- То, что я услышал здесь от вас, молодые люди, - сказал он после, внушило мне известную тревогу, а ведь я не из тех, кого легко удивить. Вы ведете себя отвратительно и даже не постеснялись назвать меня палачом. Я вижу ваши намерения, - продолжал этот забеспокоившийся человек, сворачивая шланг. - Вижу, вы намерены и дальше хулить и бранить наше общество, наш строй, наше, наконец, государство, которое дало вам все, что могло, отдало свое сердце, свою душу, чтобы вскормить вас и вывести в люди, которое никогда и ничего для вас не жалело и всегда стояло на страже ваших интересов, чему первый и лучший пример я. Потому что я действую именно в ваших интересах. А что я вижу и слышу в ответ? Клевету, чепуху и несправедливые обвинения.
   Художник спросил сигарету.
   - Но, - закончил свою речь человек со шлангом, - ни разу за долгие годы моей службы никому в голову не пришла дикая идея назвать меня палачом, потому что другое чего-нибудь я еще могу понять, но это возведенное в поклеп действие словами, которое произвело на меня самое удручающее впечатление, эти замечания и высказывания, сорвавшиеся в ваших уст, эти проклятия и крамолы не поддаются моему разумению...
   ***
   Трепетно жду встречи с людьми новыми, свежими, сильными. Увлекайте меня в неясную даль, к туманным берегам, к таинственным островам! До сих пор якшался с обездоленными и паршивыми, вроде Суглобова. Что представляет собой начальник отдела Худой? Много ли значит он для меня вне стен учреждения, где я целиком пребываю в его власти? Там я, ученик, стою перед ним с улыбкой до ушей. Но улыбка стирается с моих губ, как только я оказываюсь на улице, вне поля зрения этого старого дурака. Тогда я сжимаю кулаки, и меня душит ярость.
   Я почти с бездумной легкостью ухожу от него в просторы неслужебного времени, и переход в праздность Никиты не обременен для меня размышлениями, какие образцы достойного времяпрепровождения мог бы подарить мне мой великий начальник. Но даже Никита, говорю я, Никита в пору его расцвета, его неизменного пирования, грандиозного ликования, трогательного жирования на ухабистом лоне бытия, даже Никита не стал моим откровением, открытием, истинной любовью! Он интересен не тем, что сделал бы, выпади на его долю быть ученым, начальником отдела или классиком отечественной литературы, он интересен именно тем, что уже сделал, что делает изо дня в день, тем, что всегда пьян, остроумен, любвеобилен, что с ним всегда Захар и Петенька, а инвалид Кеша, с его подачи, громоздко и с богохульствами на устах въезжает в соседскую дверь. Он интересен тем, что лукаво и смело смотрит в глаза опасностям, в глаза легавым, в глаза самой смерти, подкарауливающей всякого, кто в хаосе мировой жизни удачно и деятельно напал на стрелецкую водку. Но его вдохновение не может быть моим вдохновением, а его пример не служит мне примером, потому что я, согласись я идти его путем, бок о бок с ним, потерпел бы полное и глупое поражение и очутился бы перед разбитым корытом, и, в отличие от него, я не пытался бы выдать черное за белое, я знал бы, что потерпел крах и что мне больно, что я в отчаянии и могу смириться.
   Разве он способен удивить, поразить, окрылить меня? преобразить меня? хотя бы позабавить по-настоящему?
   А эти люди, эти друзья китайского фарфора, кто они? Ответ прост. Ответ потрясающ. Матерые, вероломные, смешные, великолепные люди. Из тех, кто сами обжигают горшки, не дожидаясь помощи богов. Мастера. Их не спутаешь с другими, они не затеряются в толпе. Холеные мужчины, роскошные женщины. У меня от них впечатления самые ребяческие, восторженные. Но ведь они и сами как дети. Романтические сумасброды. Но, разумеется, в свободное от работы, от дел, от взрослой жизни время.
