Джон продолжает восхищаться Виктором, нежно говорит о его теле, а для меня мир неотвратимо переворачивается, и переворачиваются все мои представления. Джон из грязного педофила, соблазнителя и развратителя целомудренных детей, каким его в случае «разоблачения» представит любой судья, любая газета, вдруг становится влюбленным мечтателем, нежным и живым человеком, любящим красивое и молодое. Виктор же, его темноволосый ангел, предстает передо мной бездушным вымогателем подарков и денег, стяжателем и подлецом. Да-да, подлецом, потому что настоящий человек, будь он и десяти лет от роду, может ебаться с кем хочет, но не продаст свое тело. Сука Виктор…
   Я солидаризируюсь с моим двойником. Он мне теперь нравится. Во всяком случае у него есть трагедия, есть тайна, есть источник страдания.
   «Я веду двойную жизнь, – говорит он со вздохом. – И ужасно устаю от этого. На радио я выступаю под псевдонимом, – добавляет он. – Не дай Бог кто-нибудь узнает меня, какой будет скандал! Кроме того, я с тех пор, как переехал в Вашингтон, не позволяю себе любовных связей в этом городе. Для этого я приезжаю в Нью-Йорк. Здесь я анонимен».
   «В отличие от вас, Эдвард, – вдруг говорит он мне лукаво, – я уже не считаю себя привлекательным, потому я всегда плачу за любовь. Я покупаю себе любовь».
   «С чего он взял, что я считаю себя привлекательным», – думаю я. «Я тоже плачу за любовь, – говорю я, улыбаясь. – Мои партнеры идут со мною в постель в большинстве случаев потому, что я писатель. Им интересно. Я плачу им психологическими, невидимыми, но очень высоко ценящимися в человеческом обществе валютными знаками. Они хотят быть привилегированными, спать с писателем… Если бы я был просто Эдвард, отец Джон, а не Эдвард-писатель, моя постель была бы куда более пустынна».
   Он понимает. Он улыбается, и мы вздыхаем. У нас одинаковые лица. У него чуть-чуть иной голос, чем у меня, тембр моего голоса выше. Мы еще раз оглядываем друг друга, уже не скрываясь.
   «У вас лучше фигура, чем у меня, – больше мышцы, и совсем нет живота», – замечает он с некоторой завистью.
   «Да, – соглашаюсь я. – Но лицо, это лицо».
   «Да. Увы, – подтверждает отец Джон. – И очки. А вы пробовали носить контактные линзы?»
   «Угу, – говорю я, – пробовал. Но я много пью – профессиональная болезнь литераторов, и постоянно спьяну теряю линзы. Дорогое удовольствие».
   «И я пробовал, – сообщает он. – Но лицо без очков становится отвратительно плоским». Лицо. Наше лицо.
   Мы пьем свой Гиннесс. Уже два часа ночи, и кафе на открытом воздухе пустеет. Официанты начинают переворачивать стулья и водружать их на столы. Отец Джон расплачивается.
   «Хотите пойти со мной?» – вдруг спрашивает он. Святой отец уже немного подвыпил, но это не неприятно, с него только слетели остатки некоей пастырской сдержанности или, может быть, робости. «Хотите пойти со мной в „Сеннику“? – продолжает он. И поясняет: – Это бар на Восьмой авеню, то место, где я нахожу своих мальчиков. Я щедр, они меня там все помнят и знают, идут со мною охотно… Позже мы могли бы пойти ко мне в отель…»
   В голосе его прозвучала неуверенная интимность. «Пойти в мой отель» могло означать что угодно. Точнее – два варианта. Взять мальчика или двух мальчиков и пойти в его отель, сделать с ними любовь… Это один вариант. И второй вариант: я и он идем в его отель и там занимаемся любовью… Но второй вариант маловероятен. Он – педофил, я – взрослый мужчина с полуседыми волосами, не могу быть ему интересен. Разве что из хулиганства?
   Глядя в его лицо, как в зеркало… Сделать любовь с человеком с моим же лицом?
