«Ты понимаешь, Эдуар, – сказал Ален, посасывая давно потухший окурок, без посасывания окурка он не мог размышлять, не получалось, – не ему сочувствуют массы, но ей. Не он главный в этой истории. Она. Мадам. Она выглядит так хуево… Низкорослая, зубы желтые, морщины, волосы немытые, вестон обшарпанный, какие-то ботики, такие моя покойная grande-mere не одела бы, до того убоги… Никто ей не завидует. Даже самый захудалый обитатель демократии. Ее всем жалко. Вот где секрет. А на Жана Шатэна массам положить.»
   В демократии Президент обязан прислушиваться к процессам, происходящим в обществе. Президент пригласил мадам Шатэн на завтрак. Новообразованная non-profit организация «Общество защиты Жана Шатэна» повесила над Сеной, прикрепив их к сваям моста Александра III-го, два больших портрета Жана Шатэна. Бизнэсмэн Бернар Тапи нанял на двое суток дирижабль, провезший в небе над Францией лозунг «Свободу Жану Шатэну!» Под давлением общественности представитель министерства Иностранных дел был вынужден приоткрыть один угол таинственности, обыкновенно прикрывающей деятельность его министерства. «Мы ведем с представителями „Фу дэ Дье“ переговоры по освобождению Жана Шатэна. Есть надежда на то что „Французский Заложник“ может быть будет праздновать Рождество в кругу семьи.» В ответ на упрек журналиста «Жюрналь дэ Диманш» что правительство отступило таким образом от своего собственно: принципа – «Никаких переговоров с террористами!», представитель министерства строго заметил: «Соображения гуманитарного порядка как это и следовало ожидать от администрации с такими сильными гуманистическими традициями, каковой является французская администрация, заставили нас предпочесть принцип „вернуть детям отца“, – строгому соблюдению международных обязательств. Вы не можете обвинить правительство в такого рода слабости.»
   Следовавший за выступлением представителя министерства комментарий мадам Шатэн был полон словесного удовольствия по поводу, того, что детям будет возвращен отец, однако никогда не улыбающееся личико мадам Шатэн показалось нам с Аленом желтее и несчастливее, чем обычно.
   «Ален! – воскликнул я, мы сидели перед его теле, – я все понял об этой даме. Она не хочет освобождения этого говнюка, ее мужа. Может быть вначале, когда только ввязалась в эту историю, хотела, но сейчас – не хочет. Вот что! О ней тотчас забудут, перестанут приглашать на теле, и из звезды телевидения, в какую она превратилась за эти 269 дней, пока ее муженек сидит в бейрутском подвале или ливанских горах, она превратится опять в некрасивую, средних лет Золушку министерства финансов. И это ей невыносимо.»
   Ален отметил с восхищением, что я очень malin[21], хотя и не настолько malin, как Селин (Ален с большим основанием может считаться членом «селиновской» партии, чем ФКП, он поклоняется Селину как идолу), и согласился, что скорее всего так и обстоит дело. И что он надеется, что «Фу дэ Дье» не выпустят так просто ее «emmerdeur»[22] мужа. Потому как ему, Алену, мадам Шатэн кажется работящей, хорошей женщиной, которая тянет на себе груз семьи, пока ее «con»[23] – муж воображает себя певцом и актером. Пусть она попользуется еще чуть-чуть популярностью. «В конце-концов, Эдуард, она ни у кого не отнимает travail[24], имеет лишь известность в чистом виде…»
   «Чистого CRN не бывает», возразил я. «Она может сейчас сняться, если захочет, в каком угодно паблисити, ей заплатят гигантские деньги…»
   «Это betise[25], Эдуард, – рассердился Ален неожиданно. – В каком паблисити она может сняться? С ее физиономией?»
   В любом. Вплоть до паблисити, прославляющем. качество «Миражей». Почему нет? Она в платочке стоит у колеса, и текст что-нибудь вроде… Дабы защитить вашу семью от потери отца, вашей стране нужен такой самолет как «Мираж»… Я видел в Соединенных Штатах однажды в газетах: оружейный магазин рекламировал свои револьверы и митральезы оригинальным образом: цифра годового страхования, четырехзначная, жирно перечеркнута и надпись гласит: «Наш Смит энд Вэссон застрахуют вашу жизнь куда вернее и за куда меньшую сумму!» А, Ален! Мадам Шатэн может рекламировать митральез, предположим: «Если бы у моего мужа, когда его автомобиль остановили на авеню Абдель Насэр похитители, оказалась в руках эта митральез, „Фу дэ Дье“ не смогли бы захватить его!»
