Я помню бесчисленных женщин, из которых возникла она — единственная женщина. Было время, когда Ар, мой брат, и я спали по очереди и по очереди преследовали дикого жеребца — день и ночь напролет один из нас гнал его по широкому кругу, смыкавшемуся там, где спал второй. Мы не давали ему отдыха и с помощью голода и жажды укротили его гордый нрав, так что в конце концов он покорно гтоял, пока мы связывали его ремнями, вырезанными из оленьей шкуры. Вот так, с помощью только наших ног, не утомляясь, ибо нами руководил разум (план принадлежал мне), мы с братом загнали этого неукротимого бегуна, и он стал нашим.
   А когда я уже был готов взобраться ему на спину, ибо таково было видение, манившее меня издалека, — Сельпа, моя женщина, обняла меня за шею и стала громко кричать, что сделать это должен Ар, а не я, потому что у Ара нет ни жены, ни детей и его смерть никого не обездолит. А потом она стала плакать, и мое видение было у меня отнято: когда жеребец помчался прочь, на нем, плотно прильнув к нему нагим телом, сидел Ар, а не я.
   На закате раздались причитания: это несли Ара от дальних утесов, где отыскали его мертвое тело. Его голова была разбита, и мозг, словно мед из поваленного бурей дуплистого дерева, где гнездятся пчелы, капля за каплей падал на землю. Его мать посыпала голову пеплом и зачернила лицо. Его отец отрубил половину пальцев на руке в знак печали. Все женщины, особенно молодые, еще не нашедшие мужей, осыпали меня злыми словами, а старики покачивали мудрыми головами и. шамкая, бормотали, что ни отцы их и ни огцы их отцов даже не помышляли о таком безумстве.
   Лошадиное мясо — хорошая пища, мясо жеребят легко поддается даже старым зубам, но только глупец подойдет близко к дикой лошади, если ее не пронзила стрела или кол на дне ямы-ловушки.
   А Сельна бранила меня, пока я не заснул, и утром разбудила нескончаемым потоком речей, попрекая меня моим безумием, заявляя о своем праве на меня и о праве наших детей, и повторяла это до тех пор, пока совсем меня не измучила; я отрекся от моего далекого видения и сказал, что никогда больше не буду мечтать о том, чтобы вскочить на дикую лошадь и помчаться быстрее ветра по пескам и заросшим травой равнинам.
   Шли годы, а у костров нашего становища по-прежнему повторяли рассказ о моем безумии. Но в этом и было мое отмщение, ибо мечта не умерла, и юноши, слышавшие хохот и насмешки, все равно покорялись ей, и в конце концов Отар, мой первенец, еще совсем юным загнал дикого жеребца, вскочил на его спину и пронесся перед нами с быстротой ветра. И тогда все мужчины племени, не желая отставать от него, принялись ловить и укрощать диких коней. Много лошадей было укрощено, и многие люди заплатили за это жизнью. Но я дожил наконец до того дня, когда, перенося становище вслед за откочевывающими стадами дичи, мы клали младенцев в ивовые корзинки, перекинутые через спины лошадей, которые везли наш скудный скарб.
   Я, когда был молод, узрел мое видение и выносил в моей душе мечту; Сельпа, женщина, встала на моем пути к высокому желанию; но Отар, наш сын, которому суждено было жить после нас, снова узрел мое видение и прошел весь долгий путь к нему, и охотничья добыча нашего племени стала обильной.
   И была еще женщина — во время великого переселения из Европы, длившегося много поколений, когда мы открыли Индии короткорогий скот и ячмень. Но эта женщина жила задолго до того, как мы достигли Индии. Тогда еще не было видно конца этому многовековому переселению, и самый ученый географ не мог бы мне сейчас объяснить, где лежала древняя долина, о которой пойдет речь.
