Высота была все такой же, только теперь прибавилась еще зависть к отцу – вот он сумел, хотя и воевал, и не катался с горок, а я не умею. Но мне не хотелось признать, что отец катается лучше меня, и вместо покорности и послушания ученика мною овладел азарт игрока.
   Колени у меня дрогнули, и я снова очутился в снегу.
   – Еще раз! – приказал мне отец, но я уже лез на горку сам. Видно, от возбуждения, в третий раз я упал, едва лишь шагнув с обрыва, и меня несло по всей горе, ломая и перекручивая.
   – Ничего, ничего! – ободрил меня отец, едва я разлепил глаза. – Ты, главное, спокойней!
   После четвертой или пятой неудачи отцовские слова стали доходить до меня. Азарт улетучился, и теперь появилось терпение. Каждый раз, взбираясь на гору, я шептал себе: «Сейчас, сейчас!» – но ничего не выходило и сейчас, я снова рыл носом сугробы и снова исступленно лез на эту гору, готовый в любую минуту зареветь от отчаяния, оттого, что я оказался перед отцом таким слабым и беспомощным.
   Наконец отец остановил меня.
   – Ты не волнуйся, – сказал он, положив мне на плечо широкую ладонь. – Я тоже, как ты, не мог с нее съехать, когда был мальчишкой. Потом одолел. Надо только выбросить из себя бессилие, понял? Отдохни, наберись сил и полезай снова.
   Я чувствовал, как гудят у меня от усталости ноги – даже руки и те устали от этих непрерывных подъемов и спусков, но кивнул и полез снова. И снова свалился.
   Стало уже темно, а я все мотался на гору и с горы, пока отец не сказал твердо:
   – Ну все! Хватит. Идем домой.
   Я снял лыжи, и мы пошли, проваливаясь в снег. По моему мокрому от падений лицу ползли слезы, но я отворачивался, проклиная себя за слабость. «Все! – думал я. – Ведь завтра отец уедет и не увидит, что я могу съехать с этой горы!».
   Отец словно услышал меня.
   – Ты съедешь! – сказал он серьезно. – Я уверен, съедешь. Тогда напиши мне письмо, слышишь!
   Я кивнул головой. Конечно, напишу.
   Ясное дело, напишу, какой вопрос, как съеду, так и напишу.
* * *
   На уроках Анна Николаевна объявила нам, что сегодня мы вручаем кисеты бойцам. Сердце прямо оборвалось во мне. Анна Николаевна сказала, чтобы мы приходили в школу вечером, а ведь вечером уезжал отец. Что же теперь? Я, конечно, должен вручать кисеты, раз меня выбрали делегатом, да и кисеты эти были моим долгом, но не мог же я не проводить отца.
   Я разрывался на части – долг и любовь тянули меня в разные стороны, и ни от того, ни от другого я не вправе был отказаться. Терзаемый, я пришел из школы домой. Увидев мое постное лицо, бабушка тут же выяснила причину, пригорюнилась, поняв, но в это время с улицы вернулся отец, ходивший за какими-то документами.
   – Не беда! – сказал он. – Мы с тобой простимся дома, какая разница, на вокзале или дома, а вручить кисеты ты должен сам.
   И хотя это было полурешением, скорее даже жертвой со стороны отца, со стороны личного в пользу общественного, я как-то ободрился, и бабушка принялась гладить мне белую рубашку, потому что Анна Николаевна велела нам на всякий случай одеться понаряднее, так как где будет происходить торжественное вручение кисетов, пока неизвестно.
   Время клонилось к вечеру, солнце торопливо уходило за тополя, вернулась, отпросившись пораньше с работы, мама, и настал печальный час.
   Отец снял с гимнастерки звездчатый ремень, натянул шинель и подпоясал ее этим ремнем. Потом аккуратно застегнул верхние пуговицы, надел шапку.
   Я тревожно смотрел на отца и думал, что уже где-то видел это. Конечно, это было уже, когда началась война, я даже не понял тогда толком, что началась война. Просто не очень понимал, что это такое.
   Тогда отец был в длинном черном пиджаке и в модной крапчатой кепке с длинным козырьком. На пиджаке у него висел значок ГТО на серебряной цепочке, а за спиной зеленый мешок. Значок отец подарил мне тогда, а зеленый мешок был с ним и сейчас. Он повесил его на одно плечо, и мы присели.
