— Я сказал — все!
   — Слушаюсь, ваша милость.
   Алекс сел на место. Он ловил на себе недоуменные взгляды одноклассников. Никто не понимал, зачем ему понадобилось вылезать с вопросом, какой и первоклашке задавать стыдно. Сейчас господин Кони ничего не сказал, да и потом все будет как обычно, но на экзамене Алексу эту выходку помянут, можно не сомневаться. Неотвратимость возмездия — основной принцип законности.
   Алекс и сам знал это, но сдержаться не мог. Его распирала тайна.
   Неделю назад у Алекса появился замечательный друг. С первого взгляда могло показаться, что ничего примечательного в Грегоре Стасюлевиче нет. Он не был ни богат, ни особо учен. Рядовой присяжный заседатель, которому, наверное, и в суде-то не приходилось бывать. Где чтят законы, суды — редкость, а звание присяжного имеет любой гражданин, достигший двадцати одного года.
   И все-таки новое знакомство не давало Алексу покоя. Дело в том, что Стасюлевич строил во дворе своего дома некую машину. То был очень странный агрегат, разом напоминавший детские качели, стиральную машину и будку телефона-автомата. Алекс увидел ее, когда гулял по улице и от нечего делать заглянул в щель забора, окружающего дом Грегора. Несколько минут Алекс разглядывал механизм и следил за действиями механика, а потом громко спросил:
   — А что вы делаете?
   Грегор — Алекс тогда еще не знал, что этого человека зовут Грегором, — не стал ни сердиться, ни напоминать о священном праве собственности, которое Алекс попирает, заглядывая в щель. Грегор вытер руки, подошел к забору и предложил:
   — Лезь сюда.
   Страшно подумать, что сказал бы господин Кони, увидев своего воспитанника верхом на заборе!
   Оказалось, что Грегор мастерит небывалую машину, которая должна домчать его к любым, самым дальним звездам.
   — Вот смотри, — сказал он и двумя руками нажал на короткий конец качелей, вслед за чем длинный конец со свистом описал мгновенную дугу. — Видишь, как быстро? А если сделать рычаг до неба, не такой, конечно, не железный, то с ним можно в мгновение ока умчать куда угодно…
   В течение нескольких дней после уроков Алекс помогал новому другу устанавливать в кабине приборы и был очень доволен, что занимается таким замечательным делом. А господин Кони теперь утверждает, что они — преступники, поскольку пытаются нарушить закон, причем не просто закон, а закон природы.
   Впрочем, пока они еще не преступники. Volere — non crimen: хотеть — не преступление.
   С трудом дождавшись конца занятий, Алекс помчался к Стасюлевичу. Тот выслушал сбивчивые объяснения мальчика и усмехнулся:
   — Не бойся. Я же не делаю ничего плохого. Кому может повредить, если я полечу быстрее света? Давай лучше испытывать машину. Утром я окончил наладку.
   Открылась калитка, и в проеме появился господин Кони. Он не переступил невидимой черты — чужие владения неприкосновенны! — но, остановившись на пороге, внушительно произнес:
   — Грегор Стасюлевич! До меня дошли сведения, что вы занимаетесь противозаконной деятельностью. Предупреждаю, что законы природы нельзя безнаказанно нарушать. — Тут господин Кони заметил стоящего возле агрегата Алекса. — Что я вижу? Алекс Капоне? Воистину, mala herba cito crescit — дурная трава быстро растет. Ступайте за мной, юноша! А вас, господин Стасюлевич, я обвиняю в совращении малолетних. Вас привлекут к суду!
   — Для этого меня прежде надо догнать. — Грегор усмехнулся и шагнул в будку.
   Его палец уже касался кнопки, когда рядом с ним выросли фигуры двух полисменов. Неуловимым движением они заломили изобретателю руки за спину.
   — Нарушение закона, — проскрипел один из полисменов.
   — Flagrante delicto — с поличным, — добавил второй, — Вы арестованы.
   — Я же ничего… — начал было Грегор, но блюстители порядка уже волокли его прочь.
   — Вот злонравия достойные плоды, — мстительно сказал господин Кони. — Я же предупреждал, что закон природы невозможно нарушить.
   — Но ведь он никому не сделал плохого! — крикнул Алекс. — За что его арестовали?
   — Lex dura, sed lex — закон суров, но это закон, — очередной дежурной фразой откликнулся юрист. — А вы, молодой человек, идите сюда. С вами я буду разбираться отдельно.
