Установив, что голосовое обучение существует не только у человека, но и у других животных, и предположив, что и у людей, и у птиц такое обучение исходно возникло как качественно новая стратегия, позволяющая удовлетворить крайне сильному давлению отбора в пользу сигнального разнообразия, Марлер переходит затем к рассмотрению реально существующих механизмов формирования поведения. Как у птиц, так и у человека обучение молодняка взрослыми является необходимостью, и «в тех случаях, когда оно действительно имеет место… мы, как правило, в качестве его следствия обнаруживаем существование диалектов».
   Хотя обучение и необходимо, продолжает Марлер, «существуют четкие ограничения, накладываемые как на его продолжительность, так и на образец для подражания. У некоторых птиц обучение, по-видимому, продолжается всю жизнь». В качестве примеров Марлер приводит североамериканских чижей и прочих вьюрковых птиц. У таких птиц, как, например, белоголовая зонотрихия, обучение заканчивается к десятому – пятнадцатому дню жизни. В тех случаях, когда существует такой критический период, он приходится у птиц, как и у людей, на детство.
   Затем Марлер с позиций этолога рассмотрел представление бихевиористов о том, что при рождении организм подобен чистому листу бумаги. Он отметил, что, когда белоголовой зонотрихии предоставляется выбор между песнями ее вида и певчего воробья, она обучается песне собственного вида. Такая избирательность объясняется, по его мнению, необходимостью предотвратить возможность обучения песням другого вида. В некоторых случаях, например у белоголовой зонотрихии, эта способность опознавать песню собственного вида, по-видимому, в какой-то степени обусловлена генетически. У других видов такая избирательность обеспечивается иными механизмами. В качестве примера Марлер приводит красноплечего трупиала, которого в неволе можно обучить двум различным песням, тогда как в естественных условиях такого никогда не бывает. Ученый полагает, что это может объясняться тем, что на воле птенцы реагируют также на характерную окраску оперения самцов собственного вида.
   Марлер не только считает, что представление о новорожденном существе как о чистом листе бумаги неприемлемо ни в отношении птиц, ни в отношении человека, но и сомневается в том, что классическое учение о внешнем подкреплении вообще применимо к голосовому обучению: «Похоже, что существует какой-то внутренне заложенный стимул к тому, чтобы издавать звуки, запавшие в память при определенных обстоятельствах в прошлом».
   Он обращает внимание на то, что у некоторых птиц характерное видовое пение развивается и в изоляции, когда обучения нет, но лишь в том случае, если они слышат собственный голос; если же птицу лишить слуха, то песня не сформируется. Это приводит Марлера к мысли о том, что между стадией зависимости от обучения и стадией независимости от внешних влияний может лежать некая промежуточная… стадия, когда животное обучается, подгоняя издаваемые им звуки под образец, который Марлер называет «слуховым шаблоном». Такое животное, настроенное на обратную связь, оказывается как бы предрасположенным к тому, чтобы сделать еще один шаг и перейти к обучению от внешних источников. Марлер надеется, что эксперименты на детенышах шимпанзе дадут возможность выяснить, существует ли у приматов такая промежуточная стадия, которая может «сделать более понятным столь совершенный механизм голосового обучения у человека».
   И наконец, Марлер упомянул еще об одной черте, общей для птиц и человека: у ряда птиц, для которых характерно обучение пению (таких, как зяблик или канарейка), в мозгу существует левостороннее доминирование некоторых структур, связанных со способностями к пению. У этих птиц в образовании звуков доминирует левый гиперглоссус. Хотя Марлер сказал об этом вскользь, аудитория чрезвычайно заинтересовалась этим сообщением, поскольку было известно, что в следующем докладе Норман Гешвинд собирается рассказать о том, что левостороннее доминирование считается одним из самых явных свидетельств приспособленности человеческого мозга к использованию языка. (Действительно, выступление Гешвинда, судя по всему, подтверждает гипотезу Марлера о происхождении голосового обучения.) В заключение Марлер предположил, что сходство и эволюционная преемственность между общением у животных и языком человека просматривается в двух аспектах: в существовании голосового обучения и в механизмах левостороннего доминирования, которые раньше считались свидетельством качественного различия между человеком и животными.