   Китайский фарфор. Клуб друзей китайской керамики. Забавно, причудливо, умно, развлекательно. Показывают себя детьми, так им лучше, отраднее живется. Раскрепощаются. Много восторгов, глубокомысленных рассуждений, горячих споров - вокруг китайского искусства. Особенно когда в руках предметы роскоши. Вазочки, кувшинчики, блюдечки. Они-то знают в них толк. Радуются как дети. А за товар весь этот им приходится выкладывать немалые суммы, бешеные денежки они вкладывают в весь этот антикварный... скажем так - разбой. Во всяком случае, для меня бешеные, я бы ни за что не решился потратиться на подобные безделушки, по моему, не стоят они того, чтобы из-за них терять голову. Глубоко изучать вопрос, поднимать массу специальной литературы, пускаться в аферы, понятные сердцу коллекционера-фанатика, но вряд ли столь же понятные холодному уму судейских крючков, - стоят ли безделушки, будь они из китайского фарфора или из нашей отечественной глины, таких хлопот?
   Я не побывал в их шкуре. Я принял их, в каком-то смысле понял, даже отчасти приобщился к их правде, но в конечном счете я остался самим собой, китайский фарфор не заслонил от меня прочий мир. Тем более, я видел, что и от них не заслоняет. Этот фарфор, который заполонил их дома и как будто даже их души тоже, был для них, пожалуй, все-таки лишь символом. Символ благополучия, какого-то превосходства над другими. Обладание. Бескорыстная игра. Но я догадывался, что они и сами мало верят в ее бескорыстие. Нечистым душком там денежки отдавали. Но когда приходила минута неистовства, когда между керамическими берегами рекой лилось вино, женщины покрывались румянцем, как куколки, и беспечно хохотали, а мужчины бесновались им на потеху, тогда, не стану отрицать, тогда они были великолепно простодушны и чисты в своем порыве, и трудно вообразить душу, которая не смягчилась бы, наблюдая за ними.
   ***
   Причудинки невелики, и дом на холме виден отовсюду. Хорош мягкий снежок, он влажно шелестит под ногами, мягко проваливается. Я поднимаюсь на холм, к дому, любуясь навязчиво-наивной эклектикой его архитектуры. Это мой первый визит, но я сразу узнаю все и всех, и почему так происходит, я не в состоянии объяснить. Наверное, все это знакомо мне по моим прежним существованиям. Этот дом и эти люди. Мое сердце пенится любовью. Бутылка шампанского вместо сердца, брызги летят. Но я не теряю бдительность, не спешу выдать свое присутствие, прячусь за деревом. У меня задача вернуть пальто и сделать это деликатно. Я вижу, что Евгений Никифорович сердится, сурово поводит крутыми плечами, возмущенно трясет опрятным брюшком. Он трудится не покладая рук, он обеспечил семью всем необходимым и далеко сверх необходимого, он умен, красив, его душа не чужда поэзии; однако его пытаются водить за нос, его разнузданной жене всего мало, мало, что он влюблен в нее, как юноша, и складывает к ее ногам трофеи, весь мир...
   Женщина стоит на крыльце и спокойно вслушивается в раскаты супружеского гнева. Ей всего мало. Она и не скрывает, что ей приятно водить за нос своего влюбленного мужа. Разразившись рыданиями, Евгений Никифорович убегает, проносится мимо меня, стоящего за деревом, катится вниз по склону холма, исчезает в заснеженной печальной панораме Причудинок. Его одолевает потребность дать волю чувствам. Ничего серьезного. Исступление и приключение влюбленного юноши, а его жена, которой не изменило чувство реальности, смеется ему вдогонку. Она в сапожках и в черной шубке. Появляется тонкий и стройный кучерявый мужчина, ее любовник. Видал? спрашивает Валерия Михайловна. Кучерявый стоял в доме под дверью, он все видел и слышал, но его не беспокоят мучения обманутого мужа, он крадется по крыльцу, одержимый и насупленный, преисполненный влечения к умопомрачительному телу женщины, которое под черной шубкой дышит страстью. Женщина запрокидывает голову, подставляет белую шею под жадные поцелуи кучерявого; легко и нежно стонет она в своем сладострастии. Оба стонут, сопят, вздыхают. Как порыв ветра... я оглянуться не успел
   а они уже в этом углу
   и кучерявый с криками безумия
   и неистовства
   ворочает и швыряет побежденную
   сомлевшую стенающую божественную
   женщину по снегу выпавшему за ночь
   ... и, можно сказать, на всю округу, на весь мир, а уж точно что на мою беду обнажились и замелькали в ясном воздухе стройные и сильные ноги женщины... я опомниться не успел
   а они переметнулись в дру
   гой угол и завыли как бешеные
   как укушенные сплелись как змеи и
   страшно ее несравненную кучерявый таскал
   по снегу и выл и она выла как если бы пела
   ... я только и успел что пот со лба отереть,
   а они запричитали, заскрежетали,
   захныкали, забормотали...