   Эта женщина была Нухила. А долина была узкой, не очень длинной, и ее крутые склоны и дно были изрезаны террасами, на которых выращивались рис и просо — первый рис и первое просо, ставшие известными нам, Сыновьям Горы. В этой долине жил кроткий народ. Он стал изнеженным, потому что обрабатывал тучную почву, которую вода делала еще более тучной. В первый раз мы увидели искусственное орошение полей, хотя нам некогда было рассматривать их каналы и стоки, по которым вода горных источников попадала на поля, созданные руками этого племени.
   Нам некогда было их рассматривать, ибо нас, Сыновей Горы, было мало и мы бежали от Сыновей Безносого, так как их было много.
   Мы называли их Безносыми, а они называли себя Сыновьями Орла. Но их было много, и мы бежали под их натиском вместе с нашим короткорогим скотом, нашими козами, нашим ячменем, нашими женщинами и детьми.
   Пока Безносые убивали наших юношей позади нас, мы впереди убивали жителей долины: они выступили против нас, но были слишком слабы. Их хижины были построены из глины и крыты травой, а всю деревню окружала стена, сделанная из глины, но очень высокая. Когда же мы убили тех, кто построил стену, и укрылись позади нее вместе с нашими стадами, нашими женщинами и детьми, мы поднялись на самый ее верх и принялись осыпать Безносых насмешками, ибо глинобитные житницы были доверху полны рисом и просом, наш скот мог питаться кровлями, а время дождей было совсем близко, и нам нечего было беспокоиться о воде.
   Осада была долгой. В самом начале мы собрали чужих женщин, стариков и детей, которых еще не убили, и выгнали их за построенную ими стену. Безносые убили их всех до одного, так что в поселке осталось больше пищи для нас, а в долине — больше пищи для Безносых.
   Осада была долгой и тяжелой. Нас поразила болезнь, а потом моровая язва; ею нас заражали наши покойники. В глинобитных житницах не осталось ни риса, ни проса, наши козы и короткорогий скот съели кровли всех домов, а мы, чтобы отдалить конец, съели коз и весь короткорогий скот.
   И пришло время, когда на стене, там, где прежде стояло пятеро, стоял один, а там, где было полтысячи маленьких детей, не осталось ни одного. И вот Нухила, моя женщина, отрезала свои волосы и сплела из них крепкую тетиву для моего лука. Так же поступили и другие женщины. А когда враги пошли на приступ, наши женщины стояли бок о бок с нами: мы метали копья и стрелы, а они кидали на головы Безносых глиняные горшки и камни. Наше упорство чуть было не заставило отступить даже упорных Безносых. Пришло время, когда из десяти наших мужчин на стену поднимался уже только один, а.наших женщин уцелело совсем немного, — тогда Безносые предложили нам мир. Они сказали нам, что мы стойкое племя, и что наши женщины рожают настоящих мужчин, и что, если мы отдадим им наших женщин, они не будут нас больше трогать и оставят нам эту долину. А мы сможем добыть себе женщин в южных долинах.
   Но Нухила сказала «нет». И все остальные женщины тоже сказали «нет». И мы осыпали Безносых насмешками и спрашивали, не стали ли они трусами. Сами же мы тогда были почти мертвецами, и когда мы смеялись над нашими врагами, у нас уже не оставалось сил, чтобы сражаться. Еще один приступ — и все будет кончено. Мы знали это. Наши женщины знали это.
   Но Нухила сказала, что мы кончим все раньше и перехитрим Безносых. И остальные наши женщины согласились. И пока Безносые готовились к последнему приступу, мы на стене убили наших женщин. Нухила любила меня и наклонилась вперед, чтобы скорее встретить острие моего меча — там, на стене. А мы. мужчины, во имя племени и соплеменников поразили мечами друг друга, и вот на покрасневшей от крови стене стояли только я и Орда. Орда был моим первенцем? И я наклонился вперед, чтобы встретить его меч. Но умер я не сразу. Я был последним из Сыновей Горы, ибо я еще видел, как Орда пал на свой меч и тут же умер. А когда умирал я и вопли приближающихся Безносых замирали в моих ушах, я радовался тому, что нашим женщинам не придется растить детей Безносым.
