Мост оказался непривычно длинным и был открыт ветру. Сена вспомнилась Индиане живописной сельской речушкой в сравнении с мерзлой рекой под мостом. Река под мостом была сравнима разве что с Ист-Ривер. У другого берега кусок воды испарялся в морозное небо и был свободен ото льда. В красно-зеленой воде этой плавали в пару крупные облезлые утки. Твердо подчиняясь зеленому огню (неизвестно, какие у них тут сегодня правила…), он пересек два шоссе и вступил на Калининский проспект у комплексного семейства небоскребов Совета Экономической взаимопомощи. Высокие сугробы лежали по обе стороны тротуара. Большие мужчины и женщины в длинных пальто с меховыми воротниками, в меховых шапках, одна другой богаче и пышнее, шли и встречались. Светлым било с неба и от оснеженной земли, и в результате неуютно чувствовал вокруг себя Индиана множество лишнего пространства. Один лишь тротуар был много шире полной улицы в Париже. Троллейбусы, туго нашпигованные телами, тяжело, но верно пробивались сквозь снега, привязанные к небу проводами.
   На Калининском важны были, он немедленно понял это, не крупные архитектурные сооружения, но мелкие киоски. Здания советских небоскребов, обветшавшие и заметенные пожелтевшими сугробами, выглядели нежилыми. К киоскам же присосались очереди. Из киосков сквозь узкие окошки поступали к жителям абсолютно необходимые им мелочи: пирожки, исходящие паром, стаканчики, яблоки, мандарины, пакеты, содержащие чулки, носки, лифчики. Из киоска «Союзпечать» в упор глядел плакатный Ленин на плакатного Майкла Джексона в окне киоска «Видео». В другом окне-грани этого же киоска Индиана заметил развернутый на Декабре настенный календарь с фотографией его соседа по отелю — усатого Вилли Токарева. Вот, оказывается, какой прославленный человек скрывается под шубой… Афиша, растущая из металлических штанг, извещала москвичей о предстоящем показе «гангстерской драмы в трех актах» — «Однажды На Западе», Сержио Леоне. Плохо намалеванный окровавленный перочинный нож привлек внимание Индианы. Почему перочинный? Дабы не пропагандировать среди населения разбойные финские ножи и кинжалы?
   Но и в условиях отсутствия пропаганды оружия, ОНИ, его народ, выглядели распущенными и самоуверенными. Каждый шагал с достоинством, следовал не уступая тротуара. Его северный угрюмый и высокомерный народ… Чтобы они повиновались, следовало держать определенный и очень большой процент их в Сибири. Индиана вспомнил, как переводчица пары его книг на греческий уколола его замечанием: «Мы, греки, недолго терпели диктатуру черных полковников, — восемь лет. Мы не то что вы, русские, мы свободолюбивы!» — гордо сказала дама. Симпатичная пожилая дама не знает, однако, его народа. Жестокий, дерзкий, сентиментальный и угрюмый народ его всегда стремился к тотальной свободе. Дабы удержать его от разрушительной тотальной свободы, всегда требовались меры чрезвычайные.
   Подземный переход от ресторана «Прага» к кинотеатру «Художественный» был затоплен грязной водой и залит человеческими массами. В переходе не было киосков, но торговали мелочами с ящиков и с рук. Сушеными грибами, нанизанными на нитки, хреном в баночках, кочанами капусты и очевидно дефицитными газетами. Индиана не почувствовал презрения к своему народу за эту азиатскую нищенскую убогость, выставленную напоказ в центре города в шесть раз больше Парижа. Ну, торгуют с рук, как в бедной Азии на базарах, и пусть себе торгуют, как умеют. Он уважал советских за торговлю танками и Калашниковыми, а вот чулки и помидоры его нация так никогда производить и не научилась. И тем паче торговать чулками и помидорами. О, суровые граждане Третьего Рима, умеющие умирать, но бездарные в искусстве жизни.
   Он легко узнал Владислава, несмотря на плюс двадцать лет. Высоким и худым он был в юношах, таковым же и остался. Он облысел, но тыквенная голова его и в юности намекала на скорейшее облысение. Они обнялись и похлопали друг друга по спинам и плечам. Индиана Владислава — по серому пальто, Владислав Индиану — по бушлату. «Ты как морячок из Прибалтики», — сказал Владислав и улыбнулся в пегую бородку и усы. «Не холодно в бушлате?»