   засюсюкали... залепетали...
   закричали...
   ***
   - Дома у меня имеется пальто, - сказал я. - Не решился сразу захватить его с собой, помешали некоторые соображения. Думаю, прежде следует обсудить... А это, знаете ли, очень важно. - Присутствие этой женщины, красавицы, матери той, которая задумала поломать мне всю жизнь, волновало меня, и волнение было столь велико, что я не понимал толком, где мы с ней находимся. Весь мир был как мелко струящийся снег, как вата, как белый воздух высоко над землей.
   - Вы о своем пальто говорите? - спросила она, улыбнувшись.
   Почему она улыбнулась? Она знает, о каком пальто идет речь? Я внимательно посмотрел на нее, и она ответила мне рассеянным взглядом искрящихся глаз, улыбкой, смысла которой я не улавливал.
   - Нет, не о своем, - ответил я осторожно, задумчиво. - Я только прошу принять к сведению, что это очень важно.
   - Для кого?
   - Для меня.
   Я подбирал слова, я взвешивал каждое слово, сознавая, что говорить с этой женщиной - немалая честь для меня и что говорить с такой женщиной вообще особый, исключительный случай, требующий особого искусства. В значительной степени заостряло мою впечатлительность и придавало нашему разговору нечто чрезвычайно выразительное то обстоятельство, что предо мной сидела (или стояла) мать Веры, женщина, родившая ту, которая мучила меня. Тайна - вот что терзало меня и склоняло к вероятию более или менее непредвиденных, даже безрассудных поступков. Тайна, окружавшая замыслы и действия Веры. Я мог только догадываться, что она замышляет, и наудачу предпринимать кое-какие предупреждающие шаги... А Валерия Михайловна лишь усмехалась неопределенно, и в глазах ее я читал, что она с трудом представляет себе, каким образом я очутился рядом с ней и ради чего она поддерживает со мной разговор.
   Так что же? спросила она слабым и нежным движением рук перед моими глазами, в чем дело? о чем мы толкуем?
   - Это очень важно, - повторил я. Рисковал я показаться ей скучным и навязчивым.
   - Вы хотите продать его, это пальто?
   - Продать? Нет, я не торгую... Тут дело глубже, серьезнее...
   Я все не решался заговорить о главном. Боялся, что она рассмеется, похвалит дочь за изобретательность, откажется мне помочь, прогонит меня. Я ведь имел уже и кое-что помимо тех расчетов, которые привели меня сюда, в этот дом и в клуб друзей китайского фарфора, я теперь просто любовался ею, ее чистой женской прелестью, и это было сильнее моих расчетов, верно говорю, я бы только и любовался, если бы не тяготившая душу нужда избавиться от пальто. Я не имел права забывать о деле, иначе мне грозил провал, перед ней в особенности, потому что дело касалось ее дочери, но я именно и не хотел, чтобы она догадалась, что меня привело сюда дело, и подумала, будто я лишь ради этого дела замешкался, не ухожу и путаюсь у нее под ногами. Я даже и не знал, как мне выкрутиться из этого щекотливого положения. Я должен был и говорить о деле, и постараться провернуть его так, чтобы не уронить себя в ее глазах. Наконец ей надоели мои околичности.
   - Послушайте, - воскликнула она. - Кто вы такой? Откуда вы взялись? И какого черта здесь шатаетесь? Хватит о пальто. Это какая-то галиматья. Или вы не умеете выразить свою мысль. Допускаю, что она может быть весьма интересной и поучительной. Но о пальто больше ни звука. Есть вещи куда более занятные, вы не находите?
   Она подразумевала клуб. Клуб друзей китайского фарфора. Не берусь объяснить, почему она сочла нужным привлечь мое внимание к нему; но тем самым она существенно обогатила мои познания о роде человеческом.