   Ален сказал, что мое мнение о том, что все человечество состоит из salopes[26] – ошибочно, что не отдельные индивидуумы гнилые, как я себе это представляю, но общественная система гнилая. Система подлая, а нс массы. Я презрительно ухмыльнулся, но спорить не стал, ибо как продемонстрировал опыт, наши с ним споры ведут к ссорам. Встречаясь после ссоры на лестнице, мы несколько дней не здороваемся.
   «Фу дэ Дье» не выпустили певца, но прислали новую кассету. Великолепного качества. Забыв о своем предыдущем требовании, чтобы Франция прекратила поставки оружия Ираку, они теперь возжелали выпуска из тюрьмы пяти родственников шефа своей организации и публичного извинения Франции перед этими пятью. Жан Шатэн беспокойно зачитал требования «Фу дэ Дье», издал несколько всхлипываний, посмотрел на нас с Аленом умоляюще и сложил перед собой руки самым натуральным исламским образом.
   «Ха-га, – осклабился Ален одним углом рта, другим зажимая окурок, – извинения арабы никогда не дождутся. За всю свою историю, Франция никогда ни перед кем не извинялась. Даже перед своими гражданами, не говоря уже о чужих. Какая хуйня!» – Он неодобрительно покачал седой головой. «Сидя в своих развалинах или горах, где они там сидят, эти „Фу дэ Дье“, Эдуард, они сделались действительно FOH»[27].
   Правительство, как и предсказал Ален, ответило на появление отличной кассеты молчанием.
   Шанталь Шатэн ответила на молчание правительства появлением в президиуме объединенного съезда оппозиционных партий. Ее приветствовали стоя! В момент ее выхода к трибуне для произнесения речи, двух журналистов сбили с ног, произошли серьезные беспорядки у входа в помещение, где происходил съезд, и в результате несколько человек были отправлены в госпиталь. «Я потеряла всякую надежду… У меня нет больше веры в то, что мой муж возвратится в семью, детям будет возвращен отец… при существующем правительстве… Я призываю всех матерей, всех у кого есть дети, для кого семья не пустое слово… голосовать за кандидатов оппозиции.»
   И мадам Шатэн, скорбно сгорбив плечи, сошла с трибуны.
   Она однако не вернулась, как того ожидали все телезрители Франции, на свое место за столом президиума, но сошла со сцены и по проходу стала удаляться из зала. Был ли этот трюк приготовлен или нет, но экип Антэнн-В (я и Ален отдаем Антэнн-В предпочтение) снял весь ее проход и выбежав вслед за нею на улицу проследовал вместе с нею до самого ее невзрачного автомобильчика. Только спина, но какая! Грустная сгорбленная спина, красноречивая спина, покатые плечи, хвостик волос с воткнутой в волосы невзрачной гребенкой. Четыре минуты без комментариев.
   «Гениально! Жениаль!», вопил Ален, по-настоящему возбудившись. Для его пятидесяти шести лет и темперамента скептика, такое возбуждение, – вещь исключительно редкая. За три года соседства я его таким никогда не видел.
   «Да, – согласился я. – Гениально! Чистая работа. Жульничество высшего класса! Половина „франсэз“[28], я предполагаю, расплакалась. И треть „франсэ“[29] Или у мадам гениальный советник, или у нее самой редкостно гениальные мозги.»
   «Ты монстр, Эдуард, правда…» – Ален поморщился. Все же зная его, я понял что он застеснялся своего энтузиазма. Правда и то, что среди кандидатов оппозиции, за каковых нас призывала голосовать мадам Шатэн, часть принадлежала к компартии Франции. Оправившись, свернув новую цигарку, он тихо задал вопрос, может быть самому себе: «Слушай, ты думаешь ее использовали?»
   «Я знаю еще меньше тебя, Аленчик. Это ты – настоящий француз, я же – адаптированный…» Я называю его «Аленчик», всегда, когда не хочу с ним ссориться. Ему же нравится это «чик» приплюсованное к его имени. «Я так понимаю, Аленчик, и ее использовали, и она их использует. Разумеется лучше бы плохой певец вернулся во Францию, пусть ни жена, ни толстозадые дети в нем, на мой взгляд, не нуждаются. Тебе же лично мэк из РТТ говорил, что он „эммердэр“, что любит молоденьких девочек и что его отцовство заключалось в оплодотворении мадам Шатэн… Беспринципность же всей этой истории…»
   «Да-да, Эдуар, – забормотал Ален, задымив, – история беспринципная.» – Кажется ему все еще было стыдно за свой энтузиазм… или сентиментальность.