   Я не пошел. Мы пожали друг другу руки и разошлись. Ночью мне приснился красивый Виктор, который бил отца Джона по голове бейсбольной палкой. Отец Джон был голый, и член у него был мой.

On the wild side

   Его панк-дочурка говорила впоследствии: «Кожаную одежду и браслеты с шипами папаша стащил у меня». Я впервые встретил его за границей уже в кавалерийских сапогах до колен, сшитых по заказу, в узких кожаных брюках, в кожаной же фуражке с привинченным к ней металлическим двуглавым орлом, в черной рубашке и черной кожаной куртке. В холодную погоду наряд дополняло черное кожаное пальто до полу. От него всегда обильно и сладко пахло духами «Экипаж».
   Так случилось, что неожиданно мы обменялись столицами. Он, спасаясь от французских налоговых инспекторов и в поисках нового рынка сбыта для своих картин, рисунков и литографий, переехал в Нью-Йорк. Я же, после 35 или более отказов в американских издательствах, сбежал в Париж, нашел себе французского издателя, потом еще одного, да так и прижился в Париже, лишь каждый год наезжая в Нью-Йорк на несколько месяцев.
   И вот он меня ждет. Он меня требует, этот кожаный человек, уже успевший отстроить себе новую жизнь в Нью-Йорке, подраться и помириться с «Ангелами Ада», вместе с бандой прихлебателей и нанятыми в усиление отряда гангстерами-ирландцами совершить налет на помещение своего бывшего галерейщика и, силой сняв картины со стен, увезти их в фургоне… Мой друг Алекс ожидает меня.
   Об этом мне сообщил высоченного роста здоровенный, плечистый, пузатый кубанский казак – один из адъютантов Алекса, мотнувшийся ко мне с другой стороны Грин-стрит в Сохо, я выходил из галереи. «Сам ждет тебя, – объявил мне казак. – Ты ведь сегодня приходишь к нам…» Казак был в татуировках, полуголый. Несмотря на конец сентября, в Нью-Йорке было липко и жарко – остатки запавшего между небоскребов лета. Казака Алекс привез из Парижа.
   Я не знал, что сегодня «прихожу к ним». Но, привыкший к стилю моего друга Алекса, я не стал возражать. Лет пятнадцать назад Алекс, намеревавшийся прибыть в Москву из родного города в русской провинции, заранее оповещал нескольких посвященных о своем прибытии особыми таинственными знаками. Письмом со стрелами, высланным за пару недель до приезда, зашифрованной телеграммой или даже, как утверждал художник Кабаков, надписями мелом на стенах во дворах домов на Сретенском бульваре и на асфальте у «Кировского» метро.
   Я пообещал казаку, что приду, но не пришел в ту ночь в новую, стоящую, если я не ошибаюсь, несколько тысяч долларов ежемесячно мастерскую-лофт Алекса в Сохо, не прокатился в новом хромированном элевейторе, не прошелся по лакированным полам Алексовой, о двух этажах, студии-квартире. Я побоялся.
   Говорили, что у него нет денег. Что у него хуевые дела и нет денег. У меня никогда не было денег. У многих русских нет денег там – в Ленинградах и Москвах, и нет денег тут – в Нью-Йорках и Парижах. Обожествляя в основном успех, русские говорят о деньгах мало и, по сути дела, от отсутствия их страдают менее других наций. Но у Алекса всегда были деньги.
   Алекс бил зеркала в ночных кабаре Парижа и вместо чеков оставлял на салфетках расписки. Однажды, как утверждает молва, в кабаре «Распутин» на Елисейских полях Алекс прокутил за ночь 50 тысяч франков. Мы Алексом гордились.