   Я видел, как иногда вздрагивало мамино лицо – она хотела плакать, но не давала себе воли, сдерживалась – только вздрагивало лицо, я видел, как комкала платок бабушка и подозрительно сухо смотрела на меня. Один отец был спокоен и невозмутим. Он сидел, задумавшись, потом встрепенулся и встал.
   – С богом! – сказала бабушка, и отец наклонился ко мне.
   – Главное, одолеть бессилие – всегда и во всем, – сказал он шепотом, чтобы не услышали мама и бабушка. – Главное, почувствовать себя сильным!
   Я кивнул ему понимающе, и мы вышли на улицу.
   На углу наши дороги расходились. Отцу, маме и бабушке надо было к вокзалу, мне – в школу.
   До угла мы с отцом шли вместе, тесно прижавшить друг к другу, он держал меня за плечо. Прощаясь, я обнял отца за шею и снова почувствовал его запах – табак и еще что-то неуловимое, мужское и сильное.
   – Ну, сын! – сказал отец и прижал меня в последний раз к колючей шинели. Потом он отстранил меня, повернул к школе и слегка подтолкнул.
   Я сделал несколько шагов и обернулся.
   Все это было уже один раз. Я стоял с бабушкой возле ворот, бездумно махал рукой вслед отцу, не очень понимая, что началась война.
   Сейчас было то же – отец снова уходил на фронт. Но теперь я уже знал, что такое война. Я видел израненный санитарный вагон, желтые пятки убитого бойца, я видел кровь под микроскопом и ел еду, заработанную маминой кровью, я шил кисеты и ел завариху, лишь во сне вспоминая пшенку, я боялся за отца и встретил его, раненного, а теперь провожал снова, второй раз. Провожал – НА ВОЙНУ!
   Я обернулся и бросился к отцу. Я тискал его, я обнимал, я жадно вдыхал отцовские запахи, стараясь запомнить их, и едва сдерживался, чтобы не зареветь.
   – Ну, ну! – сказал отец. – Смелее! Шагай! – и снова повернул меня к школе, подтолкнул вперед.
   Я пошел, часто оборачиваясь и размахивая рукой, пока, наконец, не ответив мне в последний раз, отец с мамой и бабушкой не скрылись за углом.
   Я вздохнул.
   Теперь мне предстояло выполнить долг.
* * *
   Еще издали я увидел у школы черную «эмку». Никогда возле нашей школы не стояли «эмки», и, почувствовав, что это связано с нами, я припустил бегом. Вовка Крошкин встретил меня на пороге. Из-под нежаркого леопардового пальто выставлялась, как и у меня, белая рубаха. Вовка был возбужден, суетился, отчего крутил во все стороны своей большой головой.
   – Ну, где ты? – воскликнул он, увидев меня, словно уже не чаял со мной встретиться, и тут же, без передыха, продолжал: – За нами машина пришла!
   – Видел, – ответил я невозмутимо, будто так оно и должно быть, и пошел в класс, не обращая внимания на суетящегося, взволнованного Вовку.
   – А! – сказала, увидев меня, Анна Николаевна. – Вот и наш Коля!
   Рядом с учительницей стоял худой, очкастый человек, похожий на какого-нибудь завуча или директора школы, не будь на нем военной формы.
   – Давай пять! – сказал военный, протягивая мне руку. – Давай, давай, не стесняйся! Вот тебе наше солдатское спасибо! Тебе и товарищу твоему!
   Он кивнул на Вовку, который стоял у меня за спиной. Вовка выдвинулся вперед и сам протянул руку.
   – Вот, вот! – сказал офицер, пожимая Вовкину ладошку. – И тебе спасибо! Потому как для солдата первое дело – махорочка!
   Анна Николаевна стала стягивать со стола корзину, но офицер не дал ей, подхватил корзину сам, и мы двинулись вслед за ним к «эмке». В коридоре стояла нянечка, держала в руке медный колокольчик, и, когда мы выходили, она махнула нам рукой, отчего колокольчик – громко, на всю школу – звякнул.
   За рулем тоже сидел военный, в «эмке» было хорошо – приятно пахло кожей, легко покачивало, и мы не заметили, как машина остановилась.
   – Приехали! – сказал военный и добавил вдруг, став строгим: – Приготовьтесь!