   Индиана отметил, что украинское круглое, харьковское произношение приятеля осталось круглым. «Холодно. Но ничего теплее у меня в Париже не было. К тому же я хотел замаскироваться под местного. Чтоб иметь свободу маневра и просачиваться, не привлекая внимания».
   «Ну нет, на местного не потянешь. За морячка из Прибалтики сойдешь, — Владислав еще раз оглядел Индиану, — однако в рабочие кварталы в таком виде забредать не советую, отпиздить могут. Они ведь отделяться решили от нас, прибалты… Пойдем, может, кофе выпьем тут рядом на Арбате? Там у нас кофеен наоткрывали. То ни одной не было, теперь десятки…»
   «А нельзя ли где-нибудь пива?»
   «С пивом тяжело. Бутылочного я лично уже несколько лет не видел. Только в баре может быть. Тут есть один на Калининском. Очень дорогой, правда, — Владислав, задрав с кисти рукав пальто, взглянул на часы. — Откроется только через час. Ты знаешь, наверное, по нам ведь антиалкогольная кампания пять лет назад прокатилась. Виноградные лозы в Крыму и в Молдавии повырубили на хуй, мудаки. Пивные заводы, только что купленные в Чехословакии и Германии при Андропове, разобрали и оставили ржаветь. А оставшиеся заводы переделали на производство минеральных вод…»
   «Следовательно, продолжают реформировать радикальными методами. Я предполагал, что методы изменились».
   «Какой там. Насаждают демократию насильственно. Впрочем, с нашими соотечественниками иначе и нельзя. Лозы вот жалко, лозы ведь в Крыму еще при Потемкине высаживать начали…»
   Ранее эта улица была закрыта заборами, застроена позднейшими флигелями и сараями. Заборы удалили и обнаружилось большое количество невысоких домов-особняков. Человечных, но вовсе скушных и некрасивых. Индиана предпочитал имперский стиль единственных в своем роде циклопических построек эпохи Цезаря Сталина, а не эти старорежимные пузатости. Замерзшие бородатые художники подпрыгивали у бездарных творений своих, прислоненных к стенам и расставленных на карнизах. Встречались и бледные безбородые художники. В цокольных этажах особняков разместились скушные организации с неуютными названиями «Союзплакат», «Сберкасса», «Видео-Русс»… и заведения со сладкими названиями «Лакомка», «Бабочка», «Снежинка».
   В «Бабочке» приятели получили две чашки кофе и два сока. Отыскали место за тяжелым хмурым столом. Нанесенная с улицы снегом на обуви посетителей вольно разливалась по кафельным плитам грязная вода. Они стали пить кофе, погрузив обувь в грязную воду. Владислав объяснил свое предложение. Вольное объединение при Одесской киностудии желало изготовить фильм по его роману «Автопортрет бандита в отрочестве». Сюжет: приключения пятнадцатилетнего Индианы в жестоком мире рабочего поселка. Первая любовь. Первые преступления. Подобно его сверстникам в Детройте или в Курнэв, рабочем пригороде Парижа, юный преступник и поэт Индиана завоевывал себе место под солнцем с помощью бритвы и стихов. Срок производства — два года. Аванс они ему заплатить, увы, не могут, нечем, но Индиана получит проценты от проката. Сценарий будет писать он, Владислав, если Индиана, конечно, не возражает. Договор подпишем через несколько дней, когда прилетит из Одессы продюсер.
   Индиана сказал, что он согласен, — делайте фильм. Что он подпишет договор. Он в них верит. Что Владислав, так как у них была общая юность в Харькове (Владислав правда не жил в рабочем поселке), представляет, каким следует сделать Индиану и его друзей. Идет. Дерзайте, товарищи. В любом случае, — прибавил Индиана цинично, — маловерятно, что западные продюсеры когда-либо заинтересуются юностью Индианы в советском рабочем поселке, а если это и произойдет, то можешь себе представить этот странный фильм, Владислав?
   «Ну как тебе наши кафе?» — спросил Индиану приятель, когда они покинули помещение. «В таком суровом климате сама суть кафе теряет смысл. Народ входит едва ли не в шкурах, во всяком случае в больших грубых одеждах, с сапог стаивает снег… мы сидели с ногами в луже, так что элегантное по сути своей занятие поливания кофе превращается в испытание. Если же устроить гардероб и снабдить пол сложной системой стока воды и впитывания грязи, или, того хуже, заставить посетителей снимать грубую обувь, кофе будет стоить во много раз дороже. Так? Кафе — забава легких климатов. Москве более пристали исконно русские типы заведений — «Водочные» и «Пельменные». Закончив тираду, Индиана осознал, что пытался объяснить Владиславу нечто большее, — всю советскую русскую жизнь, может быть, какой он ее видит.
   Индиане захотелось в свою очередь спросить Владислава: «Ну, как ты тут жил все эти двадцать лет, старый приятель?» — однако, не желая насиловать приятеля, не спросил. Захочет — расскажет. Они себе пошли по морозному Арбату, подчинив беседу системе. Индиана задавал вопрос: «А как?» «А что с…?» «А где…?» и называл фамилию общего знакомого. Владислав коротко оповещал Индиану об участи, постигшей приятеля. Выяснилось, что Ленька Иванов так и живет с Ниной. Что Горюнов пьет. Что Мотрич перестает пить, чтобы начать, то есть пьет циклично. Бывшая жена Индианы Анна… на ее судьбе Владислав и Индиана остановились надолго, — попадает в шиздом, выходит из шиздома, попадает опять. Однажды, будучи в Харькове, Владислав побывал у Анны и утверждал, что видел, как пришедший к дамам гость (у Анны жила ее подруга Вика), вынул и положил на стол «пушку». Владислав сказал, что думает, что дамы сблизились с преступниками. Индиана уточнил, что у Анны и Вики всегда наблюдалось определенное и ярко выраженное тяготение к преступникам. Что и он, Индиана, в год, когда познакомился с Анной, был полукриминальным-полурабочим юношей и еще даже не поэтом. Что проделав с Индианой траекторию длиною в шесть лет по его судьбе, Анна вернулась к предназначенной ей судьбе, к людям с пушками. В конце концов она станет содержательницей малины. Или уже стала. И слава Богу. Это лучше, чем если бы она опустилась до уборщицы. Так что все закономерно. Когда Индиана поедет в Харьков (очевидно, через пару дней), он явится туда «инкогнито». Ибо желает посвятить короткий свой визит родителям, он перед ними в долгу. Бывших друзей он не станет видеть.
   «Ребята узнают, обидятся, — сказал Владислав. — Если переменишь намерения, сообщи мне, я позвоню в Харьков, чтоб тебя встретили. Устроили выступления, интервью…»
   «Ничего не хочу. И здесь в Москве не хочу видеть старых друзей. Да и они, старые друзья, не очень-то желают меня видеть. Я было позвонил нескольким в приступе сентиментальности».
   «Со мной-то ты увиделся…»
   «Ты позвонил мне в Париж и у нас есть сегодняшние живые отношения. Общий бизнес, если хочешь…»
   «Да, это так», — согласился Владислав.
   «Я замерз, и очень», — признался Индиана.
   От холода они спрятались в метро у библиотеки Ленина. И долго еще разговаривали. «А что с…? А как…? А где…?»

Литературный журнал времен конца империи

 
   Он добрался с Калининского до площади Дзержинского пешком. И узнавая Москву и не узнавая. Задерживался на мгновение на углах улиц, чтобы уверенно продолжить путь. Огибая Манеж, мимо старых зданий гуманитарных факультетов Университета, он покосился на двор психодрома, где собирались на скамьях «смогисты», и он, Индиана, приходил. «Смогисты» — пылкие юноши-поэты, московское молодежное движение шестидесятых годов. Вождь Губанов умер, Дэлонэ умер, Кублановский живет в Германии, Соколов — канадский гражданин… Соколов, впрочем, сейчас где-то тут, в Москве. Может быть, следует его найти… Несмотря на холод, на нескольких скамьях Психодрома сидели обнявшиеся пары. Индиана вздохнул о своей юности…
   Москву, он отметил, пытаются ремонтировать и реставрировать. Возвели множество заборов, вырыли большое количество канав. Все начали и не закончили… Нет денег? Пешеходные тропы на снегу разрыхлились в сухую грязь. В грязи упорно торопились толпы. Куда? Никуда. Обыкновенно у толп нет цели. По нужной ему улице валили, словно автомобильное движение отменили, по проезжей части группы и одиночки сурового вида. Индиана, капитанка низко на глазах, сапоги разъезжаются, уверенно, тоже суровый, словно местный, продвигался.
   Он немного запутался в трех дворах. Во всех трех изобиловали вывески учреждений и организаций. Сминали колесами снег несколько старых автофургонов. Он бродил от вывески к вывеске. Там помещались и журналы, но все не те. Ему пришлось выйти на улицу и начать все сначала.
   Он отыскал красную, под стеклом, вывеску журнала. В темном подъезде воняло мочой. Старые стены в пятнах несли на себе автографы местных детей. На нужном этаже он отворил дверь и оказался в широком коридоре. Пусто было в помещении ежемесячного литературного журнала времен конца Империи. Скрипели старые желтые паркеты под ногами Индианы. Великолепные когда-то паркеты, но пришедшие в ветхость. Великолепные когда-то рамы окон разбухли. Было понятно, что все было некогда великолепно, но состарилось и умирало. Помещение, здание, столица, Империя. Первой же живой душе — миловидной ясенщине, разбиравшей бумаги за столом, он объявил, что он — Индиана. «Ох, — вздохнула женщина, — вы приехали!» Как бы удивляясь и печалясь, что он приехал. «Раздевайтесь, пожалуйста, я доложу Главному Редактору». Она ушла по коридору. В длинном советском приличном платье, — отметил Индиана.
   Он прошел в кабинет редактора в бушлате и капитанке. «О, вы — моряк! — воскликнул редактор, идя к нему из дальней части внушительных размеров кабинета, служащего, очевидно, и залом заседаний. — Имеете какое-нибудь отношение к морской службе?» «Никакого». Редактор в темной паре наконец дошел до него и пожал ему руку. «С приездом… извините, как ваше отчество?» «Иванович. Да не нужно меня по отчеству, называйте по имени. С отчеством я чувствую себя купцом из пьесы Островского. Я отвык…» Редактор еще раз с любопытством пристально оглядел его. Индиана подумал, что он без сомнения самый странно одетый писатель, когда-либо пересекавший порог этого кабинета. «Раздевайтесь, Индиана Иваныч, сейчас будем пить чай». В дверь постучали. «Это мой зам». Вошла тетка в очках со старомодными, а ля Алексей Толстой волосами. В свою очередь округлила глаза на костюм матроса, лишившегося благосклонности океана. Пожала руку. Индиана отдал бушлат и капитанку редактору, и тот, самолично распялив бушлат на плечиках, повесил его в шкаф. Заметив, очевидно, вытертый воротник бушлата.
   Они уселись все трое на краю длинного стола заседаний. Секретарша принесла им чай в стаканах с подстаканниками. Подстаканники ассоциировались у Индианы с былинной Русью трактиров и чайных. Индиана смотрел на советских писателей, они — на него. Что могли они о нем думать? «Талантливый чудак», может быть. Что думал он о них? Вполне приличные вещи. Редактор, бывший офицер, фронтовик, уже одним тем, что фронтовик, вызывал в нем дружественные чувства. Сын офицера, Индиана с симпатией относился к военным. Зам-редакторша пару лет назад, участвуя в полемике в «Литературной газете», сказала несколько приличных слов об Индиане. Так что для него они были пусть и советские писатели, но как бы свои. Союзники. К тому же в прошлом месяце они уже напечатали его роман. Сходу. Отложив произведения других писателей или заставив их потесниться. По всей вероятности, они думают, вот «приехал этот Индиана, талантливый тип, но со странностями…»
   «Знаете, — начал он, — это в первый раз в жизни я сижу в помещении редакции советского журнала, автором». «Ну и как себя чувствуете?» — спросила зам. «Чувствую себя хорошо. Просторно как у вас тут». Он хотел добавить, что мог бы сидеть в редакциях советских литературных журналов уже и двадцать лет тому назад, его литературная продукция того времени уже была зрелой и оригинальной литературной продукцией, однако он воздержался от выражения своих эмоций. К тому же эти «дядька» и «тетка» вовсе не были ответственны за других дядек и теток, дружно отвергавших некогда его стихи. Он задумался о происхождении атавистического своего обращения «дядьки-тетки». Юноше из провинции литературные мужи и жены виделись в свое время взрослыми далекими именно дядьками и тетками. И вот, извлекши из недр своего, замороженного двадцатью годами жизни за границей, словаря эти старости, он пользуется ими если не в голос, то мысленно. Да ты сам теперь дядька, Индиана, очнись! Двадцать лет прокатились и по тебе! Дядька, ты сидишь с дядьками и тетками!
   «Вы привезли нам что-нибудь еще?» — спросил Редактор.
   «Привез вам «Автопортрет бандита». Не случалось читать? «Автопортрет» написан ранее «Годов», но является по сути дела продолжением их». Индиана вынул книгу из пакета и отдал ее редактору. Редактор, полистав, передал книгу заму. Та развернула, перелистала. «О, так давно напечатана, еще в 1983 году! Мы разумеется, прочтем ее со вниманием. Однако хочу вам сказать, Индиана Иваныч, что мы решили впредь отдавать предпочтение новым, только что написанным произведениям. Именно потому мы так быстро напечатали ваши «Великие Годы», что в дополнение ко всем талантливым и оригинальным качествам повести, о которых я не стану распространяться, чтобы не делать вам комплиментов, мы получили ее от вас в рукописи! Только что написанную! Еще горяченькую. Посему мы ее быстро и напечатали, заставив чьи-то вещи подождать…»
   «Нам приходит множество рукописей от вас с Запада, — перебил зама Редактор. — К сожалению, большая часть рукописей, — очень низкого качества».
   «Факт проживания на той стороне глобуса не сообщает автоматически талантливости», — сказал Индиана.
   «Ешьте печенье, не стесняйтесь. — Редактор подвинул к нему вазу. — Хотите еще чаю?»
   «А у вас случайно не найдется алкоголя?»
   «Не держим. Вы что, много пьете?» Редактор усмехнулся. Может быть, ему рассказали, что Индиана не только драг аддикт и секс-маньяк, но и алкоголик?
   «Когда-то пил много. Сейчас воздерживаюсь, но пью».
   «Ну и как вам у нас нравится?» — спросила зам.
   «Еще не успел разобраться. Вчера только прилетел. Мрачновато… Когда я уезжал отсюда, люди не выглядели такими мрачными».
   «Некоторая мрачность, да, разлита в народе… — согласилась зам. — Вы планируете жить здесь?»
   «Нет. Невозможно, знаете, менять Родину… каждую декаду. Несерьезно». Однако одновременно Индиане пришло в голову вовсе противоположное мнение. Что в определенных условиях он мог бы жить в Старой Империи. В каких условиях? Если бы он мог жить здесь живой жизнью… «Я ведь французский гражданин», — заключил Индиана.
   «А вас что, советского гражданства лишили декретом?»
   «Ну нет. Много чести такому как я. Я был для них рядовой антисоциальный элемент. Это БОЛЬШИХ СВОИХ людей лишали гражданства торжественно, с китайскими церемониями, Декретом Верховного Совета. Солженицына, Ростроповича… Я выехал в толпе народа».
   Им, он понял, понравилась его скромность. Советским всегда импонирует скромность в паре с наглостью. Дядька и тетка переглянулись. Зазвонил телефон. Вошла миловидная секретарша в длинном платье, и редактор, извинившись, покинул помещение. Индиана с замом остались глаза в глаза по разным сторонам стола. Сколько же лет этой тетке? — подумал Индиана. — Полсотни? Вполне европейского вида тетка. Серый костюм. Увеличенные за стеклами очков глаза. Волосы а ля Надежда Крупская, — жена Ленина или Алексей Толстой, что то же самое. «Я читал, как вы меня защитили в «Лит. Газете». Спасибо». «Не за что. Это нормально. Над чем вы сейчас работаете?»
   «Все больше пишу рассказы. На мой взгляд, современная жизнь не имеет нужной для романа протяженности, корни ее неглубоки, потому наилучшим образом наше время выражает рассказ — «шорт-стори».
   «Ну и что вы думаете у нас будет, товарищ моряк?» — сказал редактор, входя в кабинет. Индиана отметил одобрительно его вполне прямую фигуру бывшего офицера, а ведь редактору, если определяться по войне, должно быть не менее 65 лет. По всей вероятности, редактор только что по телефону обсудил с кем-то положение Империи.
   «Скорее я должен вас спросить: «И что же, товарищи, у вас будет?»»
   «И то верно. Однако свежему глазу легче подметить то, чего мы по привычке не видим. И потому анализ свежего глаза может быть вернее».
   Дядька и тетка глядели на него, ожидая. Почему-то сделавшиеся хрупкими.
   Ему вдруг стало их очень жаль. Они как бы спрашивали его: «Сожрет нас Чудовище, как ты думаешь, прохожий иностранец? Сожрет или нет?» В очках и тонких европейских пиджачках, люди умственного труда, спрятавшиеся здесь, а в окне, в снегах, ревет, машет лапами, приближаясь, Чудовище. «Историю не нужно было трогать. Хрущев уже ведь Сталина снес с пьедестала в 1956 году, зачем же было и цоколь государства разрушать и в почву углубляться. Если раньше была у вас идеология коммунистическая, то теперь — нигилизм исповедуете как идеологию. Уже и на Ленина у вас замахиваются. Скоро и Рюрика достанете, а там и Христа начнут за застойные настроения из храмов выволакивать. Вы убили в народе доверие к какой бы то ни было власти, в известном смысле развратили его, сделали его циничным. И неуправляемым…»
   «Ну не мы…» — остановил его Редактор.
   «Все не так просто, как вам оттуда кажется», — сказала зам и сложила руки на груди. «Вы считаете, что народу не следует говорить правды, что он не способен осмыслить историю? По-вашему народ состоит из недоумков и детей-подростков?»
   «Народ состоит в большинстве своем из индивидуумов, не имеющих времени профессионально мыслить. Посему не следует отягощать людские массы многими правдами. Я присутствовал здесь при выступлении историка, некогда репрессированного Сталиным. Он требует ПРОЛИТИЯ СВЕТА НА ВСЕ ПРЕСТУПЛЕНИЯ СОВЕТСКОЙ ИСТОРИИ. Еще пару шагов по этой же дороге, и История превратится в синоним Преступления. Под радостные крики обезумевшего от восторга разрушения народа ваша интеллигенция разносит в куски государство».
   «Вам жаль то, тоталитарное государство?»
   Индиана обнаружил, что оба глядят на него насмешливо. Они раскололи его на возбужденную речь, а сами оставили свои мнения неизвестными. А он распелся! Дурак иностранец. «Увы, о государстве обыкновенно вспоминают с сожалением только когда его уже не существует, во времена отсутствия закона и порядка. Только тогда народу становится очевидной вопиющая необходимость существования Государства».
   «Вы у нас давно не были, — мягко сказала зам. — Многое изменилось. Народ говорит вслух то, о чем раньше подумать боялся».
   «И то, что он говорит, вам интересно? Я прочел какое-то количество номеров советских журналов. Письма в редакцию — постыдный детский лепет. Старые начальники во всем виноваты, даешь хорошую жизнь с новыми начальниками, выбранными народом. Народ себя объявляет несчастным, страдающим и безгрешным. Таким он себя любит. Невинный народ — удобная народу идея. Сталин их, видите ли, соблазнил, как германцев соблазнил Гитлер. Однако они охотно соблазнились — и те и другие… Если они — неразвитые дети, то это их вина!»
   «Ну это вы упрощаете, Индиана Иванович…» — улыбнулась зам. Он понял их тактику. Они воздерживались от высказывания своих мнений, а на его иностранные мнения снисходительно улыбались. Двадцать лет в отрыве от родной почвы на легких западных хлебах, — очевидно, думали они, — что с него взять. Индиана был уверен, что и Редактор и зам тоже считают себя несчастными и страдающими вместе с несчастным и страдающим народом Империи, и что они испытывают от этого удовольствие. Разумеется, они, если их спросить: «Вы испытываете удовольствие от ваших местных несчастий?» — закричат: «Нет! Не испытываем! Как вам не стыдно даже предполагать такое!» Сунуть бы вас в мою жизнь носом! — подумал Индиана, впрочем, беззлобно. Сбросить на парашюте в Нью-Йорк, никому не известными, заставить заработать на кусок хлеба, не то что стать интернационально известным писателем, как я стал. Да вы бы сломали себе шеи, товарищи. Вы оба советские буржуа, ни хуя об остальном мире не знающие. Занимаетесь тут мазохизмом со своим сумасшедшим народом, отфутболиваете мяч-ответственность среди трехсот миллионов игроков плюс еще миллионы мертвых. Драчите на демократию. Я, Индиана, все эти двадцать лет был там на фронте, на Западе, воевал двадцать лет ежедневно за себя и свою судьбу, никого ни в чем не обвиняя. Я работал все эти годы, а что делали вы, русские засранцы? Жаловались впьяне на строй, на всех кроме себя? Последнее его замечание, — подумал Индиана, — уже относилось ко всему ИХ НАРОДУ. К ЕГО, ИНДИАНЫ, НАРОДУ, между прочим.
   Они немного попререкались с ним по поводу «мата». Они считали, что употребление мата в русской литературе не привьется, что русская традиция… и так далее. Индиана возразил, сказал, что пока он добирался, к ним по улицам Москвы, услышал сотни «хуев», «пизд» и «еб твою мать!» в разных видах, с суффиксами и префиксами. Что если в литературе такой матерщинный и дерзкий народ желает видеть себя прилизанно-сладкоречивым, то таковое желание называется ханжество. Лично он никогда ханжеству не потворствовал, и сильные и энергичные типы в его книгах выражаются сильно и энергично, а не на литературной латыни.