«Ну и дела!» – подумал я.
   Когда ребята ушли, дед отправился за почтой. Вернулся побледневший. В руке распечатанный конверт. Я думал, он снова его разорвет, но дед сунул письмо в карман, уселся в кресло, взял книжку. Смотрит в книгу и ничего не видит. Остановился на одной странице, дальше не листает. Я накапал ему лекарства, удивился:
   – На тебе лица нет.
   – Пустяки, – ответил дед, – наверное, от взрыва.
   От взрыва! От взрыва он себя прекрасно чувствовал, я же не слепой. От письма, вот от чего.
   Бывает же так! Сидят в одной комнате два близких человека, и не ссорились, а молчат. Дедушка молчит. И я молчу. Что ни спрошу, он ответит кратко и снова думает. Думает, думает, думает…
   Вскочит, походит по комнате большими шагами, в кухню выйдет, покурит. Снова сидит. Опять молчит. И так до самой ночи.
   Меня просто зло разбирает. Вот как можно, оказывается! Родному внуку не сказать! Что там стряслось еще?
   Скажу вам честно – все во мне спуталось. Беспокойство за деда – вон какой пришибленный сидит. И досада на него – будто поделиться не может. Ведь сразу же легче станет!
   И я решил ему помочь. Пусть бесчестным путем, но все равно помочь.
   Еще вечером задумал – как только уснем, возьму я это письмо и прочитаю. Будь что будет. И утром дедушке скажу, чтобы перестал хандрить. Не стоит выеденного яйца. Разве не так?
   Никакое письмо не стоит, чтобы из-за него расстраиваться.
   Мы легли спать, и меня сразу потянуло в сон.
   Знаете, как в сон тянет? Вдруг – раз! – ты куда-то проваливаешься. В какую-то пустоту. (Чтобы не уснуть, главное – в эту пустоту не провалиться. Очнуться, головой встряхнуть! Выбраться из пустоты. Если в комнате темно уже – на окошко посмотреть. Окошко ночью светлее, если лето на улице.
   Я раза три проваливался. Но выбирался из сна. Поглядывал – спит ли дедушка. Он не спал. Лежал с открытыми глазами. Наконец я увидел, что спит. Глаза закрыты. Чтобы убедиться, я на цыпочках к нему подошел – посмотрел поближе. Спит!
   Я подкрался к брюкам. Залез в карман. И тут, как назло, мелочь из кармана посыпалась. Забренчала! Я дышать перестал. Замер! Вот позор будет, если дедушка проснется и увидит меня за этим занятием!
   Но в комнате было тихо. Я снова полез в карман. Письмо захрустело, будто вафельное. Наконец вытащил. Пошел на цыпочках в ванную, включил свет, заперся. Развернул письмо.
   Оно было написано мелкими буквами. Я торопился и не все разбирал. «Дорогой Антон Петрович… так… слушал радиопередачу о розыске родных… это было на дороге Гомель… видимо, Сережа… жену звали Екатериной Ивановной… совпадает год рождения… сохранилась единственная фотография… сообщите, как поступить… прошло столько лет…» Последние слова были написаны крупными, почти печатными буквами; «Может, все и не так, а я зря мечусь по свету и только принесу вам тревогу. Сообщите, как поступить». И все. И адрес.
   Я пожал плечами, ничего не понял, вложил письмо в конверт и вернулся в комнату.
   Я вошел и вздрогнул: дедушки не было!

Ночной разговор

   Я так напугался, что ничего не успел сообразить.
   Я выбежал, хлопнув дверью, в прихожую, заглянул в комнату, где спали отец и мама, потом выскочил на кухню и облегченно вздохнул, Фу-у-у! Дедушка сидел на табуретке и курил в темноте. Огонек сигареты то вспыхивал малиновым фонариком, то угасал.
   Я включил свет и сказал:
   – Как напугался! Ты же спал! И вдруг исчез!
   Дедушка молча смотрел на меня, на мою руку, я перевел взгляд туда же, и меня словно обдали кипятком. В руке я держал письмо!