   Анна Николаевна заволновалась, торопливо скинула с корзины холщовую тряпицу. Кисеты лежали как обычно, только сверху было несколько мешочков, полных табака. Наш класс бурно взялся за дело, ребята откуда-то нанесли табаку, папиросной бумаги и даже просто папирос – наверное, оставшихся с довоенного времени. Правда, всего этого оказалось не так много – на десяток кисетов, не больше. Но все же эти кисеты были не пустые, а с табаком, и ведь дарить такие кисеты приятнее, чем пустые. Шофер помог Анне Николаевне вытащить корзину, вслед за корзиной из «эмки» выскочили и мы, и я почувствовал, как у меня холодеют кончики пальцев.
   Я думал, нас привезут к какому-нибудь дому, мы разденемся и в белых рубашках станем дарить бойцам наши кисеты; наверное, и Анна Николаевна думала так, раз велела нам одеться получше, но то, что мы увидели, было совсем по-другому. Совсем.
   Слева коричневой стеной был поезд, обыкновенный поезд – одна к одной стояли теплушки. А справа, выстроившись в черные квадраты, стояли бойцы. Правда, у них не было оружия, но во всем остальном это были настоящие бойцы – зеленые шинели, черные сапоги, серые ушанки со звездочками. Звездочки мерцали в свете вечерних фонарей, и казалось, что это сверкают маленькие кристаллики. Перед каждым квадратом бойцов стояли командиры, туго перетянутые ремнями. На командирах были белые полушубки.
   Наш очкастый офицер, похожий на завуча или директора школы, подбежал к кучке военных в белых полушубках. Это были тоже командиры, но они стояли не в строю, а отдельно. Наш очкастый держал руку у шапки, что-то говорил, мы не слышали – что, и когда кончил, военный в полушубке, которому он докладывал, пошел к нам.
   Приблизившись, он козырнул Анне Николаевне, а потом нам – каждому в отдельности.
   – Полковник Николаев! – сказал он и протянул руку Вовке.
   – Крошкин! – ответил Вовка и добавил: – Ученик первого класса.
   Полковник не рассмеялся, не улыбнулся даже, козырнул и мне, а потом спросил Анну Николаевну:
   – Разрешите начинать?
   Будто Анна Николаевна была генералом, а мы с Вовкой хоть, может, и не генералами, но важными командирами.
   Анна Николаевна кивнула, а полковник Николаев шагнул вперед и крикнул раскатистым голосом:
   – Товар-рищи бойцы! К нам приехали представители одной из школ города, где сформирована наша часть. Они вручат вам кисеты, которые сшили ребята этой школы. Скажем же им спасибо!
   Настала недолгая пауза, я ждал, что скажет еще полковник Николаев, но он молчал. И вдруг… Вдруг… Я никогда не забуду этого, сколько бы времени ни прошло с тех пор, потому что забыть этого нельзя.
   Мгновенье была тишина, и вдруг раздался рокот. Сперва я не понял ничего. А когда понял, заревел. Не выдержали нервы. Над площадкой, где стояли бойцы, неслось раскатистое, громовое, мощное:
   – У-у-р-р-а-а-а!
   Ура! Бойцы кричали «ура»!
   Они кричали это нам. Анне Николаевне и нам с Вовкой, каким-то там первоклашкам.
   Я пробовал успокоиться, кусал губы, но слезы лились из меня сами.
   Наконец все стихло, и полковник Николаев приказал негромко:
   – Действуйте!
   Я схватил несколько наполненных табаком кисетов и бросился к солдатскому строю, на ходу размазывая слезы. Мне было стыдно этих слез, таких неподходящих в торжественную минуту, и я совал кисеты, не глядя на бойцов. Меня похлопывали по плечам, какой-то боец даже поцеловал, а я все шел с опущенной головой, боясь, что солдаты разглядят мои мокрые щеки.
   Неожиданно кто-то крепко взял меня за плечо. Я протянул кисет, шагнул было дальше, но крепкая рука не отпускала меня.
   Я поднял голову. Отец! Это был отец!
   Я снова скорчил гримасу – что-то много сегодня обрушилось на меня событий, – но отец присел на корточки, поближе ко мне, и повторил:
   – Ну, ну, сын! Помни, что я сказал!
   Я вспомнил. Он говорил про бессилие. Про бессилие и силу, которая лишь одна может одолеть бессилие. Я кивнул, вздохнул облегченно и обернулся. Вовка раздавал уже пустые кисеты, ему помогали Анна Николаевна и тот очкастый офицер.
   – Иди – сказал мне отец, как бы снова подталкивая. – Иди, у тебя дело!
   Но я не мог шагнуть.
   – Иди! – приказал отец.