   «… заключается в том на мой взгляд, что мадам Шатэн не может противостоять искушениям тщеславия. Оппозиционные партии не могут противостоять искушению использовать мадам Шатэн и ее тщеславие. Правительство упустило возможность использовать тщеславие мадам Шатэн и приобрело в ее лице могущественного врага… „Фу да Дье“, сидя в далеком Бейруте прекрасно разбираются однако в этом наборе тщеславий и дергая за нужные используют их для своих бейрутских целей. Но главная и первая беспринципность в цепи – визит Жана Шатэна в Бейрут. Кретин отправился в Бейрут не соображая, что он делает, движимый желанием поправить свою катящуюся под уклон карьеру. Если бы он был нашим шпионом на Ближнем Востоке, нашим солдатом… тогда стоило… тогда стоило бы за него драться. Но он прилетел в эту западню по дурости, преследуя личные корыстные цели. Появиться в новостях на теле благородным героем с одеялами желал – омолодить свой имидж. Вот пусть он один, сам и выпутывается! Почему он…как бы это выразиться… не возложит на свои плечи всю ответственность? Почему он, как подобает мужчине не сожмет зубы и не попытается сам расхлебать свою ситуацию? Ведь мы его в Бейрут не посылали. Почему Франция должна изменять своим союзникам и друзьям дабы заполучить в Париж этого ничтожного „con“? Он думал о Франции, отправляясь с никому не нужными одеялами в Бейрут, где только и ждут таких кретинов, где уже смеются над нами, над западными людьми… Какие немужчины, какие жалкие трусы эти западные люди, – так они думают…»
   Ален все кивал, но в этот момент в нем проснулся коммунист. «Послушай, Эдуар… Это я тебе сказал, что он говнюк, Шатэн. И я повторяю, что он говнюк. Но умирать за Французскую Республику в восьмидесятые годы 20-го века, когда всем все равно, – удовольствие небольшое. Представь себе, он там сидит в подземелье, прикованный наручниками к радиатору, и готовясь умереть, представляет себе, как спускается теплый летний вечер на бульвар Сэнт-Жэрмэн… Как отправляются в рестораны пары, как к ночи разбредаются в постели с хорошенькими грудастыми девочками его более удачливые коллеги: Митчелл, Гинзбург, Джонни[30]…» «Но нет! – орет Шатэн. – Я не желаю умирать за Французскую республику в то время как другие за нее не умирают!»
   «Зачем ему умирать за Французскую Республику, Ален? Пусть умрет за себя. Неужели ему не стыдно выглядеть перед всей страной жалким трусом – просителем, покорно читая написанный его тюремщиками текст. Да обыкновенный вор из тюрьмы Сантэ имеет больше гордости и чувства чести. Под прикрытием ядерного щита западные мужчины разучились быть мужчинами. А „Фу дэ Дье“ не разучились. Посмотри, как они себя ведут на наших процессах, Ален. Я не сочувствую их целям, но я сочувствую их поведению. Они, из слаборазвитых стран, еще дорожат своей честью. Они редко раскалываются. Ты видел, с каким презрением глядел Абдалла на своих судей?»
   Через три недели оппозиция пришла к власти. Zondages[31]приписали это обстоятельство, как всегда, состоянию экономики. Мы с Аденом приписали эту победу спине мадам Шатэн. Телезритель голосовал за ее понурую спину жертвы. Сочувствуя ей и может быть отождествляя себя с нею.
   Через еще два недели «Отаж Франсэ Жан Шатэн» был высажен на той же авеню Абдель Насэр в Бейруте, на которой его в свое время схватили. Через сутки Новый Премьер Министр встречал его в аэропорту Буржэ. Вместе с детьми Шатэна, собачкой и мадам Шатэн в кожаной куртке. Выглядела она ужасно. Может быть заболела. Впоследствии оказалось, что это было последнее появление мадам Шатэн перед телезрителями.
   Через год, в РТТ, где Ален работает, ему сообщили, что Шатэны развелись. Но ни теле ни прессу это событие уже не заинтересовало.