   Я поднял глаза. Что я скажу, что объясню в оправдание? Да и какое может быть оправдание, если я залез в карман, как какой-то вор! И это никак не объяснить.
   Я поднял глаза, чувствуя, как бьется в висках прихлынувшая кровь.
   Дедушка смотрел на меня пронзительно, он смотрел как бы даже и не на меня, а в меня. Как будто разглядывал мое устройство. Каким таким образом я сделан, что сумел залезть в чужой карман?
   – Я не шпионю, не подумай, – проговорил я наконец мрачно.
   – Еще бы! – сказал он.
   – Я просто прочитал, понимаешь! Ты какой-то убитый, и я решил прочитать, потому что нельзя так убиваться из-за этих писем!
   Он посмотрел на меня снова. Но уже совсем не так, как вначале. Потом прикрыл глаза, сказал:
   – Погаси свет и садись. Пошепчемся!
   – Пошепчемся! – шепнул я горячо, и волна нежности окатила меня.
   И вот мы сидим в темноте, и я шепчу, что он поступает неправильно, что он мой дед и должен все рассказывать внуку, ведь мы же друзья, в конце концов.
   Сигарета вспыхивает малиновым огоньком, еле освещая дедушкин лоб, нос, подбородок. Глаз его не видно – он в темноте, и я могу судить о том, что он думает, только по словам. По словам – это трудно. Нужно видеть глаза. Всегда видеть глаза! Дедушка шепчет:
   – Ты прочел?
   – Ничего не понял, очень мало написано. Это твой друг? Фронтовой?
   – Нет, – отвечает дедушка, – не друг. А я думал, ты понял. Это не друг, Антошка, а чужой человек. Может быть, это твой дедушка.
   Я смеюсь.
   – Мамин папа давно умер, – говорю я, – и дедушка у меня один, не то что у Кешки.
   – Ты забыл мою военную тайну? – спрашивает дед.
   Будто кто-то бьет меня прямо в поддых.
   – Ты что! – кричу я шепотом. – Ты что говоришь? Какой еще дедушка? Дедушка – это ты!
   Он берет меня за руку. Гладит своей ладонью. Ладонь у деда шершавая, грубая и горячая.
   – Слушай, Антошка, – шепчет дед, – слушай внимательно и не перебивай. Тогда, в войну, когда я нашел Сережу, я написал Лидушке, чтобы она поискала его отца. Но как? Она мне так и ответила: искать будем после войны. Но и после войны искать было трудно. Почти невозможно. Что я знал? Его звали Сережа. А его мать – Катя. Екатерина. Все. Если бы не танки тогда, я нашел бы тело матери, взял документы. Но немцы напали неожиданно. Пришлось отступать. Я запрашивал детприемники – были такие места, где занимались детьми, выясняли про них сведения. Писал в другие организации. Везде отвечали: установить родителей невозможно. И мы успокоились. Усыновили Сережу. Думали – все! Навсегда!
   Он умолк. Ладонь его лежала на моей руке, и я чувствовал, как она вздрагивает. Я накрыл ее своей ладонью. Сжал ее.
   – Ну и что! – сказал я. – Конечно! Конечно, навсегда! И ты мой дедушка, хватит об этом!
   – Подожди, – ответил он, – я тоже думал так. Не хватает сведений – и все. Но оказалось, на радио теперь есть специальная передача. Разыскивают детей – бывших детей. По воспоминаниям. По мелким деталям. Я написал туда письмо. По радио рассказали про Сережу. Как он пел. Как звали его маму. На какой дороге это было. И примерно когда.
   Огонек сигареты давно погас, но дедушка не замечал этого.
   – И вот пришло письмо, – сказал он. – Может быть, это Сережин отец. И твой дедушка.
   Я чуть не закричал. Меня душили слезы и досада. Такая досада на дедушку, на его глупое поведение.
   – Зачем? – прошептал я. – Зачем ты это сделал? Зачем? Зачем? Зачем?

Решение

   Он молчал долго. Он, наверное, не думал, что я так возмущусь. Потом вспыхнула спичка, и сигарета опять загорелась малиновым огоньком.