   – Хорошо, – ответил я ему и позвал: – Папа!
   – Что? – спросил отец, улыбаясь.
   – Покажи, где он?
   Отец понял и сунул руку в карман. Он вытащил кисет, и я разглядел на нем свои слова: «Смерть фашисту!».
   – Возвращайся! – шепнул я, и отец кивнул.
   – Хорошо! – сказал он. – А ты напиши. Напиши, когда не упадешь.
   Я кивнул и махнул отцу, отступая. Мне надо было раздать еще целую стопку пустых кисетов.
   Я шел вдоль строя, раздавая наши кисеты, и смотрел теперь в лица бойцов. Они кивали, они улыбались, они говорили – «Учись, сынок!», говорили, прочитав мою надпись, – «Не сомневайся, будем бить фашиста!», а я шел и шел, раздавая кисеты, как раздают награды, пока не послышалась протяжная команда:
   – По ваго-онам!
   Четко, не теряя порядка, солдаты побежали к вагонам, а я стоял с нерозданными кисетами.
   Все произошло в считанные минуты – бойцы были уже в теплушках, только командиры в белых полушубках еще стояли возле вагонов. Я, словно завороженный, разглядывал молчаливый эшелон с людьми, готовыми воевать, и очнулся, лишь когда впереди сипло гуднул паровоз.
   Командиры взобрались в теплушки, поезд медленно покатился, и я кинулся к нему:
   – Дяденьки! – крикнул я, поравнявшись с вагоном. – Кисеты возьмите, дяденьки!
   Кто-то наклонился ко мне сверху, подхватил мою пачку и исчез во мраке.
   – Все в порядке? – крикнул я, волнуясь.
   – Не волнуйся, сынок, – сказал мне солдат из медленно плывущего поезда. – Все в порядке…
   Я остановился.
   Поезд завернулся дугой, и на последнем вагоне замаячил красный огонек.
   Поезд уходил на войну.
   Война продолжалась…
   И много было впереди всего.
   У меня – крутых гор. У отца – трудных дней.

Комментарии

   Крутые горы. – Впервые в журнале «Юность», 1971, № 6. В том же году повесть вышла в сборнике «Музыка» (М., «Детская литература»), куда включены также повести «Музыка» и «Деревянные кони».
   В предисловии к книге «Музыка» автор, обращаясь к юным читателям, писал, что хочет рассказать о жизни «не ровной и гладкой, а беспокойной и трепетной, о жизни обыкновенного мальчишки, вашего сверстника». Критика сразу восприняла «Крутые горы», «Музыку» и «Деревянных коней» как исповедь поколения, чье детство оказалось неотделимым от фронтовой атмосферы, в которой на протяжении четырех долгих военных лет жил советский народ.
   «Новая повесть писателя „Крутые горы“ – ключ ко всему созданному и, вероятно, задуманному им, – писал в одной из первых рецензий на повесть поэт Александр Богучаров. – В этой повести первоклассник Коля, выражаясь словами поэта, старше нынешних своих ровесников „на Отечественную войну“.
   «Мама старалась скрыть от меня войну» – с этого начинаются «Крутые горы». Но нельзя ничего скрыть… Ничего, а войну тем более. В «Крутых горах», написанных гораздо позже «Лабиринта» и «Чистых камушков», Альберт Лиханов определяет для себя и для читателя меру страдания и вызревания человеческой личности, он создает здесь идеал Коли и свой собственный – образ мужчины, не могущего предать и швырнуть в лабиринт жизни маленькое и все понимающее сердце сына» («Детская литература», 1972, № 1).
   На протяжении последующих лет критика не раз возвращалась к повести, отмечая символичность ее заглавия. «…Герой повести „Крутые горы“ упорно пытается съехать на лыжах с пока еще недоступной ему высоты – история будничная, вырастающая до значения символа: главное – побороть в себе чувство неуверенности, скованности перед препятствием, будь то гора или что-то более существенное» (Аристарх Адрианов. «Учить жить». – «Октябрь», 1980, № 11).
   В 1971 году повесть «Крутые горы» удостоена 2-й премии Всероссийского конкурса на лучшую книгу для детей. «Крутые горы» вошли в группу произведений (сборник «Музыка», трилогия «Семейные обстоятельства», роман «Мой генерал»), за которые А. Лиханов был в 1976 году награжден премией Ленинского комсомола.
   Повесть переведена на венгерский, молдавский, эстонский, немецкий, польский и японский языки.