В эту минуту показался Вада с маленьким ящиком, в котором Поссум спал, и они с мисс Уэст приготовились нести его вниз.
   – Это был подвиг с вашей стороны, мисс Уэст, положительно подвиг, – сказал я ей. – Я не буду даже пытаться вас благодарить. Но знаете что: берите Поссума себе. Теперь это ваша собака.
   Она засмеялась и покачала головой, проходя в дверь рубки, которую я открыл перед ней.
   – Нет, не надо; но я буду заботиться о нем вместо вас. Пожалуйста, не трудитесь спускаться. Это уж мое дело, в вы будете только мешать. Мне поможет Вада.
   Меня самого удивило, когда, вернувшись на свое место и усевшись в кресло, я почувствовал, до чего меня взволновал этот маленький эпизод. Я припомнил, что у меня от волнения усиленно забилось сердце. И теперь, когда я, прислонившись к спинке кресла и закурив сигару, уже спокойно думал об этом, передо мной живо предстала вся необычайная картина нашего плавания. Мы с мисс Уэст философствуем и рассуждаем об искусстве; капитан Уэст мечтает о своем далеком доме; мистер Пайк и мистер Меллэр отбывают свои вахты и рычат на матросов; люди-рабы выбирают канаты; Поссум катается в припадке; Энди Фэй и Муллиган Джэкобс пылают неугасимой ненавистью ко всему живому; миниатюрный полукитаец стряпает на всю братию; Сендри Байерс без устали подтягивает свой живот; О'Сюлливан бредит в душной стальной каюте средней рубки; Чарльз Дэвис лежит над ним, держа наготове свайку, а Христиан Иесперсен ушел на дно морское с мешком в ногах и остался на много миль позади.

ГЛАВА XVII

   Сегодня две недели, как мы вышли в море. Море спокойное, по небу плывут легкие облачка, и мы плавно скользим со скоростью восьми узлов в час, подгоняемые легким восточным ветром. Капитан Уэст почти уверен, что мы попали в полосу северо-восточного пассата. И еще я узнал, что «Эльсинора», чтобы не наткнуться на мыс Сан-Рок у берегов Бразилии, должна сначала держать курс на восток почти что к берегам Африки. На этом переходе нам встретятся острова мыса Верде. Не удивительно, что путь от Балтиморы до Ситтля определяется в восемнадцать тысяч миль.
   Поднявшись сегодня утром на палубу, я застал у штурвала грека Тони. По-видимому, он в здравом уме: на мое приветствие он очень вежливо снял шапку. Больные быстро поправляются – все, кроме Чарльза Дэвиса и О'Сюлливана. О'Сюлливан все еще привязан к койке, а Дэвиса мистер Пайк заставил ухаживать за ним. В результате Дэвис разгуливает по палубе, приносит с кубрика воду и еду для больного и всем и каждому рассказывает о своих обидах.
   Вада рассказал мне сегодня престранную вещь. По-видимому, он, буфетчик и оба парусника собираются по вечерам в каюте повара – все пятеро азиаты – и занимаются пересудами домашних дел судна. Им, кажется, решительно все известно, и все это Вада передает мне. Сегодня он мне рассказал о странном поведении мистера Меллэра. Они там обсуждали этот вопрос и решительно не одобряют близости мистера Меллэра с теми тремя хулиганами на баке.
   – Да нет же, Вада, не такой он человек, – сказал я, выслушав его. – Он даже груб с матросами. Он обращается с ними, как с собаками, ты же сам знаешь.
   – Да, – согласился Вада, – но только не с этими, а с другими. С этими тремя он дружит, а они очень дурные люди. Луи говорит, что место второго помощника – на юте, так же, как и первого помощника и капитана. Не годится второму помощнику водить дружбу с матросами. Нехорошо это для судна. Быть беде – вот увидите. Луи говорит, мистер Меллэр с ума сошел, что вздумал выкидывать такие глупые шутки. Все это побудило меня навести справки. Оказывается, что эти проходимцы – Кид Твист, Нози Мерфи и Берт Райн – сделались какими-то царьками на баке. Они крепко держатся друг за друга, и общими силами установили царство террора и командуют всем баком. Нью-йоркский их опыт, когда они помыкали скотоподобными и слабосильными членами своей шайки, теперь им пригодился. Насколько я мог понять из рассказа Вады, они прежде всего принялись за двух итальянцев, – за Гвидо Бомбини и за Мике Циприани, состоящих в общей с ними смене. Как они этого достигли – я не знаю, но этих двух несчастных они довели до состояния бессловесных, трепещущих перед ними рабов. Да вот хороший пример: вчера ночью, как гласит судовая молва, Берт Райн заставил Бомбини подняться с постели и принести ему напиться.