Моральное превосходство

   О том что поляк стал римским папой, мы узнали вгрызаясь в скалистый грунт под домом мадам Маргариты. Мы, это местные, – форэмэн Майкл Шлоссэ, рабочий Джордж, рабочий Билл, и я – неквалифицированная рабочая сила из Нью-Йорк Сити. Как солдаты в только что начатом окопе, стоя на коленях мы швыряли землю и камни на транспортер, его привезли нам только что в чудовищно большом траке из столицы штата, – Олбани. С транспортера земля и камни падали в подставленную тачку. Олбанский трак, еще не покинул двора, а Майкл уже раздал нам лопаты, Транспортер, объяснил он, будет обходиться «нам» каждый день в казавшуюся ему чрезмерной цифру долларов.
   Скала спутала цифры долларов и трудочасов, и трудодней, – все подсчеты Майкла. Именно в момент, когда худой, жилистый Майкл прыгнул к нам, чтобы показать как следует обойтись с объявившейся под нами скалой, транзистор Джорджа и объявил о выборе кардиналов.
   Зачем нужна была яма под домом? В той части штата Нью-Йорк, в деревне Гленкоу Миллс в частности, с водой была проблема. В определенные годы воды не хватало. Дабы Мадам Маргарите и ее будущим гостям не нужно было думать о воде, согласно конструкции Майкла, под домом должна была расположиться цистерна, сберегающая дождевую воду. Помимо основной пустоты для цистерны, мы должны были образовать по периметру дома пустоту, дабы залить ее конкритом[32] и таким образом дать дому цементные корни взамен сгнивших от времени деревянных.
   На скалу Майкл не рассчитывал. Игнорировав нового папу поляка, мы глядели во все глаза за действиями нашего предводителя. Осторожно занеся кирку вбок, он ударил по светлому подбрюшью скалы. Кирка отсекла несколько пластин, величиной каждая с ломоть хлеба, из тех, что продают уже нарезанные для сэндвичей в супермаркетах.
   «Ничего, бойз, – сказал Майкл, – как видите, ее можно колоть, эту блядину…»
   Бойз хмуро переглянулись. Однако никто не стал оспаривать авторитет форэмэна. На нем лежала организация работы, снабжение, финансирование и дисциплина. Майкл повелевал нами без лишних слов, хмуро сверкая глазами из-под бесформенной шляпы. Наш авторитет он завоевывал ежедневно вкалывая больше нас. Двадцативосьмилетний, он был младше меня, и тем более, сорокалетнего мужика Джорджа, но по всем параметрам он был лейтенант, а мы – солдаты.
   И мы стали колоть «эту блядину». «Блядина» принадлежала к породе, пусть и размякших от времени и влаги, но базальтов! Такие же «блядины» выступали из почвы в двух часах езды от Глэнков Миллс, в нью-йоркском Централ-Парке. Проехавшийся по штату Нью-Йорк в дочеловеческие времена гигантский ледник свез шкуру с целого плато блядин, оставив в них глубокие царапины. Нам достался участок, на котором ледник прокатился легко, увы… Если первый ярд блядины мы уничтожили вчетвером в пару дней, то дальнейшее углубление шахты стало даваться нам, как русским победа в Сталинграде, – инч за инчем. Если бы у нас был другой форэмэн, то он давно отступился бы. Уговорил бы мадам Маргариту отказаться не от нового фундамента из конкрита, но хотя бы от цистерны. Но у Майкла был не тот характер. Он не был простым форэмэном, Майкл. Приемный сын писателя Дэйвида Шлоссэ, он бил на самом деле любовником Дэйвида! И не только его любовником! Живя с Дэйвидом, рыжим эстетом и болтуном из хуй знает каких таинственных соображений, Майкл умудрился одновременно соблазнить всех женщин в радиусе 50 миль. Чем вызывал ненависть всех мужчин в пределах того же радиуса, но трогать его боялись. Майкл коллекционировал винтовки и однажды въехал на бульдозере в ливинг-рум рогоносца, похвалявшегося, что убьет Майкла, как собаку. Въехал с винтовкой на сидении. И в наказание застрелил собаку рогоносца. На этом же бульдозере и с винтовкой он явился на антинуклеар-стэйшан[33] демонстрацию в Олбани. Губернатор штата хотел выстроить вблизи Гленкоу Миллс атомную электростанцию. С большим трудом устроители уговорили Майкла спрятать винтовку. Такие люди, естественно не оступаются, встретив на своем пути базальтовую скалу.