   – Возьми себя в руки! – сказал дедушка твердым голосом. – И будь мужчиной!
   Он помолчал. Потом произнес:
   – Хочу верить, что ты поступил бы на моем месте точно так же. Иначе ты бы не был моим внуком.
   На слове «моим» он сделал ударение.
   Я успокоился. Дедушка говорил со мной на равных. А если с тобой говорят на равных, значит, нельзя пищать. Нельзя паниковать. Надо стоять вровень с человеком, который говорит с тобой серьезно.
   Я повторил, только теперь другим тоном:
   – Зачем ты это сделал? Объясни!
   – Я убежден, что папа никогда – понимаешь, никогда! – не предпримет попытки искать родных. Родным он считает только меня, и я ему за это благодарен.
   – Правильно! – шепнул я.
   – Правильно с точки зрения Сережи. С твоей. Но я обязан сделать все! Использовать все возможности! Это долг моей совести! Последний долг!
   – Что за полуночники! – раздался голос.
   Мы вздрогнули и зажмурились от яркого света.
   На пороге кухни стоял папа в одних трусах и с подозрением разглядывал нас.
   – А накурили! – возмутился он.
   – Ничего, ничего, – пробормотал смущенно дедушка, – ты иди, нам не спится, ведь мы же утром никуда не торопимся!
   Папа помотал головой, попил воды, щелкнул выключателем и ушел, буркнув:
   – Настоящие заговорщики, по ночам разговаривают.
   Я усмехнулся. Действительно, заговорщики. Говорим о папе, а он даже и не подозревает.
   Да и вообще! Дедушка шлет письма, ищет папиных родственников, а мы и не догадываемся. Не предполагаем, черствые люди, что с дедом творится, что с ним происходит.
   Я прижался лбом к дедушкиной руке.
   – Что же ты, старичок мой, – сказал я, – так себя мучаешь!
   Он тихонько засмеялся:
   – Эх, Антошка, Антошка! Как интересно тебя наблюдать. Какой ты забавный человечек!
   – Я не человечек, – сказал я, – а человек! Я расту, ты сам говорил. И потом, почему вы, взрослые, всегда нас маленькими считаете. Если человек ростом небольшой, это же еще ничего не значит! Он такой же человек, как и взрослые! И все понять может! Разве не правда?
   – Правда! – ответил дед. – Еще какая правда! Но что же делать мне?
   – Ты спрашиваешь? – удивился я. – А сам давно решил.
   – Решил! – твердо ответил дедушка и потушил сигарету.

Человек в вышитой рубашке

   Что он решил?
   Весь день дедушка сам не свой. Бродит по комнате. Вытирает посуду на кухне. Одна чашка бьется.
   – К счастью! – кричу я, но слышу в ответ лишь напряженное молчание. Вполне возможно, он даже не понял, что разбилась чашка. Подобрал осколки, высыпал в мусорное ведро, даже не заметив своих движений.
   Вечером дедушка говорит, пряча глаза:
   – Ко мне хотел бы приехать друг. На один день. Может, на два.
   Папа читает газету, мама гладит белье, они заняты своими делами и совершенно не замечают, что творится с дедом.
   – Пусть поживет у нас, – говорит папа.
   – Вы это имели в виду? – спрашивает мама.
   Дедушка кивает, нажимает на пальцы, хрустит ими. Смотрит в одну точку. Потом сильно хлопает себя по коленкам.
   – Достаточно! – восклицает громко.
   Мама и папа смотрят на него с удивлением. Дед быстро проходит по комнате. Останавливается. Покачивается с пятки на носок.
   – Ольга! – говорит он энергично. – Дело! Дай какое-нибудь дело!
   – Нет у меня дел, – отвечает мама.
   Тогда дед подходит к ней, отнимает утюг, начинает гладить. Мама возмущается, просит не вмешиваться в ее дела, но он как будто не слышит.
   – Подготовь фронт работ! – кричит он. – Давай, давай! Я заканчиваю гладить… Всяческое самосозерцание, между прочим, вредно! И вообще! Если человек принял решение – дальше надо только действовать! Ясно?
   – Ты это кому? – удивляется отец.