   Он брал за свои картины очень дорого, и литографии его продавались на аукционах вместе с литографиями Шагала, Сальвадора Дали и Элеонор Фини. Но за десять лет художественной деятельности на территории Франции Алекс запрудил это небольшое государство своими картинами и литографиями. Ему стало тесно на французской территории, и он, после нескольких предварительных визитов в Америку, наконец, дополнительно подгоняемый висевшими у него на хвосте французскими такс-чиновниками, загрузил в самолеты свою бронзу, рабочие столы, свои любимые брик-а-бра, деревянную индийскую лошадь восемнадцатого века, размером с нормальную пони, и рванул в Нью-Йорк. Один воздушный перевоз его пожитков обошелся ему в десятки тысяч долларов…
   Я не видел его два года. Моя подруга Леля – маленькая блондинка тридцати лет, одиноко живущая без мужа в Ист-Вилледж, по секрету сказала мне, что единожды Алекс занимал у нее деньги на еду. У него не было денег, и он расшивался. То, что он расшивался, было самое страшное.
   Сколько я его знаю, Алекс был зашит. То есть под кожу на животе ему была вшита ампула, его десять или более лет лечили от запоев. Он мог не пить год, зато потом вдруг напивался до бессознания. Однажды, утверждает молва, пьяный, он бросился на свою галерейщицу с ножом. Он бил, и его били. Пьяный, он душил, колол, рубил, по примеру своего папочки – полковника кавалерии, и при этом всегда выходил сухим из воды – ни разу не сидел в тюрьме и остался жив даже при последнем своем подвиге – в столкновении с «Ангелами Ада». Переметав в них содержимое целого бара, бутылка за бутылкой, он все же под прикрытием того же казака вскочил в такси и умчался…
   В Нью-Йорке в этот раз я не мог найти себе места. Скорее всего я отвык в Европе от города мазохистов, от его буйных обитателей и теперь никак не мог попасть со всеми в ногу.
   Некоторое время поебавшись с Лелей, я всегда с ней ебался, когда приезжал в Нью-Йорк, я занятие это прекратил за полной ненадобностью, поскольку мы уже ебались даже не дружески, но как брат и сестра. Образовавшаяся за несколько лет родственность превратила наш секс (во всяком случае мой) в шутку. В шутливую возню. Помыкавшись по Нью-Йорку, пожив в отеле, после того как сбежал от Лели (она любезно оставляла меня жить в ее апартменте…), я снял комнату у поэтессы Джоан Липшиц на Верхнем Вест-Сайде и засел за работу над новой книгой, сорок страниц которой я привез с собой из Парижа. Каждый вечер я выходил на Бродвей, оставляя за собой от четырех до десяти страниц нового романа. Но увы, мне еще предстояло убивать вечера.
   Леля, которой нечего было делать после работы официанткой в ресторане, хотела со мной общаться, и ее подруга Элиз, она же – Лиза, тоже хотела со мной общаться. Я спал с ними двумя, с Лелей и Элиз, или, если хотите, «они спали со мной обе», и почему же нам было и не пообщаться? В этот приезд, кроме Лели, я уже успел попасть в одну постель и с Элиз… Обстоятельства жизни Элиз, темной брюнетки моего роста, непрерывно менялись. В описываемый период она была рыжая, работала в галерее и жила в квартире румына, который, как она утверждала, ее не ебал и находился в Гималаях, разыскивая там места для съемок будущего фильма о… снежном человеке йети.
   Одну минутку, читатель, сейчас я соединю Лелю, Элиз и себя с Диким Алексом… Проснувшись с Элиз в одной постели, я, естественно, потянулся к теплой пизде, как же иначе. Однако меня ожидал сюрприз. Ответив на мои поцелуи и предварительные действия своими поцелуями и предварительными действиями, Элиз, когда дело дошло до непосредственно полового акта, вдруг попросила меня подождать немного и, встав с постели, постель находилась на высокой антресоли, достала из одного из шкафчиков румына и принесла в постель, протянув мне робко, что бы вы думали?.. Презерватив…
   Я долго хохотал. Потом разозлился. Перед самым моим отъездом в Париж Элиз была некоторое время чем-то вроде моей герл-френд. Во всяком случае она много ебалась со мной, мы вместе посещали рестораны и… Кажется, это было все, что мы делали, но появление презерватива меня обидело. Оказалось, что по стране, наводя ужас на доселе весело и с энтузиазмом предававшееся сексуальным утехам население, гуляет зловещий херпис. «Он та-кой, Лимонов… – со страхом объявила Элиз. – Он у всех… Херписом больны двадцать миллионов!»