   ***
   Имя мое - Савва, я большой друг Веры, ее, если можно так выразиться, доверенное лицо, но к вам я пришел не по ее поручению и не с ее ведома, а исключительно по собственной инициативе, потому что не в силах и дальше молчать. Мне кажется, Максим, вы успели до некоторой степени постичь светлый ум этой девушки, а также ее необыкновенный характер.
   Я люблю бродить по улицам этого города, наблюдать нравы и всевозможные случаи. Ну, не буду испытывать ваше терпение. Я уверен, что судьба Веры вас волнует и вам не терпится услышать рассказ о ней. А рассказать я могу, признаться, многое, и если ничто не помешает нам разговориться, я и буду с вами предельно откровенен, словоохотлив, вообще речист, остроумен, едва ли не блестящ, чуточку навязчив, но ни в коем случае не однообразен, однако прежде позвольте изложить свою принципиальную позицию: я не ханжа, не критик разных крайних проявлений, не певец пристойности, и в то же время я абсолютно пристоен и добропорядочен. Это у меня очень принципиально.
   Заглянул на днях к Вере и столкнулся с простой человеческой драмой. Обстоятельства таковы, что ее пальто осталось у вас и она переживает это крайне тяжело, как если бы у нее отобрали кусок хлеба, обрекая на мучительную голодную смерть. Я выпил успокоительное, чтобы легче было смотреть, как эта милая девушка убивается. В голову сразу полезло разное: не выпить ли еще? или вернуть ей это пальто любой ценой? И вот я у вас. Проще простого было бы взять пальто и отдать его законной владелице, но ведь не в том дело, мой друг, не в пальто одном, не в каких-то материальных потерях, ждущих возмещения, а в нравственном конфликте, который, конечно же, не мне разрешать. Итак, я не возьму пальто и даже не желаю о нем ничего слышать. Я пришел говорить о Вере.
   Она затворилась в своей квартире, отреклась от мира. Когда я пришел к ней объясниться, ну, то есть, по поводу тех дружеских чувств, которые к ней испытываю, она прямо мне заявила, что я лезу не в свое дело и тем окончательно гублю ее. Я, признаться, был изумлен.
   - Как раз очень даже это мое дело, если принять во внимание, что речь идет о моих чувствах и симпатиях, - сказал я.
   - Не знаю, - ответила она, - о каких чувствах идет речь, а только вид у тебя такой, словно ты тут что-то вынюхиваешь, только и думаешь, как бы сунуть нос в дела, которые тебя совершенно не касаются. Поэтому я говорю с таковым тобой, каким я тебя вижу, а не с тем всесторонне положительным и замечательным субъектом, каким ты себя воображаешь. И мне остается сказать тебе лишь, что ты, со своими принципами, еще тот остолоп и, между прочим, пагубные последствия твоего непрошеного визита уже начинают сказываться. Я прямо-таки нутром ощущаю, как вера в жизнь, в будущее покидает меня. Глядя на твою унылую физиономию, я вижу, что выход у меня один: запить. Страшно запить мертвую.
   Так она сказала. Бедняжка была выпивши и, наверное, плохо понимала, что говорит. Я увидел на ее лице печать угасания, растления, морального разложения. Лик святой потускнел, превратился в гнусную рожу грешницы.
   - Рискну предположить, что ты предаешься блуду, - сказал я.
   Она не ответила. Не расслышала моих слов? Следы всех пороков запечатлелись на ее багровой обветренной физиономии, на которой мерцали нездоровым блеском глубоко запавшие глаза; ее руки дрожали, и по комнате она передвигалась походкой развязной женщины. Потрясенный этим зрелищем, я вскрикнул. Быстрота ее падения кажется невероятной, но, очевидно, и в этой быстроте по-своему выразился наш век с его сумасшедшими скоростями. Она говорила долго, путано, бессвязно, перемежая свой рассказ фантастическими глотками из бутылки. Лишь когда она заговорила, Максим, о вас, ее взгляд на мгновение прояснился, а речь обрела связность. Потом снова пошел чудовищный бред о скором конце света, о каких-то мужчинах, которые якобы истязают ее по ночам... Я не мог слушать ее без содрогания, я не выдержал, бросился к ней, рассчитывая даже припасть к ее ногам, чтобы разыгрывающаяся между нами сцена оттого достигла наивысшего напряжения, однако она и остановила и слегка оттолкнула меня, ужасно дохнув перегаром. Я спросил, чем могу помочь ей, и тогда она странно усмехнулась, спросила, действительно ли я готов оказать ей любую помощь, и, услыхав от меня утвердительный ответ, велела прийти на следующий день.