   Исаак Шанц тоже у них под началом, хотя с ним они обращаются лучше. А Герман Лункенгеймер, добродушный, но глуповатый немец, получил от этой милой троицы здоровую трепку за то, что отказался выстирать грязное белье Нози Мерфи. Оба боцмана до смерти боятся этой клики, а она все разрастается: в нее приняты новые члены – Стив Робертс, бывший ковбой, и Артур Дикон, торговец белыми рабами.
   На юте я один получаю эти сведения и, признаться, недоумеваю, что мне с ними делать. Мистер Пайк, я знаю, посоветовал бы мне не путаться в чужие дела. О мистере Меллэре не может быть и речи. Для капитана Уэста команда не существует. А мисс Уэст, боюсь, только посмеется надо мной за все мои труды. Да, кроме того, я ведь и сам понимаю, что на каждом судне среди команды всегда найдется какой-нибудь грубый буян или кучка буянов, захватчиков власти, так что, строго говоря, это уж дело команды, не касающееся старшего персонала судна. Работа на судне идет своим порядком. Единственным последствием этой мелкой тирании, по моим соображениям, может быть только то, что еще горше станет жизнь тех несчастных, которым приходится ее терпеть.
   Ах да, Вада рассказал мне еще вот что. Эта подлая клика присвоила себе привилегию выбирать лучшие куски солонины из общего котла, так что всем остальным достаются остатки. Но я должен сказать, что, вопреки моим ожиданиям, на «Эльсиноре» по части питания дело поставлено хорошо. Еду дают не порциями; люди едят сколько хотят. На баке всегда стоит открытый бочонок хороших сухарей. Три раза в неделю Луи печет свежий хлеб для команды. Стол, конечно, не изысканный, но разнообразный. Вода для питья дается в неограниченном количестве. И я могу засвидетельствовать, что с тех пор, как настала хорошая погода, люди поправляются с каждым днем.
   Поссум совсем болен. Он с каждым днем худеет. Его нельзя даже назвать ходячим скелетом, потому что он так слаб, что не может ходить. В эти чудные теплые дни, по приказанию мисс Уэст, ежедневно выносит его в ящике на палубу и ставит под тентом в каком-нибудь уголке, защищенном от ветра. Она окончательно взяла щенка на свое попечение; по ночам он даже спит в ее каюте. Вчера я застал ее в капитанской рубке за чтением медицинских книг из библиотеки «Эльсиноры». А потом я видел, как она рылась в походной аптечке. Да, она типичная человеческая самка, дающая жизнь и охраняющая жизнь рода. Все ее инстинкты, все стремления направлены на охранение жизни – своей и чужой.
   А между тем – и это так любопытно, что я не могу не думать об этом – она не проявляет ни малейшего интереса к больным и раненым матросам. Для нее они – скот, даже хуже скота. Я представлял себе, что, как дающая жизнь и охранительница рода, она должна бы быть чем-то вроде благодетельной феи, регулярно посещающей кошмарное помещение лазарета в средней рубке, наделяющей больных кашей, вносящей солнечный свет в эту душную каюту со стальными стенами и даже раздающей больным душеспасительные книги. Но нет: для нее, как и для ее отца, эти несчастные не существуют. А с другой стороны, когда буфетчик засадил себе под ноготь занозу, она приняла это близко к сердцу, вооружилась щипчиками и вытащила занозу. «Эльсинора» напоминает мне рабовладельческую плантацию до войны за освобождение рабов, и мисс Уэст – владелица плантации, интересующаяся только домашними рабами. Невольники, работающие в поле, не входят в круг ее интересов, а матросы «Эльсиноры» как раз такие рабы. Да вот еще пример: несколько дней тому назад у Вады была жестокая головная боль, и мисс Уэст очень тревожилась и лечила его аспирином. Вероятно, все эти странности объясняются ее морским воспитанием. Море – суровая школа.
   Теперь, в хорошую погоду, во время второй вечерней вахты мы через день слушаем граммофон. В другие вечера мистер Пайк дежурит на палубе. Но когда он свободен, то уже за обедом начинает проявлять плохо сдерживаемое нетерпение. И однако всякий раз он неукоснительно дожидается, чтобы мы спросили, не угостит ли он нас музыкой. Тогда его деревянное лицо озаряется внутренним светом, хотя глубокие складки на нем и не разглаживаются, и, стараясь скрыть свой восторг, он ворчливо, как будто нехотя, отвечает, что, пожалуй, для нескольких вещиц найдется время. Итак, через день мы по вечерам наблюдаем, как этот истязатель, этот убийца с ободранными суставами пальцев и с руками гориллы, нежно обчищает щеточкой своих любимцев – пластинки, предвкушая ожидаемое наслаждение музыкой и, как он сказал мне в начале нашего плавания, в такие минуты веруя в Бога.
   Странные противоречия представляет жизнь на «Эльсиноре». Хоть мне и кажется, что я живу здесь долгие годы, до такой степени я вошел во все интересы нашего маленького кружка, но, сознаюсь, я не мог ориентироваться в этой жизни. Мысль моя постепенно перебегает от непонятного к понятному – от капитана Самурая с чудным голосом архангела Гавриила, звучащем только при раскатах бури, к забитому, слабоумному фавну с блестящими, прозрачными, страдальческими глазами; от трех негодяев, терроризирующих команду и сманивающих в свою шайку второго помощника, к безумолчно бормочущему, закупоренному в душной норе со стальными стенами О'Сюлливану; от надоевшего всем своими жалобами Дэвиса, не расстающегося со свайкой, к Христиану Иесперсену, затерянному где-то среди беспредельного простора океана с мешком угля в ногах. В такие минуты жизнь на «Эльсиноре» кажется мне такою же нереальной, какою представляется философу жизнь вообще.
   Я – философ. Следовательно, для меня жизнь «Эльсиноры» нереальна. Но кажется ли она нереальной господам Пайку или Меллэру? Или тем идиотам и сумасшедшим и всему бессмысленному стаду на баке? Мне невольно вспоминаются слова де-Кассера. Как-то сидели мы с ним у Мукена за бутылкой вина, и он сказал: «Глубочайший инстинкт человека – борьба с правдой, то есть с реальным. С самого детства человек уклоняется от фактов. Жизнь его – вечное уклонение. Чудо, химера, „завтра“, „на той неделе“ – вот чем он живет. Он питается фикцией, мифами… Только ложь делает его свободным. Одним животным дана привилегия приподнимать покрывало Изидыnote 15; люди не смеют. Животное, в состоянии бодрствования, не может убежать от действительности, потому что у него нет воображения. Человек, даже когда бодрствует, бывает вынужден искать спасения в надежде, в вере, в басне, в искусстве, в Боге, в социализме, в бессмертии, в алкоголе, в любви. Он убегает от Медузы-Истины и взывает за помощью к Майе-Лжиnote 16.
   Бен должен согласиться, что я цитирую его добросовестно. И вот я прихожу к заключению, что для рабов «Эльсиноры» действительно есть действительность, потому что они убегают от нее в область фикции. Все до одного они твердо верят, что их действиями управляет их свободная воля. Для меня же действительность нереальна потому, что я сорвал все покрывала фикции и мифов. Когда-то обуревавшее меня желание, убежать от действительности, превратив меня в философа, накрепко привязало этим к колесу реального. Я, сверхреалист, оказываюсь единственным отрицателем реальной жизни на «Эльсиноре». И потому-то я, глубже других обитателей «Эльсиноры» проникший в корень вещей, во всех проявлениях ее жизни вижу только фантасмагорию.
   Парадоксы? Пусть так, готов допустить. Все глубокие мыслители тонут в море противоречий. Но вся остальная публика «Эльсиноры», плавающая на поверхности этого моря, не тонет, право, только потому, что не представляет себе, как оно глубоко. Воображаю, какой практичный, безапелляционный приговор вынесла бы мне мисс Уэст за такие мои рассуждения. Что ж, строго говоря, слова вообще ловушки. Я не знаю, что я знаю, и думаю ли я то, что думаю…
   Но вот что я знаю: я не могу ориентироваться. Я – самая безумная, самая затерявшаяся в противоречиях душа на борту «Эльсиноры». Возьмите мисс Уэст. Я начинаю восхищаться ею, – почему? – и сам не знаю, разве только потому, что она так возмутительно здорова. А между тем именно ее здоровье, это отсутствие в ней всякого намека на вырождение мешает ей подняться выше посредственности… хотя бы, например, в музыке.
   Много раз за это время я опускался в каюты послушать ее игру. Пианино хорошее, и видно, что у нее были хорошие учителя. К моему удивлению, я узнал, что она имеет ученую степень Брина Моура, и что отец ее много лет назад тоже получил ученую степень от старика Баудуина. И все-таки ее игре чего-то не хватает.
   Удар у нее мастерский. У нее твердость и сила мужской игры, и притом без всякой резкости, – сила и уверенность, которых недостает большинству женщин (некоторые женщины сами это осознают). Ни одной ошибки она себе не прощает и повторяет пассаж до тех пор, пока не преодолеет всех его трудностей. И преодолеваете она их очень быстро.
   Есть в ее игре и темперамент, но нет чувства, нет огня. Когда она играет Шопена, она прекрасно передает всю определенность, всю отчетливость его мелодий. Она вполне овладела техникой Шопена. Но никогда не воспаряет она на те высоты, где витает Шопен. Впрочем, для полноты исполнения ей не хватает очень немногого.
   Мне нравится ее исполнение Брамса, и по моей просьбе она несколько раз проиграла мне его «Три рапсодии». Лучше всего выходит у нее третье интермеццо: тут она, можно сказать, на высоте.
   – Вот вы заговорили как-то о Дебюсси, – сказала она однажды. – У меня есть тут некоторые его вещи. Но мне он не нравится. Я не понимаю его и думаю, что бесполезно и пытаться понять. По-моему, это не настоящая музыка. Она меня не захватывает, или, может быть, я просто не умею ее оценить.
   – Однако вы любите Мак-Доуэлля, – заметил я.
   – Д-да, – согласилась она неохотно, – мне нравится его «Идиллии Новой Англии» и «Сказки у домашнего очага». Мне нравятся и некоторые вещи этого финна Сибелиуса, хотя на мой вкус – не знаю, поймете ли вы, что я хочу сказать, – слишком уж они нежны, слишком красивы, сладки до приторности.
   Как жаль, подумал я, что с этой мужественной, сильной игрой она не понимает глубины музыки. Когда-нибудь я выведаю от нее, что говорят ей Бетховен и Шопен. Она не читала «Вагнеристки» Шоу и даже не слыхала о «Деле Вагнера» Ницше. Она любит Моцарта и старика Боккерини и Леонардо Лео. Очень ценит Шумана, в особенности его «Лесные картины». Его «Мотыльков «она играет блестяще. Я пробовал закрыть глаза, и тогда готов был бы поклясться, что по клавишам бегают пальцы мужчины.
   И все же, должен сказать, ее игра, когда долго ее слушаешь, действует на нервы. Все время ждешь чего-то и обманываешься в ожидании. Все кажется – вот-вот сейчас она поднимется на вершину, и всякий раз она чуть-чуть не доходит до нее. Всякий раз, когда я уже предвкушаю достижение кульминационной точки озарения, мне преподносят совершенство техники. Она холодна. Она и должна быть холодна… Или, быть может, – и такое объяснение заслуживает внимания – или она просто слишком здорова.
   Непременно прочту ей «Дочерей Иродиады».

ГЛАВА XVIII

   Бывало ли еще когда-нибудь подобное плавание? Сегодня утром, поднявшись на палубу, я никого не застал у штурвала. Картина была потрясающая: огромная «Эльсинора», на всех парусах, начиная с бизани и кончая триселями, при попутном ветре скользит по гладкой поверхности моря, и никто не правит рулем.
   Никого не оказалось и на юте. Была вахта мистера Пайка, и я пошел вдоль мостика, разыскивая его. Он стоял у люка номер первый, делая какие-то указания парусникам. Я выждал минуту, и когда он поднял на меня глаза, поздоровался с ним и спросил:
   – Скажите, пожалуйста, кто из людей стоит сейчас на руле?
   – Кто? Тони стоит, тот сумасшедший грек, – помните?
   – Ну, так держу пари – месячное жалование за фунт табаку, – что там его нет, – сказал я.
   Мистер Пайк быстро взглянул на меня. – Так кто же на руле?
   – Никого.
   Его словно ветром подхватило: мистер Пайк начал действовать. Куда девалось старческое шарканье его огромных ног! Его массивная фигура понеслась по палубе с такой быстротой, что ни один человек на борту «Эльсиноры» не перегнал бы его, да, я думаю, немногие догнали бы. Он взбежал на кормовую лестницу, шагая через три ступеньки, и скрылся за рубкой в направлении штурвала.
   Вслед за тем раздался его оглушительный лай: он выкрикнул какое-то приказание, и вся смена бросилась ослаблять брасы на правом борту и натягивать брасы на левом. Мне был уже знаком этот маневр: мистер Пайк поворачивал судно на другой галс.
   Когда я возвращался по мостику на ют, из каюты выскочили мистер Меллэр и плотник. Их, очевидно, потревожили за завтраком, так как оба вытирали рты. Тут подошел и мистер Пайк. Он дал инструкции второму помощнику, который тотчас прошел вперед, а плотнику приказал стать на руле.
   Дождавшись, чтобы «Эльсинора» сделала полный поворот, мистер Пайк провел ее обратно на некоторое расстояние. Внимательно осмотрев в бинокль поверхность моря, он опустил бинокль и указал мне на открытый люк, служивший входом в большую заднюю каюту: трап исчез.
   – Должно быть, этот идиот захватил его с собой, – сказал мистер Пайк. –
   Из рубки вышел капитан Уэст. Он, как всегда, поздоровался – очень учтиво со мной и сухо-официально с помощником – и направился к штурвалу. Там он остановился, взглянул на нактоуз и не спеша пошел обратно на корму. Дойдя до нас, он добрых две минуты молчал, прежде чем заговорил.
   – Что тут случилось, мистер Пайк? Человек упал за борт?
   – Так точно, сэр, – ответил мистер Пайк.
   – И взял с собой трап от лазарета?
   – Да, сэр. Это тот самый грек, который бросился в воду в Балтиморе.
   Дело, очевидно, было не настолько серьезно, чтобы стоило принимать на себя роль Самурая. Капитан Уэст закурил сигару и принялся опять ходить. И однако он ничего не пропустил: он заметил даже исчезновение трапа.
   Мистер Пайк послал по одному матросу на каждую рею, с приказанием смотреть, не видно ли где-нибудь плывущего человека. Между тем «Эльсинора» продолжала спокойно скользить вперед. На палубу вышла мисс Уэст и, остановившись возле меня, тоже оглядывала поверхность моря, пока я ей рассказывал то немногое, что знал. Она не проявляла никакого волнения и даже успокаивала меня, уверяя, что самоубийцы такого типа, как этот грек, очень редко тонут.
   – Припадок сумасшествия находит на них всегда в хорошую погоду, когда им не грозит опасность утонуть, – говорила она, улыбаясь, – когда можно спустить шлюпку, или когда по близости виднеется буксирный пароход. А иногда они даже запасаются спасательным кругом или хоть деревянной лестницей, как сделал этот грек.
   Через час мистер Пайк снова повернул «Эльсинору» и взял тот курс, который она должна была держать в то время, когда Тони бросился в воду. Капитан Уэст все еще ходил и курил, а мисс Уэст успела сбегать вниз и отдать Ваде дополнительные распоряжения насчет Поссума. К штурвалу поставили Энди Фэя, а плотник отправился доканчивать свой завтрак.
   Все это поражало меня своею грубой бесчувственностью. Никто не волновался за человека, одиноко боровшегося с волнами среди безбрежной пустыни океана. Тем не менее я должен был признать, что для его спасения делалось все возможное. Из моего короткого разговора с мистером Пайком я убедился, что он по-своему все-таки огорчен: он не любил, чтобы работа на судне прерывалась такими сюрпризами.
   Точка зрения мистера Меллэра была иная.
   – У нас и так не хватает рабочих рук, – сказал он мне, вернувшись на ют. – Мы не можем позволить себе роскошь терять людей, хотя бы даже сумасшедших. Этот человек нам нужен. В свои здоровые часы он – хороший матрос.
   В эту минуту послышался крик с бизань-реи. Мальтийский кокней первым увидел в море человека и крикнул об этом вниз. Старший помощник посмотрел в бинокль в подветренную сторону и вдруг опустил бинокль, протер глаза в недоумении и снова стал смотреть. Тогда мисс Уэст взяла другой бинокль, взглянула, вскрикнула от удивления и расхохоталась.
   – Что это такое по-вашему, мисс Уэст? – спросил ее мистер Пайк.
   – Он не в воде: он плывет стоймя.
   Мистер Пайк кивнул утвердительно.
   – Да, да, он стоит на лестнице. Я и забыл, что лестница при нем. В первую минуту я так ошалел, что не сообразил, в чем дело. – Он повернулся ко второму помощнику. – Мистер Меллэр, спустите вельбот и соберите людей, пока я тут управлюсь с грот-реей. Я сам буду править рулем. Да подберите таких из команды, которые умеют грести.