   Даже теперь господин Кони не переступил запретной границы, оставаясь на общественной земле.
   — Не пойду! — опять крикнул Алекс.
   Он бросился в кабину одиноко стоящей машины и ткнул в кнопку пуска. Железные пальцы сомкнулись на его запястьях, рванув руки назад.
   — Нарушение закона, — проскрипел полисмен.
   — Flagrante delicto, — добавил второй. — Вы арестованы.
   — Не имеете права! — завопил Алекс. — Я еще маленький!
   — В случае несовершеннолетия правонарушителя, — констатировал первый блюститель порядка, — ответственность за его действия несут родители.
   — Или лица, их заменяющие, — добавил второй.
   — Мой опекун — господин юрисконсульт Кони! — подсказал Алекс.
   Полисмены оставили Алекса и двинулись к господину Кони.
   — Погодите! — запротестовал тот, но полисмены уже волокли его прочь.
   — Lex dura, sed lex! — крикнул вслед Алекс. — Прощайте, господин Кони!
   На этот раз он беспрепятственно нажал кнопку, и кабина, описав мгновенную дугу, взмыла к звездам.

Шишак

   Утром очухался, лежу, зырю в потолок. Фигово — мочи нет. И главное — не врубиться, где я так накандырился, что такая ломка. Ни фига вроде не было. С утра сволоклись командой Джона затаривать в угловой, там «Русскую» привезли, а у Джона с хозяином контракт, чтобы без талонов. Очередь подвинули, взяли двадцать ящиков. Джон автобус подогнал — и где он каждый раз нового шефа берёт? Старушенции в очереди, конечно раскрякались, но у нас железный уговор — с ними не связываться, ментовка нам ни к чему. Пусть крякают. Джон мужик широкий, отстегнул каждому по три чирика и по пузырю. Притусовались во дворе, оприходовали… а дальше не помню, хоть убей. Неужели меня с одного пузыря там ломает? Или добавляли где? Пошарил в ксивнике — вот они, все три чирика на месте, значит не добавлял.
   Поднатужился, встал и повлёкся в ванну, подлечиться. Там у предка «Гусар» должен быть, полный флакон. Наклонился к зеркалу — блин! — ну и шишак! С два кулака. Теперь ясно, почему ломает, хорошо, что вообще копыта не откинул. Кто же это меня отоварил? Не иначе — Бык, больше некому. Ладно, Бычара, попомним мы тебе этот фингал, время придёт, у тебя два выскочат. Вот только за что мне Бык приложил? Он ещё тот мужик, над ним стебаться можно до опупения, не достанешь. Что же я ему такого сказал, интересно знать?.. на будущее, чтобы не повториться. Напрягся я, и вдруг выплывает из памяти фраза: «бытие кривой линии исходит от бесконечности прямой, но при этом последняя формирует её не как форма, а как причина и основание».
   Я и сел. Всё. Приехали. Я, конечно, геометрию в школе мотал, но тут зуб даю от расчёски, что этого и без меня не проходили. Значит, крыша поехала. Ну, спасибо, Бычара, удружил, корешок. Ну да за мной не заржавеет, мне теперь всё можно, готовься, Бычара, высплюсь я на тебе всласть.
   Втиснулся в «Монтану» и полетел Быка искать.
   А у лифта стоит Шаланда — старушенция из соседней квартиры. У меня с соседями полный кайф, но Шаланда достаёт. И не так ты одет, и не так ты живёшь. Зудит хуже матери, словно я к ней в зятья прошусь. Вот и сейчас, пока лифт наверх ползал да вниз, она принялась мне мозги полировать. Берись, мол, за ум, бросай пьянку, работать иди, ты же мальчик хороший, лицо у тебя смышлёное, лоб, вон, какой красивый, благородный. И пальцем по шишаку — толк! Здесь мне и заплохело. Не от боли — не больно ничуть — а от догадки. Лифт я стопорнул — и наверх. В квартиру ворвался, к зеркалу припал — точно! — не шишак это никакой, а голова!