 
   Норман Гешвинд, невролог, занимается изучением мозга. Он сразу же дал понять, что не намерен затрагивать метафизические представления о природе мозга, ибо знает лишь то, что исследовал сам и что в том же направлении изучали другие. Прежде всего он высказал мнение, что сколько-нибудь хорошего определения языка не существует. На его взгляд, язык – это не какой-то единичный объект, как можно заключить из употребления понятия «язык», но сложное явление, разносторонне проявляющееся и контролируемое различными участками мозга. Более того, Гешвинд считает, что язык характеризуется набором независимых и несопоставимых особенностей, каждая из которых возникла в процессе эволюции самостоятельно и с собственной скоростью. По мере развития мозга человек постепенно обретал набор способностей, совокупность которых мы и называем языком.
   Сформулировав общую концепцию, из которой он исходит, Гешвинд перешел к конкретной теме своего сообщения. Прежде всего он отметил, что человек – это единственное животное, у которого изучены ответственные за язык мозговые структуры. Наиболее характерной чертой такой специализации является то, что он назвал латеральной доминантностью: ситуация, когда одно из полушарий головного мозга явно превосходит другое при выполнении определенной функции. Гешвинд упомянул, что данные по такому доминированию известны для птиц, обучающих птенцов пению, и не известны для каких-либо других видов. В мозге человека левое полушарие доминирует при выполнении обеих функций языка: и при составлении высказываний, и при их восприятии. Среди исследованных им людей с неполноценными языковыми способностями (афазия) у 97% было повреждено левое полушарие. Роли обоих полушарий различаются и при выполнении мозгом других, не связанных с языком функций: правое полушарие, по мнению Гешвинда, более музыкально, лучше справляется со сложными задачами восприятия, более эмоционально. Наконец, латерализация мозга связана с право- или леворукостью.
   Затем Гешвинд углубился в обсуждение анатомической асимметрии, соответствующей доминированию левого полушария при использовании языка. Он не стал детально описывать роль различных участков мозга, поскольку в его намерение входило лишь обоснование того положения, что левое полушарие и те участки в нем, которые ответственны за язык, отличаются по своему строению от соответствующих участков правого полушария. Выявились эти различия лишь после очень тщательного исследования многих экземпляров человеческого мозга.
   Левая сторона левого полушария в среднем на один сантиметр больше, чем сопоставимая ей часть правого полушария, что, по утверждению Гешвинда, означает, что она содержит несравненно большее число нервных клеток. Эта особенность проявляется уже при рождении, что весьма знаменательно, поскольку существует мнение, что некоторые связанные с языком участки мозга достигают полного развития не раньше, чем через несколько недель после рождения.
   Здесь уместно вспомнить биогенетический закон Геккеля. Если история развития организма повторяет эволюционную историю вида, то тогда последовательность созревания тела и мозга до и после рождения может служить указанием на последовательность событий в процессе эволюции вида. Например, угловая извилина, играющая важную роль в развитии языка, возникает у ребенка поздно, из чего следует, что она соответствует сравнительно недавним эволюционным событиям.
   Затем Гешвинд перешел к описанию анатомических различий между конкретными участками двух полушарий. Он показал, что Сильвиева борозда в левом полушарии больше, чем в правом; извилина Гершля представляет собой треугольный участок ассоциативной коры левого полушария, а в правом полушарии – это маленький сигарообразный участок; центр Вернике в левом полушарии больше и т.п. Гешвинд подчеркнул, что с точки зрения невролога общение людей обеспечивается комплексом структур разного размера и формы, находящихся в различных областях левого полушария головного мозга. Давление отбора, которое привело к возникновению языка, вызвало изменение формы отдельных мозговых структур.