   Однако так как по плану Майкла цистерна сужалась книзу, то работать в яме всем сделалось нецелесообразно. Уговорив по телефону компанию, которой принадлежал транспортер, сделать ему скидку в 50%, довольный Майкл оставил меня и Билла грызть скалу, а сам взяв Джорджа, ушел на другой участок фронта, – на крышу.
   Дом, купленный мадам Маргаритой был фермерским комплексом, с крыльями, амбарами и даже конюшней. Должно быть когда-то на ферме жила большая семья, все поколения вместе. Основная часть фермы, как утверждал Майкл, была построена уже в 17 веке, другие части прибавлены к ней по мере надобности в последующие века. Мадам купила дом в обезлюдевшей деревне с целью превратить его в загородную резиденцию. Она была предприимчивой первопроходчицей, мадам Маргарита, сейчас иметь загородную резиденцию на севере штата Нью-Йорк сделалось модным у богатых людей Нью-Йорк Сити, – у бизнэсменов и людей шоу-бизнэса.
   Майкл с Джорджем вскрыли крышу семнадцатого века и пользуясь тем, что осень стояла не дождливая, стали заменять ее крышей двадцатого века…
   Представьте себе тугой мешок зерна, завязанный у горла с большим трудом. Настолько тугой, что кое-где мешковина подалась, растянулась, и в этих местах мешок разбух, сделался шире. Вообразив такой мешок, вы получите представление о торсе Билла. Из торса проросли ручищи и ножищи, плюс голова покрытая редкой пегой шерсткой. Щеки в ржаной, плохообритой щетине, под белыми бровями голубые приветливые глаза. Он был симпатичный парень этот Билл. Четыре из двадцати четырех лет жизни он просидел в сторожах маломощной соседней электростанции. Он сам, смеясь утверждал, что за четыре года его ass[34] увеличился вдвое. Он был женат, и приезжал' рано утром на старом маленьком автомобильчике из населенного пункта, расположенного в десяти километрах. Между нами образовались непредусмотренные Майклом производственные отношения, причиной которых были моя гипертрофированная мегаломания и его гипертрофированная физическая трусость.
   Сейчас я объясню в чем дело. Один из двоих должен был работать в яме, – долбить скалу и наваливать породу на транспортер. Другой должен был оставаться наверху, у тачки, и по мере ее наполнения, отвозить ненаполнившуюся далеко к воротам. У забора рос вначале нс-большой, но все более впечатляющий холм. При одном землекопе, работающем в яме, тому, кто обслуживал тачку, можно было стоять себе и ждать, покуривая. Находящийся же в яме упирался рогом во всю, потел и пыхтел. Существуют такие несправедливые работы, и ничего с этим не поделаешь. Хороший форэмэн Майкл оставляя нас двоих, указал нам на неравномерность распределения труда и ненастойчиво пробормотал несколько советов по поводу организации производства. «Меняйтесь, бойз…»
   Меняться мы не стали. Все сложилось само собой. Уже в первый день Билл не полез в яму, но выкатил из бывшей конюшни тачку и подкатил ее под срез транспортера. Поправил… И остался стоять рядом.
   Еще в дни нашей общей атаки на скалу я заметил, что он страдает, могучий Билл, руки его как маховики. Мы загнали его нашим, предложенным Майклом темпом. Он тяжело ухал, охал, потел, раздевался и вновь одевался, менял то лопату на кирку, то кирку на лопату безо всякой видимой необходимости. Я тоже уставал в первые дни до такой степени, что отказался на время от второй, – сверхурочной работы. От смывания ядовитой жидкостью краски с потолка в соседнем доме, купленном хореографшей Леночкой Клюге, подругой мадам Маргариты. Позвоночник болел немилосердно, и утром я грустно вычитал из предполагаемого заработка Леночкины доллары.
   Однако через неделю, после восьми часов под домом мадам Маргариты, я стал взбираться на лестницу, к потолку Леночки Клюге. Я привык. Билл не привык.
   Очень часто в моей жизни я устраивался на тяжелые работы. Почему? Мне что доставляло всегда удовольствие проверять себя на выносливость? Почему в самом деле понесло меня в возрасте 17 лет в монтажники-высотники, строить цех в украинском поле, ходить по обледенелым балкам на высоте птичьего полета? А позднее в 19 лет, почему пошел я в сталевары? Землекопные работы считаются самыми тяжелыми. Разумеется, мне очень нужны были в ту осень эти четыре доллара в час (роковая цифра, выше которой я поднялся только один раз), но почему обязательно землекопания?