   От такого зрелища крыша у меня точно поехала. От самого себя тащусь, узнать не могу. С фейсом сплошной ажур, рубильник цел, хлебало не разбито, всё как есть при себе, но сверх того ещё и голова. И мысли в ней, мля, разные, всё больше о том, что «когда искомое сравнивается с заранее известным путём краткой пропорциональной редукции, то познающее суждение незатруднительно». Нет, соображаю, Бык тут ни при чём, Бык так не может. Он по-простому, а с этой головой карточку так покривило, что на пленер показаться нельзя. А Джона пора затаривать. Это святое, потому что с бабками у меня не амбаристо. Прибрал я вчерашние чирики, а то мужики мигом раскрутят, на шишак плевок натянул до самого пупа — хоть и не по сезону, а всё сраму меньше — и повлёкся. Нашёл всех возле углового. Мужикам мой прикид до фени, Хоха, вон, вообще ходит словно бомж, но на плевок вылупились. Ленон так вежливо спрашивает:
   — Ты, никак, менингит подцепил?
   Короче, начинается стёб. В другое время я бы им ответил, а сейчас не могу, мысли раздухарились — мочи нет.
   — Мужики, — говорю, — кто помнит, что вчера было?
   — Я тебя предупреждал, — гундит Хоха, — чтобы полегче. У таких хмырей обычно весь генералитет в ментовке знакомый. Тебя, что, помели?
   Псих Хоха явный. Какое «помели», если я тут? Только я хотел это Хохе культурненько изложить, как внутри словно щёлкнуло, и я всё вспомнил.
   Пузыри мы оприходовали во дворе. Там домик стоит и рядом скамеечки. Законное место. Сидим, балдеем. И тут ползёт какой-то сморчок. Я его и раньше во дворе видал, но не обращал внимания, потому как человек я мирный. Но на этот раз он сам начал выступать. Здесь, трындит, детская площадка, как вам не стыдно — и дальше в том же духе. Я ему сперва ласково сказал: «Папаша, канай отсюда», — так он не понял. Опять за своё. Короче — достал. Дал я этому козлу в лоб раза два, несильно, даже очки не побил — он и уполз. А Ленон смеётся: «Ну, ты орёл! Не страшно было, что назад отскочит?» Накаркал, падла, — отскочило. Что теперь делать — ума не приложу. Надо сморчка искать. А где? Во дворе три дома, в каждом квартир до фига и больше. Потом допёр — в библиотеке! Где ещё такому быть, а если самого нет, то знать должны. Библиотека в нашем же квартале окнами на бродвей. Закатился я туда, спросил, а мне отвечают, что у них половина читателей в очках. Не выгорело. Хотел уже задний ход давать и вдруг гляжу: на полках книжки! И понимаю, что «аще кто не имея книги мудрует, таковый подобен оплоту без подпор стоящу: аще будет ветр, падётся». И опомниться не успел, как сижу за столом и листаю книжечку. И книжечка-то парашная, забоя ни малейшего, про чудика одного, у которого нос сбежал, но сижу, лишь порой через окно поглядываю, как на той стороне у сокового отдела очередь ждёт, пока наши Джона затаривают. Плакали сегодня мои бабки, на листалово променял. Злоба меня взяла: подумаешь, нос сбежал и генералом прикинулся! Если бы у того чувака чужой нос вырос — генеральский, да начал без спроса в генеральские дела соваться — вот был бы забой! И только я так прошурупил, гляжу — ползёт по улице давешний сморчок.
   Книжечку я зафигачил куда подальше — и за дедом. В последнюю минуту догнал, уже на лестнице. Втиснулся за ним в лифт и… мне бы его за кадык взять, а я — перечитался, что ли? — беседу начинаю, слово в слово как тот, в книжечке:
   — Милостивый государь! — говорю, — не знаю, как удовлетворительно объясниться… но согласитесь, мне ходить в таком виде и неприлично… тем более, что не имел чести получить вашего образования… Так что войдите в моё положение.
   — Простите?.. — говорит хмырь, я а знай заливаю:
   — Видите ли, во время вчерашнего недоразумения, о коем я глубоко сожалею… Здесь всё дела, кажется, совершенно очевидно… Ведь это ваша собственная голова! — тут я плевок содрал и по шишаку стучу.
   У сморчка в зенках прояснело — допёр.
   — Ах вот оно что! Так это не страшно, вы не беспокойтесь, я не в претензии, у меня работа такая — умом делиться.
   — Вам же самим нужно, — канючу я, — заберите…
   — Да нет, — скалится тот. — У меня ничего не убыло, у мыслей природа такая, что ими можно делиться сколько угодно без всякого ущерба для себя. Пользуйтесь на здоровье, я очень рад… — тут он мне ладонь пожал и — фюить — из лифта!
   Полный облом.