   – Сам себе! – отвечает дед и подмигивает мне. – И вот еще Антошке! К тебе это не относится.
   Он изменился. Как только отнял у мамы утюг, все переменилось.
   Он уже не ходил впустую по комнате, не курил подряд по нескольку сигарет. Действовал! Начал копать газон возле дома. За два дня перепахал, наверное, гектар, а когда за лопату брался я, прогонял прочь или умолял:
   – Антон! Оставь мне работу! Прошу честью!
   И подмигивал весело. Но я-то понимал его! Понимал это его натянутое веселье. Отправил телеграмму и ждет. А чтобы не думать, не мучиться – ищет отвлечения. Всякую работу.
   Дни шли, я чувствовал, как растет напряжение во мне. А дед не сдавался. Копал землю. Обливаясь потом, поднимался напиться. Вечером отчитывал отца:
   – Плохо поставлено озеленение. Хорошо, кедры кое-где оставили, но нужен подрост. Молодая зелень. Новый поселок, а даже травы, стыдно сказать, нет!
   Папа с ним соглашался. Отвечал иронически:
   – Хотели создать хозяйство по озеленению, но, я думаю, ни к чему. С твоей энергией ты один весь поселок превратишь в цветущий оазис.
   – Что ж, – отвечал дед, неожиданно задумываясь, – если так будет продолжаться…
   Но продолжалось недолго… Однажды, когда он копался во дворе, к нам позвонили. Я открыл дверь и сразу понял: тот.
   Передо мной стоял высокий седой человек с черными бровями. На нем была красиво вышитая украинская рубашка, в руке он держал чемодан.
   Он поставил чемодан на пол, молча пожал мне руку – рука у него была мягкая и потная. Я незаметно вытер свою руку о штаны, побежал к окну, позвал деда. Тот явился немедленно, остановился в прихожей, глубоко вздохнул.
   – Ну что ж! – сказал он. – Проходите.
   В общем, я не отходил от них ни на шаг. Гостя звали Савченко. Николай Михайлович. Свое имя он выговаривал интересно – Миколай. Я глядел на него и не мог представить ни на мгновение, ни на полмгновения даже, что он может быть дедом. Моим дедом. И отцом папы.
   Я разглядывал его чужое лицо, его брови, словно накрашенные черной тушью, его рубашку, его руки, приглядывался к походке, прислушивался к голосу, и больше всего мне хотелось одного. Отозвать его в кухню и сказать умоляюще:
   «Уезжайте! Пожалуйста, уезжайте! Зачем вы приехали!»
   – Мальчик знает? – спросил приезжий.
   – Его зовут Антон, – ответил, кивнув, дед.
   Савченко словно не услышал.
   – А Сергей? – спросил он.
   – Нет! – ответил дед.
   – Тогда слушайте! – сказал Савченко.

Еще одна история. Про трубача

   Он тогда совсем молодым был, этот седой человек.
   Как только про войну узнал, сразу добровольцем записался.
   Обнял жену свою Катю, поцеловал сына Сережу, сел в грузовик и уехал на войну.
   За грузовиком пыль столбом поднималась. Сквозь пыль смотрел он на жену и сына, взгляда оторвать не мог…
   В первом же бою отличился. Немец кинул гранату, в окоп попал. Крутится граната на дне окопа – на нашу не похожая, с длинной ручкой, и не взрывается. Потом уж он понял, что у фашистских гранат время до взрыва дольше, не то что у наших – кинул и бабах! Эта еще на земле крутится. А тогда ни о чем не подумал. Наклонился стремительно, схватил гранату и обратно немцам швырнул. В воздухе взорвалась. А его страх прошиб. Да поздно, слава богу. Если бы раньше испугался – все, могила. А тут жив остался, благодарность от командования получил, гранат перестал бояться.
   Через эти гранаты все и вышло. Прославился он, как храбрец необыкновенный. Голова закружилась от похвал. Схватил он еще раз гранату, а она прямо в руке взорвалась.
   И опять ему повезло.
   Да лучше бы не повезло! Это он так сказал. Лучше бы, сказал, убило на месте. А его только контузило, да один осколок руку рассек.