   Не знаю, когда было то время, когда я был Сыном Горы и мы погибли в узкой долине, где прежде сразили Сыновей Риса и Проса. Я знаю только, что прошло еще много веков, прежде чем кочующие племена всех нас. Сыновьи Горы, добрались до Индии, а это было задолго до того, как я стал арийским владыкой в Древнем Египте и построил себе две гробницы, осквернив гробницы царей, которые были до меня.
   Я хотел бы рассказать побольше о тех далеких временах, но эта моя жизнь близится к концу. Скоро я расстанусь с ней. Я очень жалею, что не могу рассказать подробнее об этих ранних пересе лениях, когда целые народы откочевывали под натиском других племен, или от наступающих ледников, или вслед за уходящими стадами антилоп и оленей.
   И еще мне хотелось бы поведать о Таинствах, ибо мы всегда стремились разгадать загадки жизни, смерти и разрушения. Человек не похож на других животных, потому что взор его устрем-.
   лен к звездам. Много богов он создал по собственному подобию и в облике, порожденном его воображением. В те далекие времена я поклонялся солнцу и мраку. Я поклонялся колосу как источнику жизни. Я поклонялся Сар
   — богине хлебов. И я поклонялся морским богам, и речным богам, и богам-рыбам.
   И я помню Иштар, когда еще вавилоняне не похитили ее у нас, и Эа, нашего бога, царившего в подземном мире и помогшего Иштар победить смерть. Митра также был добрым старым арийским богом, прежде чем его украли у нас или мы от него отреклись. И я помню время, через много веков после того переселения, когда мы принесли ячмень в Индию, — на этот раз я при ехал в Индию как торговец лошадьми, ко главе большого каравана, окруженный множеством слуг, и тогда они поклонялись Бодисатве.
   Поистине Таинство веры блуждало вместе с народами, и боги, которых крали и брали взаймы, были тогда такими же бродягами, как и мы сами. Как шумерийцы взяли у нас взаймы Шамаш напиштина, так Сыновья Сима забрали его у шумерийцев и назвали его Ноем.
   И нынешний я, Даррел Стэндинг, когда пишу эти строки в Коридоре Убийц, я улыбаюсь тому, что меня признали виновным и приговорили к смерти двенадцать надежных и честных присяжных. Двенадцать всегда было магическим числом Таинства, и начало ему положили вовсе не двенадцать колен израильских.
   Те, кто взирал на звезды задолго до них, разместили в небе двенадцать знаков зодиака, и я помню, когда я был эссиром и ваниром.
   Один судил людей в окружении двенадцати богов, и их звали Тор, Бальдур, Ньярд, Фрей. Тир, Браги, Хеймдаль, Годер, Видар, Улл. Форсети и Локи.
   Даже наши валькирии были украдены у нас и превращены в ангелов, а крылья их лошадей оказались за спинами этих ангелов. И наш Хельгейм тех дней льда и мороза стал современным адом, где так жарко, что кровь закипает в жилах. А у нас, в нашем Хельгеймо, царил такой лютый холод, что мозг замерзал в костях. И даже небо, которое казалось нам вечным и неизменным, смещалось и поворачивалось, так что теперь мы видим Скорпиона там. где прежде мы видели Козерога, а Стрельца на месте Рака.
   О, эти веры! Вечная погоня за постижением Таинства. Я помню хромого бога греков, бога-кузнеца. Но их Вулкан был нашим германским Виландом, богом кузнецом, охромевшим, когда Нидунг, владыка Нидов, взял его в плен и подвесил за ногу. Но и до этого он был нашим кузнецом, вечно бившим молотом по наковальне, и мы звали его Ильмаринен. А его мы породили нашим воображением, дали ему в отцы бородатого солнечного бога и вскормили его звездами Медведицы. Ибо он. Вулкан, Виланд, Ильмаринен, родился под сосной из волоса волка и звался также Отцом Медведем задолго до того, как германцы и греки похитили его и стали ему поклоняться. В те дни мы звали себя Сыновьями Медведя и Сыновьями Волка, и медведь с волком были нашими тотемами. Это было еще до нашего переселения к югу, когда мы слились с Сыновьими Рощ и научили их нашим тотемам и сказаниям.
   Да, тот, кто был Кашьяиой, кто был Пуруравасом, на самом деле был нашим хромым богом-кузнецом, ковавшим железо, которого мы несли с собой во время наших переселений, а жители юга и жители востока. Сыновья Шеста, Сыновья Огненного Лука и Огненной дощечки давали ему новые имена и поклонялись ему.
   Но повесть эта слишком длинна, хотя я был бы рад рассказать о Трилистнике Жизни, которым Сигмунд воскресил Синфьотли, ибо это индийская сома, священный Грааль короля Артура, это… но довольно, довольно!
   И все же, когда я спокойно взвешиваю то, о чем рассказал вам, я прихожу к заключению, что лучшим в жизни, во всех жизнях, для меня и для всех мужчин была женщина, остается женщина и будет женщина до тех пор, пока в небесах горят звезды и сменяются созвездия. Более великой, чем наш труд и наше дерзание, больше нашей изобретательности и полета воображения, более великой, чем битва, созерцание звезд и таинство веры, — самой великой всегда была женщина.
   Хоть она пела мне лживые песни, и приковывала мои ноги к земле, и отвлекала от звезд мой взгляд, чтобы я смотрел на нее.
   она, хранительница жизни, матерь земли, дарила мне мои лучшие дни и ночи и долгие годы.
   Даже Таинству я придавал ее облик и, рисуя карту звездного неба, поместил ее среди звезд.
   Все мои труды и изобретения вели к ней. Все мои далекие видения кончались ею. Когда я создал огненный лук и огненную дощечку, я создал их для нее. Ради нее, хоть я и не знал этого, строил я ловушку с колом для Саблезубого. Ради нее укрощал лошадей, убивал мамонтов и гнал своих оленей к югу, уходя от наступающего ледника. Ради нее я жал дикий рис, одомашнивал ячмень, пшеницу и кукурузу.
   Ради нее и ради будущих ее детей я умирал на вершинах деревьев, отбивался от врагов у входа в пещеру, выдерживал осаду за глиняными стенами. Ради нее я поместил в небе двенадцать знаков. Ей молился я, когда склонялся перед десятью нефритовыми камнями, видя в них месяцы плодородия.
   И всегда женщина льнула к земле, подобно материкуропатке, укрывающей своих птенцов. И всегда моя тяга к скитаниям увлекала меня на сияющие пути. Но всегда мои звездные тропы приводили к ней, вечной и единственной, к той женщине, чьи объятия так влекли меня, что в них я забывал о звездах.
   Ради нее я странствовал по морям, взбирался на горы, пересекал пустыни, ради нее я был первым на охоте и первым в битве.
   И ради нее и для нее я пел песни о свершенном мною. Благодаря ей я познал всю радость жизни, всю музыку восторга. И теперь, подходя к концу, я могу сказать, что нет безумия более трепетного и сладкого, чем ощутить душистую прелесть ее волос и, погрузившись в них лицом, найти забвение.
   Еще одно слово. Я вспоминаю Дороти такой, как видел ее, когда еще читал лекции по агрономии сыновьям фермеров. Ей было одиннадцать лет. Ее отец был деканом нашего факультета.
   Она была ребенком, и она была женщиной и вообразила, что любит меня. А я улыбался про себя, ибо сердце мое было спокойно и отдано другой. Но улыбка моя была нежной, потому что в глазах этой девочки я увидел вечную женщину, женщину всех времен и всех обликов. В ее глазах я видел глаза моей подруги, бродившей со мной по джунглям, ютившейся со мной на деревьях, в пещере и на болотах. В ее глазах я увидел глаза Игари, когда я был Ушу, стрелком из лука, глаза Арунги, когда я был жнецом риса, глаза Сельпы, когда я мечтал подчинить себе жеребца, глаза Нухилы, которая наклонилась ко мне, встречая мой меч. Да, и в глазах ее было то, что делало их глазами Леи-Леи, которую я оставил со смехом на устах, глазами госножи Ом, сорок лет делившей со мной нужду на дорогах и тропах Чосона, глазами Филиппы, изза которой я упал мертвым на траву в старой Франции, глазами моей матери, когда я был мальчиком Джесси на Горных Лугах в кольце из сорока наших фургонов.
   Она была девочкой, но она была дочерью всех женщин, так же как ее мать, и она была матерью всех женщин, которые еще будут. Она была Сар, богиней хлебов. Она была Иштар. победившей смерть. Она была царицей Савской и Клеопатрой; она была Эсфирью и Иродиадой. Она была Марией Богоматерью, и Марией Магдалиной, и Марией, сестрой Марфы, и она была Марфой, И она была Брунгильдой и Джиневрой, Изольдой и Джульеттой, Элоизой и Николет. И она была Евой, она была Лилит, она была Астартой. Ей было одиннадцать лет, и она была всеми женщинами прошлого, всеми женщинами будущего.
   Я сижу сейчас в моей камере, слушаю жужжание мух в сонном летнем воздухе и знаю, что время мое истекает. Скоро, скоро на меня наденут рубашку без ворота… Но успокойся, мое сердце!
   Дух бессмертен. После мрака я снова буду жить и снова встречу женщину. Будущее таит для меня еще не родившихся женщин, и я встречусь с ними в жизнях, которые мне еще предстоит прожить. И пусть изменяются созвездия и лгут небеса, но всегда остается женщина, несравненная, вечная, единственная женщина.
   И я во всех моих обликах, во всех моих судьбах остаюсь единственным мужчиной, ее супругом.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

   Мое время близится к концу. Свою рукопись я сумел передать за стены тюрьмы. Человек, на которого я могу положиться, позаботится о том, чтобы она была напечатана. Эти строки я пишу уже не в Коридоре Убийц, я пишу их в камере смертников, где днем и ночью за мной следят. Следят неусыпно и бдительно, чтобы — и в этом весь парадокс, — чтобы я не умер. Я должен жить для того, чтобы меня могли повесить, ибо в противном случае общество будет обмануто, закон посрамлен и тень брошена на репутацию ревностного и исполнительного служаки — начальника этой тюрьмы, который должен среди прочих своих обязанностей следить за тем, чтобы приговоренных к смертной казни вешали своевременно и по всем правилам. Поистине, какими только способами не добывают себе люди средства к существованию!
   Это мои последние записи. Завтра утром пробьет мой час.
   Губернатор отказался помиловать меня, отказался даже отсрочить казнь, невзирая на то, что Лига Борьбы Против Смертной Казни подняла в Калифорнии немалый шум. Репортеры слетелись сюда, словно коршуны. Я видел их всех. Какие это странные молодые люди! А особенно странным кажется мне то, что они должны зарабатывать свой хлеб, свои коктейли и сигареты, свои квартиры и, если они женаты, башмаки и школьные учебники для своих ребятишек, наблюдая казнь профессора Даррела Стэндинга и описывая в газетах, как профессор Даррел Стэндинг умирал в веревочной петле. Ну что же, когда все это кончится, им будет более тошно, чем мне.
   Вот я сижу и размышляю над этим, а за стенами камеры приставленный ко мне надзиратель безостановочно шагает перед моей дверью взад и вперед, взад и вперед, не отрывая от меня настороженного взгляда, и я начинаю ощущать невероятную усталость от моего бессмертия. Я прожил так много жизней. Я устал от бесконечной борьбы, страданий и бедствий, которые неизбежны для того, кто поднимается высоко, выбирает сверкающие пути и странствует среди звезд.
   И, право, мне бы хотелось, когда я вновь обрету тело, стать простым, мирным землевладельцем. Я вспоминаю ферму моих сновидений. Мне бы хотелось хотя бы раз прожить там целую жизнь. О, эта ферма, рожденная в сновидениях! Мои луга, засеянные люцерной, мои породистые джерсейские коровы, мои горные пастбища, мои поросшие кустарником холмы, превращающиеся в возделанные поля, мои ангорские козы, объедающие кустарник выше по склонам, чтобы и там появились пашни.
   Высоко среди холмов есть котловина — в нее с трех сторон стекают ручьи. Если перегородить плотиной выход из нее — а он довольно узок, — то, затратив совсем мало труда, я мог бы создать водохранилище на двадцать миллионов галлонов воды. Ведь интенсивному земледелию в Калифорнии больше всего мешает наше долгое, сухое лето. Оно препятствует выращиванию покровных культур, и солнце легко выжигает из оголенной, ничем не защищенной почвы содержащийся в ней гумус. Ну а, построив такую плотину, я мог бы, соблюдая правильный севооборот, который обеспечивает богатое природное удобрение, снимать три урожая в год…
* * *
   Я только что вытерпел посещение начальника тюрьмы. Я сознательно употребил слово «вытерпел». Перенес. Здешний начальник тюрьмы совершенно не похож на начальника тюрьмы СенКвентин. Он очень волновался, и мне волей-неволей пришлось занимать его беседой. Это — его первое повешение. Так он мне сообщил. А я отнюдь не успокоил его, когда ответил неуклюжей шуткой: «И мое тоже!» Ему она не показалась смешной. Его дочь учится в школе, а сын в этом году поступил в Стэнфордский университет. Семья живет на его жалованье, жена постоянно болеет, и его очень беспокоило то, что доктора страховой компании сочли его здоровье слишком слабым и отказали ему в полисе. Право же, он посвятил меня почти во все свои тревоги и заботы, и если бы я не сумел дипломатично оборвать наш разговор, он сейчас еще продолжал бы свое грустное повествование.
   Последние два года в Сен-Квентине были очень тягостными и унылыми. По невероятной прихоти судьбы Эда Моррела извлекли из одиночки и тут же назначили главным старостой всей тюрьмы. Прежде эту должность занимал Эл Хэтчинс, и она приносила ему в среднем около трех тысяч долларов в год на одних взятках. На мою беду, Джек Оппенхеймер, который провел в одиночке уже невесть сколько лет, вдруг возненавидел весь мир.
   Восемь месяцев он отказывался разговаривать и не желал перестукиваться даже со мной.
   И в тюрьме новости мало-помалу проникают всюду. А дайте им время, и они просочатся и в карцер и в одиночные камеры.
   Так в конце концов я узнал, что Сесил Уинвуд, поэт, фальшивомонетчик, доносчик, трус и провокатор, снова попал в тюрьму за новую подделку денег. Вы ведь помните: именно этот Сесил Уинвуд сочинил басню о том, что я перепрятал несуществующий динамит, и именно по его милости я уже пятый год томился в одиночке.
   Я решил убить Сесила Уинвуда. Поймите: Моррела уже не было рядом, а Оппенхеймер вплоть до последней вспышки ярости, которая привела его на виселицу, хранил молчание. Одиночка стала для меня невыносима. Я должен был что-то предпринять.
   И тут мне припомнилось, «ак я, будучи Эдамом Стрэнгом, сорок лет терпеливо вынашивал план мести. То, что сделал он, мог бы сделать и я, если бы мои пальцы сомкнулись на горле Сесила Уинвуда.
   Я не могу открыть вам секрет, каким образом попали ко мне четыре иголки. Это были тоненькие иголки для подрубания батистовых платков. Я был так худ, что требовалось перепилить только четыре прута (каждый в двух местах), чтобы получить отверстие, через которое я мог бы протиснуться. И я добился своего.
   Я тратил по одной игле на прут. В каждом пруте нужно было сделать два распила, и на каждый распил уходил месяц. Таким образом, чтобы пропилить себе лазейку, мне потребовалось бы восемь месяцев. К несчастью, я сломал мою последнюю иглу, когда пилил последний прут, а новой иглы пришлось ждать три месяца. Но я дождался ее и выбрался из одиночки.
   Мне очень жаль, что я не разделался с Сесилом Уинвудом.
   Я все рассчитал правильно — все, за исключением одного.Я знал, что наверняка найду Сесила Уинвуда в столовой в обеденный час.
   Поэтому я дождался такого дня, когда в утреннюю смену дежурил Конопатый Джонс, любитель вздремнуть. В те дни я был единственным заключенным, содержавшимся в одиночной камере, и Конопатый Джонс вскоре уже начал мирно похрапывать. Я вынул подпиленные прутья, протиснулся в отверстие, проскользнул мимо моего стража, отворил дверь и очутился на свободе… внутри тюрьмы.
   Вот тут-то и оказалось, что одного я все-таки не предусмотрел — самого себя… Я провел в одиночке пять лет. Я ослабел. Я весил всего восемьдесят семь фунтов. Я был наполовину слеп. И меня мгновенно охватила боязнь пространства. Простор вселил в меня ужас. Пять лет, проведенных в стенах тесной камеры, заставили меня трепетать от страха перед разверзшимся у моих ног провалом лестничной клетки, перед чудовищным простором тюремного двора.
   Мой спуск по этой лестнице я считаю самым большим подвигом, который когда-либо мне довелось совершить. Тюремный двор был пуст. Его заливал ослепительный солнечный свет. Трижды пытался я пересечь этот двор, но меня сразу же охватывало головокружение, и я снова прижимался к стене, напуганный простором. Затем, собравшись с духом, я предпринимал новую попытку, но солнце слепило мои отвыкшие от света глаза, и кончилось тем, что я, словно летучая мышь, шарахнулся в сторону, испугавшись собственной тени на каменных плитах двора. Я хотел обойти ее, споткнулся, упал прямо на нее, и, словно утопающий, который из последних сил стремится выбраться на берег, пополз на четвереньках к спасительной стене.
   Я прислонился к стене и заплакал. Впервые за много лет слезы лились из моих глаз. И, несмотря на мое отчаяние, я обратил внимание на это уже забытое ощущение теплой влаги на моих щеках и солоноватый привкус на губах. Затем меня охватил озноб, и некоторое время я дрожал, словно в лихорадке. Я понял, что пересечь этот двор — задача, непосильная для человека в моем состоянии, и, хотя меня все еще бил озноб, я прижался к спасительной стене и, цепляясь за нее руками, пустился в обход двора.
   Вот где-то на этом пути и заметил меня надзиратель Сэрстон.
   И я тоже его увидал: он представился моим подслеповатым глазам огромным, откормленным чудовищем, которое надвигалось на меня с нечеловеческой, неправдоподобной быстротой из бесконечной дали. Вероятно, в эту минуту он находился от меня на расстоянии двадцати шагов. Он весил сто семьдесят фунтов. Какой могла быть наша схватка, вообразить нетрудно, но утверждают, что во время этой короткой схватки я ударил его кулаком в нос и заставил этот орган обоняния кровоточить.
   Но так или иначе, я ведь был преступником, приговорен ным к пожизненному заключению, а если таковой наносит комулибо увечье, ему, по законам штата Калифорни, полагается за это смертная казнь. И вот присяжные, которые, разумеется, не могли не поверить категорическому утверждению надзирателя Сэрстона и всех прочих верных сторожевых псов закона, дававших свои показания под присягой, признали меня виновным, а судья, который не мог, разумеется, нарушить закон, столь просто и четко изложенный в уголовном кодексе, приговорил меня к смерти.