   Как день скинул — не знаю. Без бабок, трезвый и при мыслях. Хоть обратно в библиотеку беги. Под вечер ожил, закатился к Светке. Светка в аптеке калымит: место фартовое, в жилу. У других шмар вечно стоны: «Ах, я забеременела — женись!..» — а за Светкой такого не водится, будь спок, она у себя в аптеке всё что надо по этой части вовремя добывает. И на опохмел у неё всегда можно пару флаконом календулы стрельнуть или пиона. Но шмонает от неё как от зубного врача — я этого не выношу. А так баба крутая, не соскучишься.
   Только сегодня мне и Светка не в дугу. Мысли одолевают, и кроме книжных уже и свои проклёвываются. Зачем живу? Что в жизни видал? Пузыри один от другого не отличаются, сегодняшний заглотил — вчерашнего уже не помнишь. Видик посмотреть, на дискотеку смотать, со шмарой трахнуться, так без газа не в кайф, а под газом — назавтра как не было ничего. А другие как-то живут. Неужто всё книжки листают?
   — Свет, — говорю, — ты чего делаешь, когда одна дома остаёшься?
   — По тебе вздыхаю.
   — Да я серьёзно. Ну, с нами потусуешься, у телека побалдишь, а дальше что?
   — Что-то ты темнишь, — говорит Светка, — жениться, что ли, хочешь? Так я за тебя не пойду. Просто так ты мне годишься, а в мужья — извини-подвинься. Квартиру в притон превращать не дам.
   Вот дура озабоченная! Больно мне надо жениться…
   — Я не о том. Мне просто интересно.
   — Ну ты удод назойливый! Ты зачем пришёл: ко мне или так и будешь Муму мочить?
   — Дура! Не видишь, что ли — голова у меня! И мысли в ней ползают как червяки. Жизни от этих мыслей нет!
   Светка на меня вызверилась:
   — Это какие же мысли? У тебя их и в заводе не было. Давай, рожай, что намыслил?
   Я и выдал ей по-умному, что размышляю о том, как «здравый свободный интеллект схватывает в любовных объятиях и познаёт истину, которую ненасытно стремится достичь».
   Тут Светка взорвалась.
   — Ты что, — кричит, — с прибабахом? Раз ты ко мне пришёл, ты меня должен в любовных объятиях схватывать, а не истину свою вонючую!
   — Да не я это! Сами они в голове живут… Это меня очкарик заразил. Кранты мне, понимаешь?
   Видно крепко меня достало, если Светке плакаться начал. А у той сразу морда жалостливая стала.
   — Погоди, — говорит, сейчас что-нибудь придумаю.
   Уходит и возвращается с двумя блямбами вроде виноградин, но чёрных.
   — Глотай, только целиком, они горькие.
   А мне уже: что план, что отрава — разницы нет. Проглотил. И через десять минут меня так повело, что еле в сортир успел вскочить. Понесло как из брандсбойта. А Светка через дверь стебётся:
   — Не дрейфь, это глистогонное. Прочистит как следует и будешь в норме.
   Не ждал я такой подлянки. Так всё ночь и провёл на очке. К утру полегчало. Вылез смурной, словно с будуна. Не сразу и допёр, что права Светка оказалась, отпустило меня. К зеркалу подошёл — нет шишака. Фейс в порядке, волосы платформой, а шишака нет. И мыслей чужих как не бывало. Жизнь сразу лайфом обернулась. На радостях и Светку простил, а ведь собирался ей козью морду устроить. Перспектива впереди хрустальная: Джона обслужить, бабки — на карман, пузырь раздавить… Хорошо всё-таки, что Светка в медицине шурупит, а то листал бы сейчас философию да моргал бы на библиотекаршу. Кадра она вроде ничего, но сразу понятно, что перепихнуться с такой можно только через кольцо. Ну и фиг с ней. Главное — со мной порядок и в душе крутой кайф.
   Но Бычару я всё равно укорочу. В другой раз вперёд думать будет.

Фундамент

   Иннокентия Станового звали Кешей, а фамилия у него была Жилкин.
   Когда-то, много лет назад, Кеша, поддавшись на уговоры отца, окончил техникум и был распределен на сталепрокатный, где и проработал несколько месяцев на прокатном стане. Хотя никакой склонности к металлургическому производству Кеша Жилкин у себя не замечал. С юных лет Кеша хотел быть знаменитым писателем. Не просто писателем, а обязательно знаменитым, чтобы его портрет висел в кабинете литературы между Гоголем и Пушкиным. А что он, Иннокентий Грозное (в ту пору Кеша собирался брать именно такой псевдоним) вовсе не умер, а живет и здравствует, так композитор Пахмутова тоже жива и здорова, что не мешает ей висеть между П.И. Чайковским и А.П. Бородиным.