   Упал он, оглушенный, а в себя пришел – над ним немец стоит.
   Попал он в плен. В фашистский плен. В самое страшное место – в лагерь смерти. В лагере узнавали, кто кем до войны был. Искали разных специалистов. Инженеров. Электриков. Зачем-то нужны были. А он был музыкантом. До войны в оркестре играл. На трубе. Солист оркестра. Это значит, вместе со всеми может играть, а может и отдельно – если надо, конечно.
   Когда фрицы узнали, что он солист, очень обрадовались. Он не понял, почему. Зачем им музыканты? Разве можно было догадаться? Разве можно было подумать даже, что зверство и таким бывает?
   Его взяли в оркестр. Собрали музыкантов всех национальностей. Раздали ноты. Велели музыку разучить. Всякие вальсы. Веселые марши. Фокстроты.
   Музыкантов специально из разных стран подобрали. Языки у всех разные. Говорить нельзя. А ноты – общие. Нот не жалко, пожалуйста.
   Разучили музыканты музыку, и началась у них работа.
   – Боже мой! – сказал он. – Боже мой! Зачем я тогда схватил гранату! Лучше! Это было бы лучше!
   Работа была страшная. Музыкантов берегли. Им даже давали побольше еды. Потому что у музыкантов должен быть неплохой вид. Не цветущий, но и не ужасный. Не как у остальных.
   Остальные работали день и ночь в каменоломнях. А потом их отводили в баню. И отправляли в другой лагерь.
   Это так говорилось. Из трубы в бане валил черный, смрадный дым. Это была печь, где сжигали людей. И ни в какой лагерь они после этой «бани» уже не уезжали.
   Но так говорили фашисты. Улыбались ласково, провожая в «баню» новую партию. Махали пленным белыми перчатками. И играл оркестр. Всякие веселые мелодии. Вальсы, марши, фокстроты.
   – Счастливого пути! – смеялся фашистский комендант, а потом подходил к трубачу и бил его, коротко размахнувшись, кожаным хлыстом по лицу. – Эй, – кричал он, – солист! Веселее играть! Веселее!
   И трубач играл соло на трубе. Весело играл, беззаботно. Хоть пляши! Ну настоящий праздник! И те, кто собирался в «баню», смотрели на него с ненавистью, хотя по лицу трубача сочилась кровь от удара хлыстом.
   Сначала он плакал по ночам. Потом не плакал – слезы все кончились. Он страдал от того, что не мог даже плакать. Ему хотелось умереть. Но музыкантов берегли.
   Однажды он бросил трубу. Стал топтать ее ногами, проклиная, что выучился музыке. Оркестр заглох. Его выхватили из строя, и он обрадовался этому. Обрадовался, что конец, все. Что и его отправят в «баню». Может быть, это было легче, чем играть.
   Но его избили шомполами. И дали новую трубу. Он опять солировал. Только теперь по-новому. Он глядел сухими глазами на людей в полосатых пижамах, которые уходили в печь, и играл так, что в веселой музыке слышались зловещие ноты.
   Фашистам нравилось, как он играет. Они были довольны. Они не могли понять, что эти ноты посвящаются им. Комендант бил трубача хлыстом с особой силой. В знак благодарности и уважения. А те, что уходили в печь, смотрели на него без ненависти. Они смотрели ожесточенно. Эти жесткие ноты нравились им.
   И снова ему повезло. Музыкантов не успели сжечь. Их просто расстреляли второпях. К лагерю мчались наши танки, и фашисты дали очередь по веселому оркестру.
   Пуля попала трубачу точно в грудь. Он упал. А когда очнулся, над ним стояли закопченные танкисты. И на их лицах он увидел ужас. И тогда он приподнялся. Взял в руку трубу и поднес ее к губам, чтобы сыграть что-нибудь веселое.
   Он дунул в трубу, блестящая медь обагрилась кровью: пуля пробила ему легкое…
   «Но лучше бы пробила сердце!» – Так сказал он и заплакал. А когда успокоился, улыбнулся: «Видите, теперь слезы есть опять!»