   – Поезжайте с ними, – сказала мне мисс Уэст. – Вот вам хороший случай посмотреть снаружи на «Эльсинору», когда она идет под всеми парусами.
   Мистер Пайк кивнул мне в знак согласия, и я спустился в лодку и сел рядом с ним на корме. Он правил рулем, а шесть матросов гребли, быстро приближаясь к самоубийце, так нелепо стоявшему на воде. Мальтийский кокней был загребнымnote 17, а в числе остальных пяти гребцов был норвежец Дитман Олансен (я только недавно узнал, как его зовут). Он состоит в смене мистер Меллэра, и мистер Меллэр сказал мне про него: «Хороший моряк, но с норовом». И когда я спросил, что он хочет этим сказать, он объяснил, что на этого человека из-за всякого пустяка находят приступы слепой ярости, и невозможно предугадать, когда на него это найдет. Насколько я могу судить, Дитман Олансен страдает истерией. А между тем, глядя, как правильно он работал веслом и как спокойно смотрели при этом его светло-голубые, большие, почти бычьи глаза, я говорил себе, что это последний человек в мире, про которого можно было бы подумать, что с ним бывают истерические припадки.
   Мы быстро приближались к сумасшедшему греку. Но как только мы подошли к нему вплотную, он начал угрожающе кричать на нас и размахивать ножом. Под тяжестью его тела лестница опустилась, – и он стоял в воде по колено и балансировал на этой плавучей подставке, дико изгибаясь и вскидывая вверх руки. На его лицо, гримасничавшее, как лицо обезьяны, не слишком-то приятно было смотреть. «Однако спасти этого субъекта нелегкая задача», – подумал я, видя, что он продолжает яростно грозить нам ножом.
   Но я забыл, что в такого рода делах можно смело положиться на мистера Пайка. Он вытащил подножку из-под ног мальтийского кокнея и положил ее возле себя, чтобы она была под рукой, потом повернул лодку кормой к сумасшедшему. Ловко увертываясь от ножа, он выжидал, и когда набежавшей волной лодку приподняло, а Тони на своей подставке опустился в образовавшийся провал, для дальнейших действий настал удобный момент. Тут я еще раз имел случай полюбоваться тем молниеносным проворством, с каким этот старый шестидесятидевятилетний человек умел управлять своим телом. Точно рассчитанным, быстрым ударом подножка тяжело опустилась на голову сумасшедшего. Нож упал в воду, и Тони, потеряв сознание, последовал за ним. Мистер Пайк выудил его без всякого видимого усилия и бросил к моим ногам на дно лодки.
   В следующий момент люди уже работали веслами, и мистер Пайк правил обратно к «Эльсиноре». Здоровым ударом угостил он бедного грека! Из его рассеченного черепа по мокрым, слипшимся волосам текли струйки крови. В остолбенении смотрел я на эту кучу бесчувственного мяса, с которой к моим ногам стекала морская вода. Человек, который только что был олицетворенной жизнью и движением и вызывал на бой вселенную, вдруг в одно мгновение стал неподвижным и погрузился в беспросветную пустоту смерти. Любопытный объект наблюдения для философа. А в данном случае все это было проделано так просто, с помощью деревянного бруса, резким движением приведенного в соприкосновение с черепом.
   Если грека Тони можно считать явлением, то чем был он теперь? Исчезновением? И если так, то куда он исчез? И откуда появится он вновь, чтобы занять это тело, когда то, что мы зовем сознанием, вернется к нему? Психологи не сказали не только последнего, но даже и первого слова в ответ на вопрос, что такое личность и сознание.
   Размышляя на эту тему, я случайно поднял глаза и был поражен великолепной картиной, которую представляла «Эльсинора». Я так долго был в море и на борту «Эльсиноры», что совсем позабыл, в какой она окрашена цвет. Ее белый кузов так глубоко сидел в воде и казался таким нежным и хрупким, что в высоких, уходящих в небо мачтах и реях с огромными полотнищами распущенных парусов было что-то нелепое, невозможное, чувствовалась какая-то дерзкая насмешка над законами тяготения. Нужно было сделать усилие, чтобы представить себе, что этот изящно изогнутый корпус вмещает в себе и несет над морским дном пять тысяч тонн угля. И каким-то чудом казалось, что муравьи-люди изобрели и построили такое удивительное, величественное сооружение, не боящееся стихий, муравьи-люди, в большинстве такие же слабоумные, как этот грек, лежавший у моих ног, и которых, как и его, ничего не стоило пришибить простой деревяшкой.