   Впоследствии каждое утро я первым прыгал в яму, а Билл оставался у транспортера. Он обыкновенно приезжал раньше всех на автомобильчике, и ожидая остальных на террасе мадам Маргариты, пил кофе из термоса. Ровно в семь утра появлялся Майкл, по-утреннему хмурый и неразговорчивый. Мы вскакивали, и направлялись, ступая по белой от ночного заморозка траве к рабочим местам. От прикосновения моих ботинок трава тотчас становилась синей. Билл как-то незаметно немножко отставал от меня. Получалось само собой, что я первым подходил к транспортеру и яме и он предоставлял мне право решения.
   Я мог ему сказать: «Сегодня ты, Билл, пойдешь в яму, а я останусь у транспортера.» И он бы прыгнул в яму без слова противоречия, я уверен. Но я никогда не произнес этой фразы. Дело в том, что я намеренно подвергал себя физическому неудобству, ежедневному напряжению ради удовольствия испытывать превосходство над ним, – бычищей в клетчатой куртке. Я его ежедневно побеждал таким образом. Между нами мы делили наш секрет, – его слабость, его боязнь спуститься в яму. Билл был на одиннадцать лет младше меня, в два раза шире и сильнее, но он был трус. То обстоятельство что он никогда не сказал: «Today is ту turn, Edward!»[35]– давало мне право презирать его. И я символически презирал в его персоне всю американскую нацию. Всю страну. Это над Америкой, массивной, сырой и мясистой как гамбургер я доказывал себе свое превосходство.
   Стояла красивая солнечная осень. Леса вокруг на холмах, стояли, как пластиковая мебель в Макдональдс, яркие, без полутонов. Солнце неуклонно появлялось ежедневно и нагревало ферму, деревню Глэкоу Миллс, откуда сбежали в город все жители, за исключением десятка семейств. Пар подымался к середине дня от высыхающих после ночного заморозка растений. Пахло прелыми травами… И мы, двое, на фоне всего этого великолепия, русский Эдвард и американец Билл участвовали в вечной человеческой драме. Первенство силы воли над физической силой опять в миллиардный раз утверждалось на Земле. Я понимал это.
   Я испытывал его. Всего-то дела было в одной фразе. Я добивался, чтобы он сам сказал: «Сегодня моя очередь, Эдвард!», но он молчал и по-прежнему трусливо отставал, приближаясь к яме. Яма вызывала у Билла ужас. Ибо в ней он должен был напрягать свои выхоленные на пиве и свинине молодые американские мышцы. Напрягать до боли, растягивать колени, сгибать позвоночник бессчетное количество раз, натуживать шею. Подвергаться боли… Для меня же, напротив, «моя яма», как я стал ее называть, стала обжитым местом. Землянкой победы, где я ежедневно праздновал мою победу над мужчиной много моложе меня и, что очень важно, над мужчиной чужого племени.
   Майкл ходил вокруг посмеиваясь. Спускаясь в яму, он одобрял мои темпы. Он был сумасшедший работник, этот Майкл, мы с ним были два сапога пара. Он улыбался, вымерял глубину моей ямы, взяв у меня из рук кирку, подправлял срез, и уходил, продолжая улыбаться. Я думаю, он понимал, что происходит. Майкл, кажется презирал своего Дэйвида. Однажды, когда писатель явился на ферму и болтал, свесив ноги, сидя на балке, в то время, как мы обливались потом, Майкл, отбросив лопату, резко и зло дернул Дэйвида за ногу. Автор книги о Марселе Прусте неловко свалился. И даже зарыдал. Ушел от нас, рыдая.
   Мой Билл не рыдал. Он был могильно молчалив утром до распределения ролей, и становился безудержно говорлив тотчас после того, как я занимал мое место в моей яме.
   Прошли две недели. Однажды Майкл, спустившись ко мне, измерив яму, нашел что она достаточна глубока, пора ставить опалубку для заливки фундамента. Майкл стал работать над опалубкой, сооружать ее из досок вместе с толстым трусом Биллом, а меня прикрепил к Джорджу, – покрывать новую крышу слоем смолы. На крыше пахло хорошо и крепко смолой и хвоей. Потому что вровень с крышей качалась под ветром крона пахучей сосны.