   Он вернулся домой и никого не нашел. Соседи, которые шли по дороге с женой и сыном, говорили, что потеряли их, когда налетели фашистские самолеты.
   Он искал их повсюду. Писал письма. Ездил в Москву. Следов не было. Он понял, что война погубила и их.
   Словно умер трубач. Живой, да не живой. Ходит, ест, пьет, но будто не он ходит, ест, пьет. А другой человек совсем. Музыку до войны больше всего любил. После войны слышать не может. В новой квартире радиопроводку снял. Только газеты читает. Оркестр из жизни вычеркнул. Устроился на завод.
   Потом женился. Жену зовут Катя. Родился сын. Сережа. Теперь уже в институт поступил. И музыканту стало казаться, что войны и не было никакой. Что все во сне приснилось. Что не прощался он с Катей и сыном, не уезжал в грузовике на войну – просто время куда-то исчезло. Время его мук.
   Стал он оживать. Радио провел в квартире. Правда, когда музыка, старается выключать. И жена с сыном выключают, понимают его.
   И вдруг он услышал: в радиопередаче рассказывали про Сережу.
   Он даже похолодел…
   Все в нем перевернулось.

Не верю!

   Я смотрел на гостя во все глаза.
   Откуда он все это придумал? В какой книжке прочитал?
   Нет, не подумайте, будто я ему не поверил. Такое было, я слыхал. Но разве могло быть это с ним? Вон он какой. Ничего особенного. В вышитой рубашке. Руки мягкие, влажные, неприятно даже. Совсем обыкновенный, словом, а ведь он про героя рассказывал! Про трубача! Такие же в кино только. В книгах. На пионерских сборах о них говорят, а на самом деле их, может, и нет. А если и есть, то, наверное, где-то. В Москве, например. В Верховном Совете. А этот дяденька живет в маленьком городке на Украине. Не слыхал никогда даже такого названия…
   Я гляжу на человека в вышитой рубашке и никак не могу понять, что он – тот трубач. Нет, не могу… Да еще он, может быть, мой дед!
   Это мне помогает. Нет, нет, говорю я себе, дедушка мой здесь, а это рассказы, вымысел, я этого человека совсем не знаю, не имею к нему отношения, вот он встанет сейчас, выйдет на улицу, и все… Я буду думать, что просто услышал страшный рассказ. Пусть это даже правда, что он говорил. И пусть он будет героем, мало ли…
   Но гость не уходит. Не исчезает, как в сказке. А сидит. Они с дедом курят, молчат. Я слышу его дыхание, его осторожное покашливание. Никуда он не денется, не исчезнет, не уйдет. Он существует действительно, этот человек, и его нельзя убрать, передвинуть куда-нибудь в угол, чтобы не мешал остальным.
   – Как будем действовать? – спрашивает дедушка.
   – У него на руке была родинка. На локтевом сгибе, – говорит человек.
   Дедушка сосредоточенно молчит. Я лихорадочно вспоминаю – есть ли у папы родинка? По-моему, нет. А может, есть, только не замечал.
   Дед опускает голову, качает головой:
   – Не помню.
   – А последняя надежда – фотография, – говорит человек. – Я слыхал, существует экспертиза. Можно установить, тот человек или не тот.
   Он лезет в карман, достает бумажник и вынимает из нее пожелтевшую фотографию. Там какой-то веселый мужчина, молодая женщина. Белобрысый мальчишка обнимает их. Он повернулся немного боком и смотрит куда-то вверх. Может, на птицу. А может, на облака.
   Я смотрю на карточку придирчиво. Но сердце колотится набатом. И в висках стучит молоточками. И душно.
   Я подношу фотографию к глазам. Неужели это папа?
   Папа! Это сразу ясно.
   Но, может, не он? Конечно, не он!
   Мало ли похожих людей! И потом, разве таким был папа в детстве? Я видел его фотографии. Он был там постарше. С бабушкой. Потом отдельно – с портфелем. Вместе с бабушкой и дедом. Потом с дедом вдвоем – оба в военной форме, дед – в настоящей, а папа – так, шутя, ему дед привез с фронта, попросил военных портных сшить гимнастерку для мальчишки.
   Я лихорадочно лезу в стол. Достаю альбом с карточками. Гость надевает очки, не спеша разглядывает каждый снимок.
   Я тревожно гляжу на него. Меня злит, что он такой медлительный. Что не может посмотреть быстро и сказать: «Извините, я ошибся!» Он молчит, рассматривает наши фотографии, сверяет их со своей, и я уже не злюсь, а трепещу, словно жду приговора.
   Ну а как же все-таки этот? Как с ним быть? Человек прилетел с Украины, ищет сына по имени Сергей, и может быть, папа – его сын…
   Родинка на локтевом сгибе. А вдруг есть?.. Что тогда? Два деда? Два бывает, но только когда один – отец отца, а другой – отец матери. Тут совсем не так. И так не бывает.
   Гость посмотрел фотографии. Задумался. Сказал:
   – Трудно понять. Подождем. Только я вас прошу – пока ни слова. Можно и ошибиться. Будет непростительно. С этим не шутят.
   – Я прошу вас о том же, – ответил дед.
   И вот мы ждем. Капает вода из крана на кухне. Тихо капает, совсем не слышно. Но мне слышно.
   Кап! Кап! Кап! Кап!
   Капля бухает, как дедушкин взрыв.
   Бум! Бум!! Бум!!!
   И сердце сжимается от предчувствия.
   Я понимаю, что ничего не будет. Он же сам просил ничего пока не говорить. Даже если родинка есть. Может быть, еще есть выход. Могу я позвать своих ребят. Кешку, Кирилла. Окружить его со всех сторон, объяснить, что так нельзя, так не бывает! Он же сам говорил, что женился снова, и жена у него Катя, и сын Сережа в институт поступил. А у дедушки никого нет, кроме нас. Бабушка ведь умерла, и он совсем один. Совсем! Неужели так трудно понять? Может же этот человек отказаться? Посмотреть на папу, увидеть родинку, сдержаться, промолчать и уехать обратно на Украину?
   Капли грохают: бэмм! Бэмм! Бэмм!
   Я иду на кухню, чтобы закрутить кран, и раздается звонок. Это папа. Он улыбается. Подмигивает. Напевает песенку:
 
Если смерти, то мгновенной,
Если раны – небольшой.
 
   Кричит деду:
   – Ну, отец, твоя песенка и ко мне прилипла.
   – Иди сюда, Сергей! – говорит дедушка из комнаты. – Знакомьтесь: мой старый товарищ.
   Гость поднимается с дивана, бледнеет, губы у него дрожат, я досадую на него – ведь не сдержится, скажет или закричит еще, чего доброго. Но он трясет обеими руками папину руку, долго разглядывает его глаза, как разглядывал фотографии, улыбка блуждает на его лице – мне кажется, он может упасть, я подхожу поближе, чтобы поддержать, в случае чего.
   – Вот ты каким стал! – говорит он севшим, глухим голосом.
   – А что? – спрашивает папа, ни о чем не подозревая. – Вы меня раньше видели?
   Гость встревоженно глядит на дедушку, тот кивает:
   – Видел, видел. Мальчишкой.
   – А-а… – улыбается отец. – А я вас не помню.
   – Разве же упомнишь, – отвечает человек в вышитой рубашке.
   Мне не терпится вывести отца в кухню, сказать, чтобы показал немедленно руки. А он говорит с гостем о разных пустяках. Рассказывает про стройку.
   Дедушка поднимается, готовит на стол. Я ему не помогаю. Все придвигаются к столу, стучат стульями. Настает какая-то простая минута, словно разрядка от долгого напряжения, и мне вдруг приходит идея.
   – Пап! – кричу я сам не свой. – Давай на локотки! Кто – кого?
   – Ну, – смеется отец, – нашел время!
   – Прошу! Прошу! – умоляю я, а дедушка и гость смотрят на меня непонимающе.
   – Хорошо, – отвечает отец.
   Мы ставим локти на стол, беремся кистями, и я пыхчу, стараясь повалить руку отца.