   В двадцать миллионов я не поверил. Я сказал, что я из Европы и к их американским болезням не имею никакого отношения. Еще я высказал предположение, что херпис, как и гэй-канцер, придумало и распространяет Си Ай Эй, дабы остановить декадентское гниение, охватившее население Соединенных Штатов. Такие, как они есть, все время ебущиеся секс-маньяки, нимфоманки и гомосексуалисты, не смогут противостоять советскому нашествию на Америку. Дабы приструнить свое население, специалисты Си Ай Эй по пропаганде взяли две редкие формы болезней (а их существуют сотни, если не тысячи видов) и подсунули их прессе. Пресса послушно превратила их в эпидемии. «Президенту Рейгану нужны здоровые, краснощекие американские семьи, – сказал я Элиз. – Евангелистам и вновь рожденным христианам нужны здоровые семьи… Операция „гэй-канцер – херпис“ наверняка снизила внебрачную сексуальную активность американцев вдвое, если не в десять раз… И укрепила американскую семью. И тем самым укрепила американскую государственность». Презерватив я одеть на член отказался. Я терпеть не могу резину в любом виде.
   От нечего делать девушки вдруг пригласили меня на обед. В квартиру румына, бродящего в Гималаях. Вместе с собой я взял на обед французского юношу Тьерри, моего приятеля, прилетевшего со мной в Нью-Йорк на одном самолете. Ему негде было жить, посему я договорился с Лелей, что она возьмет Тьерри к себе на некоторое время, пока они друг другу не остопиздят…
   И вот мы сидели и предавались дружескому трепу на фоне зеленых растений гималайского румына, каковые занимали два обширных окна и взбирались на антресоль, ту самую, где стоит кровать и несколько утр тому назад Элиз протягивала мне презерватив.
   Как многие женщины ее возраста, Леля – алкоголик. По мере того как понижался уровень калифорнийского «Шабли» в галлоновой бутыли зеленого стекла, Леля становилась все более придирчивой и снова и снова повторяла Тьерри условия его пребывания в ее квартире. Почему-то Леля особенно упирала на то, что француз должен будет тщательно мыться всякий раз, когда он будет ложиться в ее постель…
   Рассеянно прислушиваясь к теперь уже пьяному голосу Лели, я невнимательно разговаривал с Элиз, мы ожидали китайскую еду, заказанную по телефону в ближайшем ресторане. Чувствовал я себя прекрасно, за день успел написать восемь страниц книги, и сидел, попивая вино с женщинами, которые меня по-своему любили и уважали, как бы с членами моей семьи, и посему мне было спокойно и хорошо, как, возможно, человеку бывает спокойно и хорошо, если он сидит меж любимых сестер. Тьерри при желании мог сойти за младшего брата… Улыбающийся деливери-китаец принес еду, и девушки настояли на том, что платят за еду они. Я согласился и только вручил китайцу доллар за услуги. Сунув мой доллар в карман, китаец, медленно пятясь к двери, с видимым удовольствием обозревал полупьяных девушек и нашу компанию. Я думаю, он счастлив был бы остаться некоторое время с нами и вскарабкался бы, не снимая белого фартука, на одну из девушек.
   Поедая скрывающиеся среди мореных овощей свинину и курицу, обильно смазывая все это сой-соусом, сопровождая рисом и опять и опять белым вином и пивом в случае Тьерри, мы наконец поглотили все изделия китайской кухни и отвалились от стола, переваривая. И тут, под звуки музыки румына, девушки предложили мне пойти к соотечественнику Алексу, с которым, каждая по отдельности и обе вместе, они дружат. Ничего удивительного в дружбе двух русских девушек с русским художником не было. Я даже не сомневался, что каждая по отдельности или обе вместе подружки Леля и Элиз выспались с художником, если это вообще возможно. Однако я их не осуждал, я давно понял, что женщины принадлежат всем мужчинам, миру, и было бы неразумно и эгоистично стараться сохранить их только для себя.
   Я подумал: «Если это вообще возможно», – имея в виду, что, несмотря на годы знакомства, в сексуальном плане Алекс, мягко говоря «неопределенен» для меня. Да, он женат, и у него остались в Париже художница-жена – старше его, и художница же, талантливая семнадцатилетняя дочка. Да, сам Алекс, облаченный в кожаные садистские одежды, я уверен, производит на непосвященного человека впечатление твердого, волевого, сильного и грубого мужчины Алекса. На его картины, рисунки и литографии – есть картины, рисунки и литографии человека, запутавшегося среди полов, человека неопределенного пола. Сладковатая непристойность исходит от его работ…
   «Нет, – сказал я. – Вы идите, а я поеду домой. Я не хочу видеть Алекса в хуевом состоянии. Победоносный вундеркинд Алекс, всеобщий любимец, счастливчик и барин, я уверен, не научился спокойно переносить жизненные неудачи и временные трудности. Судя по его голосу, девочки, а я говорил с ним пару дней назад по телефону, он в жуткой депрессии. Я не пойду».
   «Ну, Лимонов, – сказали они, – не порть нам вечер…»
   «Ну, девочки, – сказал я, – не портьте мне вечер. Я пришел к вам на обед, я хочу, чтобы вы меня развлекали. Развлекайте меня. Алекса я знаю лучше, чем вы, общение с ним не развлечение, но достаточно тяжелая работа».
   «Ну, Лимонов!» – взмолились они, и Элиз, зайдя сзади за стул, на котором я сидел, обняла меня и стала целовать в шею.
   «Забудьте об этом», – попросил я и заговорил с Тьерри о чем-то. Может быть, мы с ним стали вспоминать, как меня арестовали таможенники в аэропорту Кеннеди, и как мы с ним потерялись тогда, и как он нашел меня только через объявление в «Вилледж Войс»…
   Две пизды зашептались и забегали по квартире. Леля взобралась наверх на антресоль, а Элиз, взяв в руки большую ржавую лейку, почему-то стала поливать цветы и растения. Я невнимательно следил за их действиями, но, переговариваясь с Тьерри, который очень устал и хотел спать, все же увидел, что Элиз полезла с лейкой в окно. За окном был довольно широкий карниз, и на нем также стояли кадки с растениями. Туловище Элиз вышло в окно и скрылось, затем утянулась рука с лейкой, и наконец одна за другой утянулись осторожно ее загорелые ноги.
   Я вспомнил про презерватив и засмеялся. Тьерри удивленно посмотрел на меня из страны сна. Ему было 24, это был его первый визит в Нью-Йорк, он был беден, и вот уже неделю он каждую ночь спал в другой постели… «Ой!» – вскрикнула за окном Элиз, и вслед за коротким «Ой!» последовал тупой звук чего-то очень тяжелого, свалившегося с нашего третьего этажа на асфальт. Слава Богу, это была не Элиз, потому что она спешно показалась в окне: «Я свалила горшок с пальмой!»
   «Пизда! – сказал я. – И, конечно, прохожему старичку на голову?» – За музыкой, харкающей звуками из четырех колонок румына, ничего не было слышно снизу, кроме полицейских сирен на Бродвее.
   «Кажется, нет», – с неуверенной надеждой объявила Элиз и умчалась из квартиры. Я привычно ощупал свои карманы на случай, если вдруг придет полиция. Нет, ничего инкриминирующего в карманах не было. Пару джойнтов я переместил из бумажника в горшок с неизвестной мне породы буйным тропическим растением, сунул джойнты между корней.