   Псевдоним будущий великий писатель выбирал тщательно и любовно. Ясно ведь, что нельзя остаться в памяти потомков, если носишь несерьезную фамилию Жилкин. Сначала собирался стать Буровым (когда придумывал бесконечные продолжения любимой книги «Капитан Сорви-голова»), потом, увлекшись сочинением детективов, нарек себя Грозновым, а в результате оказался Становым — в честь громыхающего и воняющего окалиной прокатного стана.
   Отец, заставивший Кешку получить рабочую специальность, сыновьих увлечений не разделял, но в конечном счете именно он оказался прав.
   — Мечтания твои — один пар! — внушал он сыну в минуты вечернего отдыха. — Основания под ними нет. Без фундамента никакое строение стоять не будет. Даже в памятнике, что главное? Пьедестал! Ежели у памятника подножие жиденькое, то ему мигом нос пообломают.
   Кеша пытался апеллировать к роденовскому шедевру, но отец про граждан Кале не слыхивал и сыновьим доводам не внимал:
   — Ты слушай, что отец говорит! Хлипок ты о великих людях рассуждать. Сначала простым человеком стань, профессию получи, а там, глядишь, дурь из башки сама выйдет…
   Кеша, признавая отцовскую правоту, умолкал. Ведь и в самом деле без фундамента ничего долговечного не выстроишь. В воображении возникал монумент великому писателю Иннокентию Борецкому. Пьедесталом ему служил гранитный монолит, скала, чем-то напоминающая Гром-камень. И с этой высоты бронзовый гений задумчиво смотрел на город, распростертый у его ног.
   А пока, послушный отцовской воле, Иннокентий Жилкин закончил техникум и пришел на завод к прокатному стану — машине весьма и весьма основательной, которая, разумеется, тоже не могла бы существовать без соответствующего фундамента. Себя Иннокентий успокаивал разумными словами о необходимости изучать жизнь не по книгам, а по жизни. К тому же, рабочая биография современному писателю очень даже пригодится. Это прежде, чтобы тебя назвали писателем, нужно было родиться графом, сейчас писателями становятся. И заводская юность будет неплохим фундаментом для будущей биографии.
   Трезвые мысли заставили его отложить на время сочинение приключенческих и детективных повестей, неизменным героем которых был сам Иннокентий, только умудренный жизнью и совершенно седой, и начать многотомную эпопею «Прокатный стан». По задумке это сочинение должно было сделать его знаменитым, словно Гладков и Проскурин вместе взятые.
   Отец уже давно махнул на непутевого сына рукой и ездил на зимнюю рыбалку один, а мать так даже была довольна, что у сына такое тихое увлечение.
   — Другие водку хлещут, — хвалилась она в разговорах с соседками, — а мой, слава Богу, тихий. Глаза вот только портит…
   Двухтомный монстр остался недописанным, однако именно он позволил Иннокентию Становому поступить в Литературный институт имени А.М. Горького. Отец, узнав таковую новость, задумчиво произнес: «М-да!..», а мать расплакалась и ушла на кухню, готовить к чаю любимый Кешин кекс.
   Так Кеша Жилкин стал писателем Иннокентием Становым.
   В институте Иннокентий учился средне, но старательно, понимая, что на одном таланте без серьезной базы великим писателем не станешь. Недаром и Пушкин, и Салтыков-Щедрин кончали не путягу и даже не техникум, а Царскосельский лицей. С товарищами, в полном соответствии с полученной характеристикой, был ровен. Не обижался даже, когда безжалостные сатирики дразнили его Становым-Жилкиным. Понимал, что промахнулся с псевдонимом, но менять его больше не собирался. Придет время, и прославится фамилия Становой В конце концов, гоголь — всего лишь птица водоплавающая, а кто это сейчас вспоминает?
   Стараясь подвести под псевдоним солидный фундамент, начинающий писатель Иннокентий Становой за свой счет скатал в Бурятию, объездил окрестности Станового хребта. Результатом была его первая крупная публикация, очерк «У нас на Олекме». Загадочные топонимы «Тында» и «Ерофей Павлович» появились в его речи за год до начала строительства магистрали века, а потом писатель Становой на правах старожила ездил на БАМ много и всегда за казенный счет. И в Союз писателей его приняли на «ура», по первой же книге очерков.
   Так начинающий писатель Иннокентий Становой стал писателем известным.