   Я пришел. Она ждала меня, сидя в кресле, трезвая, одетая в высшей степени прилично и даже торжественно, в черное длинное платье, очень идущее ей. Но печать упадка стереть с лица ей не удалось. Она словно на миг приостановилась, не спустилась еще ступенькой ниже, собрала все остатки воли, чтобы достойно сообщить мне нечто важное, и только уже затем с новой силой ринуться в омут. Тревожась о ее будущем, я спросил, как мне спасти ее, но она жестом призвала меня к молчанию, усадила на стул рядом с собой и тихо произнесла:
   - Как мне благодарить вас за то, что вы существуете, за то, что вы такой? Нет на свете Божьем равного вам в силе и стойкости в добре, в великодушии, в дружеском расположении ко мне и в снисхождении к моим недостаткам. Глядя на вас - а делаю я это с удовольствием, которого не выразить словами, - я все больше убеждаюсь, что вы играете в моей жизни глубоко благородную и душеспасительную роль, сравнимую разве что с ролью ангела-хранителя. Бог свидетель, что я ни на минуту не забываю о том чувстве нравственного возмущения, но одновременно и сострадания, которое растет в вашем сердце при виде ужасов моего головокружительного падения.
   Она часто поглядывала на часы, а вскоре и призналась, что ее ждут неотложные дела, так что затягивать разговор нам не следует, а лучше сразу перейти к главному.
   - Неотложные дела? - воскликнул я с горечью. - Неужели под этим подразумевается бутылка, из которой вы так немыслимо пьете?
   - Это не ваше дело, - нахмурилась она. - Слушайте меня внимательно. И вот что я услышал: - В ваших глазах, милый Савва, мое нынешнее положение - это положение падшей женщины, которой не место в порядочном обществе. Пусть так. Но вы-то, вы должны жить спокойно, не терзайтесь, забудьте о моем существовании, потому что не лежит на вас никакой вины за то, что со мной происходит.
   Я хотел напомнить ей, что давно и беззаветно люблю ее, и не терзаться, видя ее падение, выше моих сил, я хотел сказать ей это, но она накрыла мой рот теплой и нежной ладонью.
   - Да и никто, если начистоту, не повинен в моей беде, - продолжала она. - Я сама выбрала этот путь. Слишком велика моя беда, чтобы ее источником мог быть кто-то из людей. И вы, Савва, не должны вмешиваться. Я обрубаю все связи с миром. И раз уж я зашла в своей откровенности так далеко, что сказала вам об этом, то почему же не признаться, что я люблю Максима, да, люблю человека, который присвоил мое пальто. Люблю, страдаю, сгораю в огне страсти, но если он попробует сунуться сюда, я убью его как муху. Зарежу! И вас зарежу, если вы попытаетесь влиять на него, какие бы благородные цели вы при этом не преследовали. Выслушайте меня, не перебивайте. - Она предостерегающе подняла руку, заметив движение с моей стороны. - Я знаю, вы меня осудите, вы не никогда не поймете этой отчаянной любви презренной девушки, попирающей нормы той самой морали, о которой вы так печетесь, но и не прошу у вас понимания. Плевать, плевать мне на все! Я прошу об одном: перестаньте бывать в моем доме. Поклянитесь, что исполните мою просьбу.
   Я возразил:
   - Никак не возьму в толк, почему вы так настойчивы, Вера, почему вы запрещаете мне бывать у вас...
   - На это есть особые причины.
   - Но могу ли я вам обещать? Подумайте сами... Уйти навсегда? Бросить вас в беде? Бросить доброе, замечательное существо, нуждающееся в помощи... Вы, конечно, стараетесь держаться независимо, вы говорите с нарочитой холодностью... у вас и амбиции какие-то... но мне ли не видеть, каких трудов вам стоит этот наш мучительный разговор и сколько вы всего передумали, прежде чем решились прогнать меня, вашего старого преданного друга! И пусть я рискую навлечь на себя ваш гнев, я вынужден, однако, в ответ на вашу просьбу, или, если угодно, ваш приказ, отрицательно покачать головой.