   Побегав некоторое время между улицей и апартментом, дамы наконец вернулись, запыхавшиеся и довольные, с веником и большой железной кастрюлей, служившей горшком покойной румынской пальме.
   Мы еще выпили вина, уже из другого галлона. Тьерри стоило больших усилий держать глаза открытыми, он с нетерпением ожидал конца вечера, но не мог уйти без квартирной хозяйки Лели.
   «Пошли, пошли, Лимонов, Алекс нас ждет! – вдруг опять завела старую песню Леля, подойдя ко мне сзади, как раньше Элиз, и целуя меня в голову. – Я звонила ему полчаса назад и договорилась, что мы придем около часу ночи. Он очень хочет тебя видеть».
   «Эй! – возмутился я. – Но я не хочу его видеть. И что за манера устраивать для меня свидания? Если бы я хотел, я бы позвонил ему сам. Но я не хочу! Вы, девочки, знаете Алекса без году неделя, я же познакомился с ним в Москве сто лет назад. Если он пьет, расшился, а он пьет, то приятного в общении с ним мало… Да и трезвый он мне давно неинтересен. В лучшем случае в тысячный раз расскажет о подвигах своего отца-кавалериста…»
   «Но ведь он твой друг…» – недоумевающе воскликнули девушки.
   «Вот именно поэтому я его и не хочу видеть. Потому, что я слишком хорошо его знаю…»
   «Ему сейчас тяжело, – сказали жалостливые русские женщины. – Ему будет приятно, что ты о нем не забыл…»
   «Ему было тяжело очень часто. И я всегда появлялся рядом с ним по первому его требованию. Он звонил мне в три часа ночи и просил приехать… потому что он, если я не приеду, убьет свою любовницу в номере отеля „Эссекс Хауз“, здесь, в Нью-Йорке… или он покончит с собой в ресторане „Этуаль де Моску“ в Париже, или…»
   «Пошли, Лимонов… – взмолились они опять. – Какой бы он ни был, но он же твой друг. Друзей не бросают в беде!»
   И я пошел с ними, хотя столько уже раз в моей жизни я позже очень жалел, что покорялся чужой воле и не слушался всегда сильного и трезвого во мне инстинкта самосохранения, который говорил мне: «Не иди!»
   По дороге обнаружилось, что Леля совершенно пьяна, а Тьерри еле двигает ногами. «Дай парню ключи, пусть он идет спать! – приказал я Леле. – Гуд бай, Тьерри!» – сказал я ему.
   «Спасибо, Эдвард, – улыбнулся он. – Очень жаль, что я не могу пойти с вами, но я слишком устал за прошедшую неделю. Я нуждаюсь в хорошем сне. И мои ноги…» На все еще шумном во втором часу ночи Бродвее, около пересечения его с 8-й улицей, пьяная Леля, вытягиваясь вверх к высокому Тьерри, опять стала требовать, чтобы он тщательно вымылся, перед тем как лечь в ее постель.
   «Хватит пиздеть про свою неприкосновенную постель, – прервал ее я. – Лучше объясни ему, какой ключ открывает какой замок, и пусть идет. Он спит на ходу от усталости. Не будь буржуазной занудой…»
   Мы пошли. Я и Элиз впереди, в руке у Элиз пластиковый мешок с галлоновой бутылью номер два, в которой еще было приблизительно на четверть белого вина. Пройдя блок и вдруг обнаружив, что Лели рядом с нами нет, мы оглянулись и увидели ее присевшей прямо на Бродвее на корточки. Штаны были сдвинуты у нее на колени, голый зад лоснился в луче бродвейскою фонаря. Она писала.
   «Еб ее бога мать! – выругался я. – Совсем с ума сошла!»
   «Она всегда так делает, когда напьется, – равнодушно констатировала Элиз. – Она тогда писает часто и где придется. У нее тогда недержание мочи». Мы пошли дальше, я, стараясь не думать о Леле. Сзади раздавались ее крики, требующие, чтобы мы ее дождались:
   «Бляди! Подождите же! Суки!»
   «Ты что, не можешь потерпеть? – сказал я Леле зло, когда она догнала нас. – Или, по крайней мере, отойти за угол?!»
   «Не будь ханжой, Лимонов!» – пьяно крикнула Леля.
   «Если тебя кто-нибудь попытается выебать в следующий раз, когда ты вот так присядешь со своей жопой, я за тебя заступаться не буду!» – объявил он ей очень зло. Мало того, что они меня тащили туда, куда я не хотел идти, так я еще должен был любоваться на их физиологические отправления.
   Остаток дороги до дома Алекса в Сохо мы про шагали в молчании, изредка прерываемом несложными вопросами Элиз, обращенными ко мне, и руганью спотыкающейся время от времени на хуевых мостовых Сохо Лели… Из хромированного, с зеркалом в потолке, необычайно роскошного для Сохо элевейтора мы вышли прямо на Алекса Американского.
   «Здорово, Лимон, еб твою мать!» – Кривая улыбочка была на губах моего друга. Он с силой сжал мою ладонь и, притянув меня к себе, обнял. «Еб твою мать» прозвучало как ласка. Алекс обнял и скользко поцеловал меня. От него пахнуло потом и духами «Экипаж».
   Он очень изменился. Коротенькая шерстка прикрывала его крутую крепкую голову. Раньше волосы были парижские, эстетские, длинные. Из-под белой тишотки без рукавов белыми круглыми мешками выпирали плечи. Он набрал веса и сил. Неизменные кавалерийского типа сапоги и черные узкие деми-джинсы дополняли его костюм.
   «Здоровый стал, как зверь. Накачался!» – объявил я, оглядев Алекса. Он не только накачался, но и шрамов у Алекса прибавилось. В дополнение к старым шрамам на руках и не так давно появившемуся шраму, пересекающему лицо (такой шрам мог иметь его папа-кавалерист при взятии Берлина или другого враждебного города, – сабельный), даже плечи Алекса теперь были украшены шрамами. Злые языки утверждали, что Алекс режется сам, при помощи бритвы. Мне всегда было ясно, что Алекс – личность странная, но именно это меня в нем и привлекало.
   «Гири тягаем…» – объяснил за Алекса причину его тугих мешочных плечей стоящий за Алексом казак. Кроме адъютанта-казака, вместе с Алексом в мастерской проживал и адъютант-грузин. «Ну что, пизда? – Алекс взял пьяную Лелю за шею и притянул к себе. – Опять напилась?» – Притянуть Лелю к себе легко, потому что маленького роста блондинка ничего не весит. Они поцеловались. Другой рукой Алекс схватил Элиз и притянул ее к себе с другой стороны, так что вино в бутыли резко булькнуло.
   По лакированному паркету мимо широкой винтовой лестницы, ведущей на второй этаж, мы прошли к столу, вокруг которого эта банда, очевидно, помещалась до нашего прихода. Казак, обтерев предварительно полотенцем, поставил перед нами разнообразные сосуды. У них было пиво, я сказал, что буду пить пиво, потому передо мной поставили немецкую пивную кружку красивого цветного стекла.
   «Ну что, Лимон, бля… Как живешь?» – сказал Алекс, дотянувшись до моего плеча со своего высокого массивного кресла во главе стола. Стул, на котором сидел я, тоже был высокий, старинный и красивый, другие стулья были красивые, эстет Алекс привез их из парижской квартиры, но кресло было одно, для босса.
   «Важный стал, Лимон, сука…» – сказал Алекс и, потрепав меня по шее, вдруг схватил мою левую руку и больно выкрутил ее.
   «Оставь руку! – как можно спокойнее сказал я. – Не то получишь любой из этих бутылей по голове, – указал я на стол, на котором в беспорядке стояли бутыли, банки пива, массивные кружки, бронзовые подсвечники. Сказав „бутылей“, я имел в виду бронзовый подсвечник, И руку он мою не отпускал, было больно, я добавил: – Обижусь!»