   При первой же возможности Иннокентий перебрался в Москву, поскольку именно в этом звуке что-то слилось для его сердца. Усердно посещал все собрания и междусобойчики, на которые был допущен, но в начальство не рвался, понимая, что секретарем Союза ему быть еще не скоро, а вот врагов таким манером нажить можно весьма быстро. Зато, как и многие иные литераторы, он охотно встречался с читателями. Бюро пропаганды платило за одну такую встречу двенадцать рублей пятьдесят копеек. Не Бог весть какие деньги, хотя иные неудачливые коллеги только на них и существовали. Иннокентий Становой ходил на встречи с читателями не ради денег, а утверждаясь в собственных глазах. Казалось бы, жалкая жилконтора, а собрался народ, смотрят, слушают, вопросы задают… Выступление свое известный писатель Становой отработал раз и навсегда. Включало оно краткий рассказ о трудовом пути и воспоминания о Сибири, об Алданском нагорье, Яблоновом и Становом хребтах.
   Короче, жизнь удалась, и даже отец, давно вышедший на пенсию, ругал во время доминошных баталий не сына-вертопраха, а всю литературу вообще.
   — Пустое это дело, — говорил он, выщелкивая дубль пусто-пусто, — основательности в нем ни на грош! Уж я-то знаю…
   И соседи соглашались: кому еще знать, как не Жилкину-старшему? — у него сынок в московских писателях ходит!
   Если бы Иннокентий услыхал эти разговоры, он бы снисходительно улыбнулся, но втайне согласился бы с отцом. Ибо знал, что под личиной Иннокентия Станового по-прежнему прячется Кеша Жилкин, мечтающий стать знаменитым писателем Буровым, Грозновым или, в крайнем случае, Борецким. И как в детстве, ночами придумывались истории не о героической прокладке очередного тоннеля, а нечто остросюжетное: будто все против тебя, но ты самый крутой и умеешь такое!.. И милиция явится лишь в последнюю минуту, когда преступники уже будут размазывать по небритым щекам кровь и сопли… И тогда можно повернуться и гордо уйти, потому что тебе не нужно ни денег, ни славы — ничего, кроме чувства выполненного долга.
   Когда на страну обрушилась перестройка, Становой, в отличие от некоторых, не потерял ни головы, ни почвы под ногами. Покуда одни пытались жить, словно ничего в стране не происходит, а другие спешно кропали обличительные статьи и скороспелые романы о проклятом социалистическом прошлом, Иннокентий Становой, запершись ото всех, лихорадочно творил. Нутром Иннокентий почуял, что время производственных романов о сталепрокатном и горнопроходческом деле ушло безвозвратно, а на смену идет новая литература.
   Лишь в безвозвратном детстве писал Иннокентий так быстро и весело, не затрудняясь конструированием причудливого сюжета, ибо все перипетии были придуманы едва ли не тридцать лет назад. «Карьера Седого» была закончена и вышла в свет как раз в ту минуту, когда читающая публика начала уставать от «белых одежд» и «невозвращенцев» всех мастей.
   Иннокентию Становому не пришлось даже подстраиваться под перестройку. Он и прежде не особо врал, и сейчас не слишком заискивал. Только раньше, в угоду цензорам, писал с заглавной буквы существительное «Партия», а теперь, в угоду редакторам, принялся писать таким же манером существительное «Бог». Хотя и прежде, и теперь смеялся над таковыми нюансами и держал дулю в кармане.
   За первой книжкой пошла вторая, третья, пятая… У Иннокентия Сергеевича появились деньги, интервью на радио и телевидении, так что на встречи в жилконторах он уже не ходил, тем более, что пенсионерки, собирающиеся на такие мероприятия, если и читали книги, так только великих писателей прошлого, и фамилию очеркиста Станового слышали впервые. Теперь эта фамилия красовалась на каждом лотке и была на слуху у всех.
   Случались и неприятности, такие, которых людям, чуждым литературы, и представить никак нельзя. Казалось бы, великая радость — встретить неорганизованного, дикого читателя, не того, что пришел на встречу, а который просто читает твою книгу. Такого читателя Иннокентий впервые встретил в метро. Бугаистого вида парень сидел, выставив в проход ноги в навороченных кроссовках, и читал «Месть Седого» — третью книгу серии, для которой совсем недавно была сделана допечатка. Иннокентий Сергеич случайно глянул через плечо, затем наклонился, чтобы посмотреть на обложку. Да, это была именно «Месть Седого»!
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента