Иной раз читатель, пожалуй, выглядит странно, в особенности если принимает вдруг высокомерно-рассеянный вид и на всякое к нему обращение лишь усмехается криво и снисходительно, с оттенком непостижимой горечи. Однако собеседник понимающий с одного взгляда догадается, что тот буквально на днях перечитал трехтомник Фицджеральда и что сердце его все еще трепещет при мысли о судьбе великого Гэтсби - порождении упоительной и аморальной Эпохи Джаза.
   Или где-нибудь в пыльном автобусе вдруг встретится красотка лет двадцати при полном антураже: пушистые ресницы порхают, волосы тяжелой волной стекают к плечам. И почему-то эта дива, вместо того чтобы покоситься невзначай на соседа, юношу с квадратными бицепсами и скульптурным подбородком, - так нет же, уставилась в окно этими своими глазищами и чуть только не разинув рот созерцает: серый от пыли августовский куст на остановке; ленивую тощую кошку с нахальными глазами; тетку с корзиной, под тяжестью которых вот-вот треснут перекладины жиденькой скамейки. А между тем уже подобралась к молодому атлету, уже кинула искоса пару взглядов этакая малолетка-хищница из тех, что торчат допоздна за углом дома на краешке взрослой компании, изредка огрызаясь в сторону материнской форточки: «Ну, ща-ас! Ну сказала же - щас приду!» А та, не-от-мира-сего, так и прохлопает еще один, возможно, наисчастливейший поворот своей судьбы, погруженная в сопоставление жизненных путей Скарлетт и миссис Дэллоуэй, а может статься - Кармен и Наташи Ростовой или, не менее вероятно, в размышления о жизненной позиции Таис Афинской в трактовке Ивана Ефремова.
   Тайную и щемящую нежность испытываю я ко всем этим старушонкам в очочках, углубившимся в страницу с таким поглощенным вниманием и с такими сжатыми в узенькую щель губами, точно они проверяют финансовый отчет на многие тысячи (как раз именно они, такие вот бабульки, все еще регулярно ходят в библиотеки и не ленятся посылать в газеты гневные письма о бескультурной молодежи!); к облысевшим и полинявшим интеллигентам-шестидесятникам, бережно стиснувшим под мышкой выпрошенный у знакомых на два дня номер «Юности» или «Нового мира»; к школьнику-вундеркинду, с хладнокровием завсегдатая неевклидовых пространств раскрывающему первый том Кастанеды.
   В сущности, все влюбленные в печатные знаки, думается мне, соединены невидимыми родственными узами. Однако груз глупых условностей и привычка к молчаливому созерцанию - ибо кто есть читатель, если не молчаливый созерцатель? - мешают им обрести друг друга, обрести друга…
   Вот почему в минуты грусти я ищу утешения в излюбленной до привычности мечте. Мне представляются холод, дождь, ненастье; быть может, вечер; быть может, чужой город. Но постучись я хоть среди ночи (думается мне) в окно к незнакомому, однако глубоко родственному по духу читателю (быть может, это окажется ботаник-студент в толстых очках; быть может, язвительная дама средних лет), произнеси волшебный пароль: «Пожалуй, Кортасара стоит читать скорее днем, вы не находите?» - и ответом мне будут широкая, радостно-узнающая улыбка и заветный отзыв: «Да, бесспорно, ночью как-то лучше идет Ричард Бах». После чего уютно скрипнет старенькая дверь, и передо мной откроется милое сердцу всякого читателя пристанище - уголок продавленного дивана с бахромой от кошачьих когтей, в светлом круге под неустойчивым, как миг счастья, торшером…
   На посторонний взгляд, наш школьный вестибюль выглядит довольно нарядно: в простенках между окнами блестят зеркала, а понизу вьется сине-розово-зеленый мозаичный орнамент из цветов и листьев.
   Когда-то и мне он виделся радостным и приветливым. А как и почему все переменилось - установить теперь уже, пожалуй, невозможно. Однако не подлежит сомнению, что ныне те же самые зеркала только покалывают меня издали холодными лучами, а сине-розовые цветы извиваются навстречу неестественно, точно в судорогах.
   Наши панели, как и в большинстве школ, выкрашены в голубовато-зеленый цвет. Всем прекрасно известно, что этот цвет успокаивающе действует на нервную систему и, таким образом, косвенно способствует улучшению дисциплины. Но лично у меня он вызывает ощущение глубокой тоски. (Может быть, это оттого, что, когда я в детстве поломала ключицу и лежала в больнице, в нашей палате были стены точно такого же цвета.) И с этим ощущением тоскливой обыденности я поднимаюсь по лестнице на второй этаж и отпираю дверь библиотеки.
   Здесь я стараюсь по возможности бороться с рутиной и привносить в интерьер хотя бы некоторые приметы движения жизни: например, ежегодно покупаю яркий настенный календарь, заменяю металлический стаканчик для карандашей на пластмассовый органайзер и, наоборот, завожу рабочие блокноты то в мягком кожаном, то в твердом картонном переплете, то на пружине, с обложкой из тонкого блестящего пластика. Кроме того, я стойко борюсь с духом затхлости и регулярно проветриваю свое вместилище мудрости, а мои кактусы на двух подоконниках уже напоминают маленькую рощицу.
Но все портит и мешает мне чувствовать себя уютно одна мысль - мысль в общем-то нелепая и, однако, почему-то неотвязная: «Неужто так будет всегда?!»
 
   Теперь уже не вспомнить, в какой именно момент принцы с гитарами в моих мечтах отступили на второй план.
   Их оттеснили книжные герои. Но кстати говоря, отнюдь не геройские молодчики без страха и упрека! Никогда не привлекали меня эти самые носители положительных идей. (Еще в фантастике они были туда-сюда, что-то вроде политруков среди нормальных персонажей - бесполезные, конечно, типы, пока корабль летел к незнакомой планете, а вот на месте, глядишь, и способные пожертвовать собой ради сбережения баллончика с кислородом, когда корабль поврежден и не может лететь). Но вот в производственной тематике эти товарищи были совершенно невыносимы, в особенности председатели колхозов и директора передовых предприятий, а также молодые, политически активные конструкторы и прекрасные архитекторши, почему-то сплошь Ольги и Виктории.
   Однако, надо признать, днем, в серые будни, от нечего делать это все же как-то читалось. Допустим, на уроке: книга кладется на колени, открывается крышка парты, на крышке рука, а на руке подбородок - и смотри себе спокойно в образовавшуюся щель, только подвигай вовремя книгу свободной рукой! Учителя, как правило, ничего не замечали (да и кто в чем заподозрит тихую, положительную отличницу?), а если и замечали, то минут через десять - пятнадцать. А больше и не надо было: в производственной тематике ведь самое интересное - объяснения в любви. Это уж само собой: как появится в тексте прекрасная Ольга или Виктория - ожидай объяснения в любви. (Но конечно, не сразу, а встречи так через три-четыре, в процессе разрешения производственного конфликта.) Немного удивляло, конечно, что объяснения эти проводились по единому плану, как школьные комсомольские собрания. Там и сям герои долгим взглядом глядели друг другу в глаза и говорили приблизительно одно и то же, с паузами в одинаковых местах; причем щеки героини в обязательном порядке вспыхивали, когда мозолистая ладонь героя касалась ее тонких пальцев. Помню, как однажды я надолго остолбенела, прочитав что-то вроде «А вот он был по-настоящему, по-мужски красив!». Лишение героини приоритетного права на красоту показалось мне кощунственным, как нарушение регламента собрания; а туманное выражение «по-мужски красив» отдавало прямо-таки двусмысленностью! Но в целом некоторая ритуальность любовных сцен не портила общего впечатления, как не может испортить впечатления от песни одинаковый припев после каждого куплета.
   К тому же все это ассоциировалось и соседствовало с долгожданным звонком на перемену, с шуршанием крамольного слова «хиппи» среди брюк-клеш и мини-юбок и с бормотанием мотивчиков из «Битлз» (проходя мимо объявления о школьном вечере); все это звучало как бы чудесной увертюрой, хотя к чему бы? Да уж само собой, к чему-то необыкновенному и прекрасному, могущему наступить с минуты на минуту…
   Свою работу я поначалу ОБОЖАЛА. Казалось, что в двадцать четыре года я вернулась туда, откуда ушла в семнадцать, чтобы начать все заново - и уж на этот-то раз все получится!
   Учителя звали меня Мариночкой, мальчишки бросали томные взгляды, девчонки делились секретами. И даже собственные родители были довольны мною: в тот период моя жизненная позиция, похоже, выглядела достаточно активной, поскольку в первый год работы я, помнится, умудрилась провести шесть выставок, восемь библиотечных уроков и примерно двадцать две беседы о книгах в классах младшего и среднего звена.
   Но вот что странно: изо всего этого самого активного года моей жизни мне чаще всего вспоминается не оформление выставки сказок Пушкина и не праздник букваря в первом классе, а тусклый февральский день, когда в библиотеку вдруг ворвалась пятиклассница Медина, азербайджанка по национальности (которой я, случалось, помогала усвоить какое-нибудь слово), и, сверкая крупными алмазами слез на громадных кукольно-твердых ресничищах, прорыдала, что ее пальто укра-а-ли, укра-а-ли!!
   От этих рыданий мне вспомнились ужаснейшие минуты детства: как в садике меня заставляли есть борщ, а во время тихого часа не разрешали повернуться на бок - только на спине, руки под голову!
   Пальто мы так и не нашли, хотя стремглав обегали все кабинеты на первом и втором этажах, не миновав спортзала, продленки и пионерской комнаты (тайком я перебрала даже учительские шубы и дубленки за шкафом), и домой рыдающая Медина отправилась в забытой кем-то сто лет назад болоньевой куртке. Но на следующий день, по счастью, обнаружилось, что пальто она сама оставила в туалете, переодеваясь на физкультуру. Тут она опять прибежала ко мне и, сверкая на всю библиотеку, теперь уже от радости, громадными цыганскими глазищами, бросилась целовать меня, обхватив тоненькими смуглыми ручками-веточками.
   Дальше рассказывать скучно. Розовые очки полиняли, и радужный туман перед глазами рассеялся. Мединины родители, завершив обучение в нашем мединституте, увезли ее в родной Азербайджан. Пионерскую комнату по соседству с библиотекой превратили в подсобку химкабинета, и смолкли веселые завывания горнов и барабанная дробь. Подросшие мальчишки принялись поголовно курить и материться, девчонки - безобразно малевать глаза и через каждое слово в разговоре вставлять «круто», «блин» и «по-любому». Учителя оказались не способны ни собрать в срок учебники, ни хотя бы заставить учеников заклеить порванные страницы. А самое печальное - дети вдруг как по команде за какой-нибудь год перестали читать!
   Уж не потому ли, что вместо парт с откидными крышками в школу завезли громадные неуклюжие столы?
   А еще позже из подсобки химкабинета, бывшей пионерской, соорудили компьютерный класс, после чего последние, самые стойкие, читатели окончательно покинули библиотеку. И когда моя деятельность на ниве разумного, доброго и вечного практически полностью свелась к планам, отчетам и мифотворчеству вроде ведения дневника статистики - тогда наконец я явственно ощутила, как некогда обожаемая профессия приобретает жесткую и раздражающую удушливость лямки. И тогда же впервые явилась эта мысль: и так будет всегда…
   Минут через пять после звонка в школе наступает тишина. Дети отдышались после перемены, отгремели стульями и смирились с очередным сорокаминутным лишением свободы; учителя объявили тему урока и, в свою очередь, выключились из жизни, превратившись в более или менее совершенные устройства для передачи более или менее полезной информации. Потом перемена - и новый звонок на урок, и опять - минуты тишины…
   Иногда я сравниваю течение времени в школе с бесконечной лестницей, ступени которой теряются в заоблачной вышине. Дети карабкаются по ней играючи, вдохновенно или хотя бы старательно, увлеченные зрелищем прекрасного неведомого будущего и всякого рода воздушных замков, путь к которым, по уверениям учителей, как раз и лежит через эти ступеньки-уроки. Ну а сами-то учителя?! Вот кто изумляет меня. Неужто, даже двигаясь ввысь, не чувствуют они себя Сизифами, к тому же заточенными в клетку - в клетку, ограниченную сеткой расписания, и единой тарификационной сеткой, и требованиями программы?! Неужто только мне мерещится свой собственный облик через много лет: сухонькая старушка с лицом, издерганным и изрезанным морщинами, неверной походкой снующая все в тех же мутно-зеленых стенах, среди все тех же портретов классиков?
   Понятное дело, погружаться в эту трясину надо постепенно, стараясь отсидеть свой семичасовой срок по возможности с прямой спиной и улыбаясь входящим в библиотеку во все запломбированные зубы (ибо без улыбки одинокая женщина производит на окружающих впечатление инвалида).
   Хорошо хотя бы раз в день заглянуть в иллюстрированный журнал (в нижнем ящике стола у меня всегда проживает какой-нибудь потрепанный «Космополитен» или «Она») и воочию убедиться, что где-то в природе все еще существуют нежные кремы и блестящие помады, а также томно-элегантные женщины и мужчины с властно притягивающими либо задумчиво-мечтательными взглядами.
   Но лучше всего, повесив на дверь табличку «Санитарный час», с помощью кипятильника изготовить три чашечки кофе и перекинуться анекдотом с Римусом или Людасиком.
   Когда Римус и Людасик входят в библиотеку, сквозь серость окружающего мира проступают краски яркие и свежие. Черный с золотистыми искрами и огненно-алый - это цвета Римки: ее глаз, волос и губ. Хоть она и уверяет, что красит губы в лифте, получается это у нее всегда четко и красиво, и некоторая неровность изгибов даже сообщает дополнительную пикантность ее гордому армянскому лицу.
   Удивительным образом в Римке сочетаются холодный аналитический ум и горячий кавказский темперамент. По натуре наша Римус - лидер, и когда она загорается очередной идеей, все окружающие на какое-то время тоже подпадают под ее власть. Например, она возмущается:
   - Почему-то во всех школах специально занимаются с олимпийцами! Оформляют как факультатив и спокойненько готовятся себе к олимпиадам целый год! И занимают, конечно, призовые места!
   И все вокруг тоже начинают дружно возмущаться. И возмущаются до тех пор, пока не обнаружится, что учебный год в разгаре, на факультативы дети худо-бедно ходят, а олимпийцы - да откуда они у нас возьмутся? Небось не лицей, не спецшкола… Да и очередная проверка на носу - до олимпиад ли тут?
   Людасик же такими глобальными вопросами не задается. Зато ее кабинет литературы - самый уютный и красивый в школе, с новенькими фотообоями, вьющейся вокруг доски лианой и всевозможными чудесами на стендах: тут тебе и выставка детских иллюстраций, и коллаж к «Мастеру и Маргарите», и выписки из сочинений.
   Наша Людасик - нежно-медовые волосы, небесно-голубой или светло-зеленый свитер и, в зависимости от него, небесно-голубые или светло-зеленые глаза - всегда будто подтаивает, слегка расплываясь в воздухе. И это одно из проявлений ее мягкой, ненавязчивой натуры. По специальности она литератор, а по призванию - медсестра, а точнее, медмать, меджена и медневестка, поскольку у нее вечно болеют то сын, то муж, то свекровь, а сама она без устали носится по аптекам и поликлиникам.
   Ну а я? Я обычно не препятствую маме одевать меня в ее излюбленной «теплой» гамме. (Помимо черного, у мамы два нелюбимых цвета - серый и синий, ассоциируемые с понятиями «синий чулок» и «серая мышь».) Внешность у меня довольно ординарная: фигура, по определению продавщиц, стандартная, волосы, как однажды выразилась мама, от природы цвета гнилой соломы, а глаза, что называется, чайного цвета - точнее сказать, жидко-чайного. В наших беседах с подругами я играю обычно роль гармонически уравновешивающего элемента: в отличие от Римки терпеливо выслушиваю жалобы Людасика, а в отличие от Людасика не пугаюсь Римкиных революционных предложений вроде «Да пошли ты свою методистку подальше!».
   Между прочим, обе мои подруги - потенциальные читательницы. Так я про себя обозначаю людей, вообще-то не одержимых книгами, но порой подпадающих под влияние какого-нибудь «Черного принца» и недели две пристающих к окружающим с вопросами: «Нет, я все понимаю, но влюбиться в пятьдесят восемь?! В двадцатилетнюю?! Не-ет, как хотите, а лично я не верю!»
   Однако читать на работе вопреки предположениям папы с мамой я так и не научилась. Не могу я спокойно взять в руки книгу в помещении, в котором каждую минуту может распахнуться дверь и грянуть тихий, но истеричный вопль: «В ШКОЛЕ КОМИССИЯ! ИНВЕНТАРИЗАЦИЯ! ПРОВЕРЯЮТ НАЛИЧИЕ УБОРОЧНОГО ИНВЕНТАРЯ! ПРОТИВОПОЖАРНЫХ СТЕНДОВ!! ПЛАКАТОВ ПРОТИВ НАРКОТИКОВ!!!»
   Зато с годами я научилась потихоньку вязать в углу, заваленном списанными книгами. Вяжу я без всяких выкроек и расчетов, просто распускаю старую мамину кофту или протертый на локтях папин свитер и пробую какой-нибудь узор, а потом бросаю. Римус, в сотый раз застав меня за этим занятием, обычно крутит пальцем у виска и советует: «Да свяжи ты себе петлю на шею и успокойся!» А Людасик, добрая душа, сочувственно предлагает: «Марыся! Ну купила бы уже хоть приличную пряжу, объемную или с люрексом!»
   Но откуда же людям знать, что вяжу я не какой-нибудь там шарф или салфетку, а мечту!
   Я вяжу, например, изысканную шаль - в такие шали любили кутаться у камина знатные, но обедневшие дамы из романов Агаты Кристи. Или, допустим, я вяжу пестрый жилет, какие носили ее начинающие художницы и журналистки, твердо решившие самостоятельно пробиться в жизни. И пока я нанизываю друг на друга первые ряды, пока не сбиваюсь с узорного рисунка и пока в глаза не лезут вытянутые и спущенные петли, - вокруг меня возникает дивный, весь напичканный преступниками и преступницами и, однако, до изумления уравновешенный и до смешного уверенный в себе мир Агаты.
   Да, смейтесь, смейтесь надо мной, высоколобые критики! Но будь я парфюмером, я обязательно выпустила бы духи «Ах, Агата!». Будь модельером - сочинила бы коллекции костюмов для прелестной старушки мисс Марпл и усатого красавчика Пуаро. А министром образования - ввела бы с десяток романов Кристи в школьную программу.
   Да, я воздвигла бы памятник этой английской старушке! И кстати говоря, вовсе не за хитросплетения сюжетов и не за сладкое детское чувство, будто тебя держат за идиота - причем держат так деликатно, ненавязчиво, двумя пальчиками… Но я непременно увековечила бы ее в бронзе за ту роскошную и безмятежную жизнь, которую она бескорыстно дарит читателям.
   Ах эта жизнь! Эти грелки в постели, и цветочные каталоги, и инкрустированные столики! Эти ленчи, коктейли, бассейны и теннисные корты! Поистине она создала этот мир, чтобы каждый, кому не по себе в собственной шкуре, мог незаметно устроиться в уголке ее уютной гостиной и, смотришь, даже замолвить словечко в праздном разговоре, где никто рядом не брякнет «В натуре!» или «Ну, ващще!» и где не принято вопрошать инспекторским тоном: «Ну и где ваш план мероприятий?»
   В общем-то я не литературовед и не пытаюсь дотошно разобраться: как же это у нее получается? По какому принципу выбирает она слова и строит фразы? Я просто люблю милую Агату за то, что она не гонит задыхающегося читателя к развязке, как иные авторы, похлестывая его кнутом в виде эротической сцены или сюрреалистической картины насилия, а галантно распахивает перед ним дверь умилительно-старомодного авто - и, к его изумлению, демонстрирует приличную скорость!
   Я даже заметила, что читаю Агату в моменты ощущения наибольшей бесприютности жизни - в последнее время, по-моему, все чаще и чаще. Но она, умница, пока что справляется - всегда безотказно утешает меня!
   В принципе своими бедами я, конечно, могу поделиться и с мамой. Мама с детства умеет угадывать мое настроение даже по звуку открываемой ключом двери. Кроме того, она всегда слушает меня с поглощающим вниманием и, как правило, дает дельные советы или хотя бы высказывает дельные замечания. Беда только в том, что мама привыкла абсолютно всем делиться с папой. Узнав же из ее взволнованного пересказа о какой-нибудь моей неприятности, папа вносит в дело свою долю предложений, а также приказов и ультиматумов. И таким образом моя проблема разрастается в три раза и становится единственной темой пламенных дебатов на целый вечер, а то и на следующее утро.
   Поэтому в общении с родителями я уже давно практикую американский имидж типа «чи-и-из!» и «о’кей!».
   На работе, конечно, я иногда обсуждаю свои дела с Римусом или Людасиком. Но и здесь имеются нюансы.
   Например, я глубоко убеждена, что из нашей Римки мог бы выйти отличный психотерапевт. Если в жизни у тебя настала черная полоса - можешь смело отправляться к ней в любое время дня и ночи. Римма с мужем Аветиком тут же дружно раскинут на столе скатерть-самобранку, провозгласят под видом тостов пару звучных волшебных заклинаний, и дурные мысли выветрятся из твоего сознания по крайней мере на неделю.
   Но поскольку недостатки людей являются продолжением их достоинств, то и Римкино великодушие имеет оборотную сторону. Так, например, выслушав какую-нибудь пустяковую жалобу вроде того, что уж сколько лет обещают перевести библиотеку в просторный двадцать второй кабинет с тремя окнами, а все никак, она может без единого слова повернуться и отправиться прямиком к завучу воевать за мои права (ибо за свои собственные она не борется принципиально). Надо ли говорить, что последствия этих дискуссий, как правило, печальны? Ибо начальство по определению не способно оценить парламентский темперамент подчиненных.
   С Людмилой в этом смысле намного проще. Она, конечно, в жизни не решится давать кому-то советы, а тем более добиваться чего-то от администрации. Но зато наша Людасик имеет способность слушать человека с таким вниманием, что тот без стеснения впадает в многословие, припоминает все новые подробности и в конце концов, проговорив часа полтора, обычно сам приходит к единственно возможному и, как оказывается, элементарному решению проблемы.
   Кроме того, наша Людасик - сама деликатность. Например, однажды ей срочно надо было в поликлинику - ее Валерка что-то затемпературил. Вечером она забежала ко мне домой предупредить, что на третьем уроке замещать некому и чтоб я присмотрела за ее головорезами, благо кабинет литературы напротив библиотеки. А я предстоящей ночью как раз собиралась под настроение почитать Агату и, тихо чертыхаясь, разыскивала запропавшее куда-то «Убийство Роджера Экройда» - вещица изящная, повествование от лица преступника! По тахте и всему полу валялось расшвырянное содержимое моего «детективного» ящика: тощие замусоленные книжонки карманного - Римка его называет «туалетного» - формата вперемешку с кое-как скрепленными пожелтевшими страничками из «Техники - молодежи» и «Вокруг света». На одну из них Людасик с ходу наступила, вскрикнула и оглянулась с ошарашенным видом. Людмила у нас вообще правильнейший человек, и литературные классики у нее расставлены на полках строго и четко: собраниями сочинений, в хронологическом порядке, с закладками в нужных местах. Тут Золотой век русской литературы, а там - Серебряный русской поэзии… Надо ли напоминать, что детективы не входят в школьную программу?
   Но надо и отдать ей должное: остолбенела Людасик всего на пару секунд, а потом мягко, но решительно отобрала у меня «Сверкающий цианид» и, полистав, попросила взять на недельку.
   Вот это и есть, я считаю, пробный камень! А если человек способен брякнуть, как наша препочетная и раззаслуженная Софья Геннадьевна, именуемая учениками Софген: «Детективы - это, в сущности, смакование убийства!» - значит, все, до свидания, вам направо, мне налево.
   Кстати говоря, каждый приход Софген в библиотеку - настоящее для меня испытание. Я с юности опасаюсь людей, норовящих вдруг приблизить свое лицо вплотную к твоему (особенно дородных женщин с глазами, густо обведенными синим! поистине что-то вампирское!) и ни с того ни с сего возопить патетическим контральто: «Марина Алексеевна! До какой же глубины мы будем погружаться в яму бездуховности?!» или «Марина Алексеевна, дорогая моя! Что же будет с Россией? Вы в курсе последних демографических данных?!»
   Так и кажется, что при каждом вопросе они вынимают из-за пазухи и швыряют в тебя здоровенный булыжник. Причем следующим, возможно, будет: «А что лично вы, Марина Алексеевна, сделали для улучшения демографической ситуации?» И что прикажете ответить на подобный вопрос? Быстро найти подходящую к случаю колкость я не умею, молчать с извиняющейся улыбкой - глупо. Поневоле начнешь шарахаться по углам - пробормотав сочувственно «угу, угу!», с деловым видом забьешься за дальние полки и уткнешься в подшивку прошлогоднего «Вестника образования». Но и там тебя неминуемо достанет что-нибудь вроде «И как-то у вас душновато, Мариночка! Темно как-то… Надо бы плафоны протереть».
   Интересно, как бы она отреагировала, если бы я вломилась к ней на урок с рыданием: «Ах, Софья Геннадьевна! Что же будет со страной, где люди перестали читать?!» А потом простодушно поинтересовалась бы: «А что лично вы прочли за последний месяц?»
   Софген не признает так называемую беллетристику, считая любой роман или стихотворение своего рода иллюстрацией к определенной исторической эпохе. Зато она штудирует литературу, на которую не у всякого хватит здоровья: «Сталинское окружение», «Берия» и «В застенках…» - не помню, чего именно. В истории, экономике и юриспруденции она как у себя дома. Кроме того, она всегда в курсе всех скандальных политических сенсаций. Когда она пускается в политические рассуждения, сыпля неведомыми терминами и фамилиями, я чувствую себя отпетой второгодницей, которую вот-вот вызовут к доске. После нескольких мучительных пауз я обычно вспоминаю, что меня как раз приглашали к завучу или что нужно сию же минуту повесить в учительской график библиотечных уроков.