   Если определенные участки мозга повреждаются у взрослого человека, то возникают соответствующие нарушения в использовании языка; если же аналогичные повреждения левого полушария происходят у ребенка, то, по-видимому, включается правое полушарие и нарушения могут быть скомпенсированы и устранены. Для мозга, говорит Гешвинд, характерно доминирование, а не жесткое разделение функций. Таким образом, язык представляет собой не некое единичное свойство поведения, а сумму различных способностей.
   Изменения в человеческом мозге происходят не безвозмездно. Латерализация мозга сопровождалась утратой способности одинаково хорошо владеть обеими руками. Кроме того, говорит Гешвинд, мозг – это, выражаясь в обыденных терминах, крайне дорогая часть оборудования всего организма; у человека он потребляет четверть общего потока крови, проходящего через сердце. Учитывая такую дороговизну, Гешвинд считает, что у животных мозг не может быть больше, чем им требуется; наш мозг имеет именно тот размер и организован именно таким образом, каким он должен был быть, чтобы наши предки выжили в борьбе за существование.
   В заключение Гешвинд поднял вопрос о том, почему произошли характерные для левого полушария изменения и почему этого не случилось в обоих полушариях. Он считает, что на определенном этапе эволюции человек оказался под действием необычайно сильного естественного отбора в пользу таких изменений – возможно, аналогичного отбору на сигнальное разнообразие, который привел к возникновению голосового обучения и латерального доминирования у зябликов. И для природы оказалось слишком трудным не только создать «новые устройства» в человеческом мозгу, отвечающие потребностям новых изменений, но и произвести их в двух экземплярах в обоих полушариях. Роковое решение было принято, по крайней мере на некоторое время: необходимость сделать животное более сообразительным или, другими словами, более гибко реагирующим на обстановку перевесила недостатки, связанные с асимметрией мозга.
   Что же касается Уошо, то Гешвинда больше всего интересует, существует ли у шимпанзе асимметрия, характерная для мозга человека.
 
   Харви Сарлз привлек внимание симпозиума сообщением на тему: «Поиск сопоставимых переменных в речи человека». Докладчика интересовало выявление таких особенностей человеческой речи, которые могут быть сопоставлены с аналогичными особенностями коммуникации животных. По сути дела, Сарлз развил тему о роли диалектов в коммуникации животных и людей, впервые прозвучавшую на симпозиуме в выступлении Питера Марлера, подходившего к ней с позиций натуралиста. Марлер говорил, что общность коммуникации у животных и у человека, проявляющаяся, в частности, в существовании у многих видов диалектов и голосового обучения, имеет столь фундаментальное значение, что ускользнула от внимания специалистов, которые занимаются коммуникацией у людей. Сарлз подтвердил заявление Марлера, что такая общность существует; более того, добавил он, она гораздо значительнее, чем та, какую в свойственной ему скромной манере описал Марлер. Сарлз согласился также, что эти аспекты коммуникации лежат за пределами интересов лингвистов, и попытался объяснить такой разрыв в подходах к изучению общения тем обстоятельством, что лингвисты игнорируют именно те особенности речи, которые пригодны для сопоставления с коммуникацией животных, на чем натуралисты вроде Марлера концентрируют свое внимание. Но если Марлер извиняющимся тоном заметил, что его соображения о сопоставлении коммуникации животных и человека столь фундаментальны, что становятся «тривиальными», то Сарлз считает эти игнорируемые аспекты речи «самыми явными и бросающимися в глаза особенностями речевого потока» и утверждает, что на их долю приходится не меньшая часть информации, которой обмениваются собеседники, чем на сами слова. Сарлз подробно обосновал неадекватность подхода лингвистов, вообще пренебрегающих информацией, заключенной в «телесном» компоненте речевого общения, и в заключение предложил некоторые методы, которые можно было бы успешно использовать при сопоставлении коммуникации у различных видов.
   Для Сарлза симпозиум предоставлял возможность провозгласить собственный манифест. И он полностью сконцентрировал свое внимание на вопросах, которые, по его убеждению, имеют как антитеологическое, так и научное значение: сравнительное изучение коммуникации у различных видов обладает изрядной долей предвзятости; уже сам подход к изучению коммуникации у человека и животных направлен на выявление доводов в пользу их качественного различия; теологические догматы именно таким образом искусно ориентируют интересы науки, и в результате исследования лишь увеличивают наше невежество относительно самих себя и животных, нас окружающих. Сарлз воспользовался симпозиумом как возможностью осветить методологические аспекты революции, которую воплощает собой феномен Уошо.
   Ученый призвал всех обратить внимание на нелингвистические, «телесные» аспекты речи, которыми обычно пренебрегают, на «паралингвистику». Последняя слагается из таких сигналов, как тональность голоса, выражение лица; она включает в себя даже более общие характеристики – такие, например, как значение позы собеседников, их жестикуляции и взаимной ориентации. Если язык рассматривать как поведение, складывающееся из «движений, вибраций и напряжения мышц», а не просто, как это делает Хомский, как некую готовую программу, именуемую «грамматикой», то важность таких паралингвистических явлений становится более очевидной.
   Но с подобной точки зрения язык до сих пор не рассматривался. Сравнительному исследованию коммуникации различных видов препятствовала априорная настроенность на поиск различий. Исследователи руководствовались стремлением обосновать уникальность человеческого языка и поэтому концентрировали внимание на качествах (таких, как грамматика), которые, по всей видимости, отличают его от других типов коммуникации, и, преувеличивая их значение, оставляли тем самым в тени другие неотъемлемые особенности речи.
   Затем Сарлз сформулировал ряд вопросов относительно языка. Если бы за общением людей наблюдали представители другого вида, могла ли быть грамматика первой характерной особенностью коммуникации, которая бросилась бы им в глаза? Стали бы представители этого вида, как это делаем мы при исследовании коммуникации у животных, в первую очередь хвататься за широчайший контекстуальный смысл коммуникации и придавать меньшее значение деталям и особенностям, характерным для отдельных групп и особей?
   Тональность голоса, например, имеет смысл у многих видов. Собаки и другие животные реагируют на тональность речи, а не обязательно на само содержание обращенных к ним слов. Когда Сарлз изучал диалект цоциль языка индейцев майя в южной Мексике, он обратил внимание на то, что распознавать роли собеседников (будь то друзья или враги, муж или жена, начальник или подчиненный и т.п.) и многие другие смысловые особенности речи он начал задолго до того, как впервые стал понимать те стороны языка, с которыми имеют дело лингвисты. В результате Сарлз обратил особое внимание на некоторые аспекты человеческого общения, которые составляют столь значительную часть речевого потока и несмотря на это, как правило, игнорируются. Вернувшись в психиатрическую клинику, где он проводил свои исследования, ученый аналогичным образом подметил, что по тону, которым его коллеги разговаривают по телефону, он часто мог понять, кто находится на другом конце провода. Сарлз утверждает, что эта «самая навязчивая» часть речевого потока [25]– именно ее в первую очередь и можно понять в незнакомой системе коммуникации – несет информацию по меньшей мере о взаимоотношениях между собеседниками.
   До настоящего времени, к сожалению, почти не проводилось исследований паралингвистических компонентов речи, поэтому мало что известно об этих особенностях человеческого общения, которые с наибольшей вероятностью могут оказаться общими для человека и животных. «Не считая нескольких довольно невразумительных высказываний относительно эмоций и контекста, – говорит Сарлз, – теории, определяющей статус паралингвистики, не существует. Обратите внимание на то, что тональность голоса – непременное свойство речи – остается в демилитаризованной зоне лингвистической науки!» Затем Сарлз затронул вопрос о происхождении современного подхода к исследованию коммуникации, ориентированного на поиск различий между человеком и животными, и о том, почему сравнение паралингвистических явлений у различных видов остается в «демилитаризованной зоне» лингвистики.
   Основное различие между подходом натуралиста и лингвиста к изучению коммуникации животных состоит, по мнению Сарлза, очевидно, в диаметральной противоположности их методов. Но и методы натуралиста при изучении коммуникации животных порой не лишены заимствованного из лингвистики предубеждения об ограниченности возможностей животных и поэтому построены таким образом, что усугубляют различия между криками животных и духовным миром человека. «Основной догмат лингвистики, – говорит Сарлз, – вести исследование от структуры к контексту». И если он полагает, что социально-контекстуальные аспекты речи являются «самыми навязчивыми», то лингвист при исследовании коммуникации исходит из прямо противоположного представления. Считая смысл сообщения независимым – или в лучшем случае «чутким» – по отношению к контексту, лингвист допускает, что индивид, посылающий сообщение, как и само это сообщение, относительно независимы от сопутствующих обстоятельств, и тем самым он принижает важность контекста. Признавая «восприимчивость языка к контексту», лингвисты, по словам Сарлза, делают неискренний реверанс в адрес контекста. Напротив, при изучении коммуникации животных «исследование ведется непосредственно от контекста и смысла сообщения к его структуре, то есть в направлении, прямо противоположном тому, которое используется при исследовании человеческого языка». В результате лингвисты преувеличивают гибкость сообщения и автономность говорящего, а натуралисты, наоборот, заранее предполагают, что животное сковано контекстом, или «неперемещаемо», и недооценивают значения изменчивости в его сообщениях.
   Сарлз считает, что предпосылки, на которых базируется подход натуралиста к исследованию коммуникации, должны быть изменены. Невозможно представить, чтобы изучение человеческого языка было хоть в какой-то мере возможно при подходе с позиций натуралиста. Но в таком случае если метод натуралиста не может быть использован при изучении структуры человеческого языка, сложности которого нам уже известны, то как можно надеяться посредством того же метода обнаружить сложность и изменчивость в коммуникации животных, когда сам метод основан на предположении, что они устроены просто? Столь противоположный подход к исследованию коммуникации в этих двух дисциплинах приводит к преувеличению степени различий между общением у человека и у животных. При такой постановке исследование лишь подтверждает предпосылки, заложенные в его основу.
   Противоположность подходов натуралиста и лингвиста к исследованию коммуникации объясняется, с точки зрения Сарлза, тем, что они воспитаны в различных традициях и платят дань различным мировоззрениям: натуралист живет в эволюционирующем мире Дарвина, лингвист же – в мире западных философских традиций, восходящих к Платону и Аристотелю. Рассматривая весь спектр типов общения у животных и человека, дарвинист ожидает обнаружить преемственность и родственные связи, тогда как лингвист обсуждает проблемы происхождения языка, используя понятия «рождения и сальтации» (то есть качественного разрыва и скачка). Если с позиций биологии мы видим непрерывность, то откуда возникает качественный скачок? Отвечая на этот вопрос, он описывает две «совершенно разные» теории происхождения человеческого языка – теорию предложения и теорию слова, – дающие грубое представление о развитии традиций Платона и Аристотеля.
   «В основе теории предложения, или грамматической теории, лежит убежденность в том, что человек существо уникальное, – говорит Сарлз. – Это воистину креационистская или сальтационистская [26]теория, и ее сторонники – а таких большинство среди современных лингвистов – в полном соответствии со своим мировоззрением отрицают возможность полезных сравнительных исследований». И они последовательны в этом, ибо, если считать, что человек существо уникальное, то сравнивать его поведение с поведением животных и впрямь бесполезно. «В рамках этой теории, – говорил Сарлз, – предложение – это идея или мысль, и действительно, никто, кроме человека, не может высказать и понять предложение. Такие теории имеют некоторый биологический смысл, коль скоро Хомский и другие исследователи утверждают, что существуют некоторые изначально свойственные человеку неврологические закономерности, управляющие формированием мыслей. Но процесс обучения с этих позиций представляется не слишком интересным». И далее Сарлз указал, что Скиннер, рассматривавший любое обучение у животных и людей как результат формирования условных рефлексов, создал серьезную угрозу идее о том, что неврологический аппарат, необходимый для овладения языком, существует только у человека. Стимулированное Скиннером обсуждение относительной роли генетических и внешних факторов в конечном итоге привлекло внимание лингвистов к природе, однако внимание это было жестко ограничено природой одного определенного вида. Такое маневрирование напоминает методы международной дипломатии, предусматривающие защиту страны от проникновения чуждых идей. Представление о человеке как о существе, стоящем вне природы, коренится, по словам Сарлза, в платоновском разделении разумной и животной душ.
   Сарлз утверждает, что если сторонники «теории предложения» демилитаризовали область сравнительных исследований коммуникации у человека и у животных, то сторонники «теории слова», напротив, всегда подчеркивали «межвидовое сходство». Идея связи между звуками, издаваемыми животными, и словами человека «издавна носилась в воздухе. Грубо говоря, животные сигнализируют, человек символизирует». Сторонники теории слова рассматривают непрерывный спектр, от рычания животного до членораздельной речи человека, как отражение процесса прогрессивного развития и, по словам Сарлза, «при обсуждении происхождения человека особое значение придают присвоению предметам наименований». Именно в этом пункте достижения Уошо и Сары особенно впечатляющи и неопровержимы, поскольку обе они совершенно явно обладают способностью присваивать вещам наименования. В соответствии со сказанным некоторые приверженцы этой теории признают, что познавательные способности, лежащие в основе присвоения предметам наименований, не столь резко различаются у человека и шимпанзе, как это считалось раньше. Якоб Броновский – один из крупных представителей этой школы. Вместе с Урсулой Беллуджи он написал критический и, как оказалось впоследствии, преждевременный обзор, посвященный поведению Уошо. Сарлз обращает внимание на то, что из статьи, опубликованной в журнале Science, следует, что Броновский отказался от представления, согласно которому способность присваивать наименования предметам является ключевым признаком, отличающим человека от животных, и «в своей реакции на работы Гарднеров и Примака отступил на позиции креационистов-грамматиков». Теория слова отошла от дарвиновского мировоззрения, а многие ее приверженцы сблизились с апологетами теории предложения. И все же поведение Уошо и Сары не снимает вопроса о том, сколь долго еще лингвисты будут удерживать эту область демилитаризованной.
   Различие в исходных предпосылках, определяющих направление исследований коммуникации у животных и у человека, уже с самого начала исключает возможность любых попыток сравнительного подхода. По утверждению Сарлза, при сравнительных исследованиях внимание ученых неоправданно сфокусировано на таких вопросах, как исследование структуры коммуникации у животных, присутствия в их сообщениях слов, предложений и т.п., тогда как вместо этого следовало бы изучить, каким образом в общении между людьми передается «контекстуальная» информация по аналогии с тем, как это происходит у животных. Сходным образом доказательства отсутствия языка у животных основывались не на прямых экспериментальных данных, а в основном на декларациях об отсутствии у низших видов таких присущих исключительно людям свойств, как «душа, разумность, логика, интеллект, стремление к познанию и целенаправленность». Мы не отрицаем, продолжает Сарлз, что некоторые особенности нашего языка присущи и животным, но мы старательно выворачиваем проблему наизнанку, утверждая, что это не те черты, которые составляют основу языка.