   И я покачал. Зловещая ухмылка озарила ее лицо, скопив в себе всю зараз мощь ада.
   - Ах так! - воскликнула она. - Ну, держитесь!
   Тотчас я увидел, до какого скотского состояния способна дойти женщина, испытавшая драму любви и вбившая себе в голову, что для нее все кончено. Закинув ногу на ногу, она осушила бутылку, разразилась диким хохотом и принялась сбрасывать платье. Волосы зашевелились на моей голове. У меня были все основания подозревать, что она задумала сделать меня объектом своей разнузданности, а это, как ни любил я ее, противоречило бы моим нравственным установкам, поэтому я вскочил на ноги и устремился к двери. Я ушел от нее в полном смятении, а она как безумная хохотала мне вслед. Как же ее спасти? Я решился прийти к вам, к человеку, которого она любит, к человеку... скажите, положа руку на сердце, я на правах ее старого и преданного друга требую ответа - вы любите ее?
   ***
   Вышло следующее. Никита, вникнув в мою печальную историю, обещал помочь, уладить это нелепое дело с пальто, вернуть его по назначению, но, с моих слов зная, что Вера никого не принимает и даже лучшего своего друга Савву отослала с наказом никогда впредь у нее не бывать, решил хитростью вытащить ее из дома, отвлечь где-нибудь на стороне от мрачных дум и помирить нас. В подобных случаях Никита всегда склоняется к мнению, что лучшее средство для успокоения, сближения и примирения - сногшибательная попойка. Я с готовностью принял его план. Осуществить его мы решили в его, Никиты, квартире. Мебель в ней давно частью разрушили, частью вынесли на продажу, а нам казалось, что наша затея только выиграет, если мы встретим Веру в уютном гнездышке, а не разоренной берлоге. Кое-что, например, стулья, прелестный столик и кресло специально для Веры, мы позаимствовали у тетушки Никиты. Она, с добродушной улыбкой созерцая, как мы уносим мебель, таинственно заметила нам на прощание: ждите сюрприза. Никита знал, что поступки и сюрпризы его необыкновенной родственницы приобретают порой совершенно невыносимую остроту, и потому возразил: на этот раз, тетя, случай серьезный, так что давай, ради Бога, обойдемся без твоих выходок. Тетушка не перестала загадочно ухмыляться.
   Никита каким-то образом передал Вере приглашение, и она, к нашему великому удовольствию, ответила согласием. Разумеется, она и не подозревала, что я тоже в числе приглашенных. Спрошу еще сам себя: разве все дело в одном только пальто? Нет! Мне хотелось повидать Веру. Я любил ее. В отношении всякой красивой девушки и женщины так оно и обстоит, что деяние ли какое с ней, поступок ли, слово только или даже всего лишь мысль одна - все есть любовь.
   А Никита задумал обставить сцену примирения с грандиозным размахом. К сожалению, мы не знали, какие напитки предпочитает Вера. Савва поведал мне, что она частенько прикладывается к бутылке, но не удосужился растолковать, к какой именно. Впрочем, выход был: купить побольше разных марок вин. Мы так и поступили, я истратил кучу денег, и мне предстояло неприятное объяснение с Валечкой. Но я, можно смело утверждать, играл ва-банк. Собралось человек шесть-семь гостей, среди них Петенька, с самого начала настроенный на рассказ о своей романтической службе у легавых. Упомяну еще Гласова, человека немалого ума и возвышенной души. Мы выпили, час спустя Никита был уже изрядно пьян, да и перед моими глазами плыли странные пестрые круги или, скажем, комната качалась под ногами, - я не ставлю себе целью скрупулезно восстанавливать в памяти все события того вечера. Я часто поглядывал на шкаф, где мы бережно, как реликвию, поместили пальто Веры. Шкаф был дрянной, разбитый массивной головой Кеши, с которым тут никогда не либеральничали; мы, чтобы прикрыть выбоины и трещины, украсили эту допотопную вещь цветными гирляндами. Помню, Гласов, ученейшая голова, пустился было в длинное повествование о последних удачных исследованиях в области лингвистики, в которые и он внес существенную лепту, как вдруг раздается ужасающе громкий кашель, неуместный и подлый. А Гласов, пропустивший в себя уже не одну рюмку, теперь строг.