Сумасшедшую - по-сумасшедшему.
   Имея эти представления, можно обратится к утомительно-скрупулёзному (в моей системе мер) описанию той ограниченности движений, понимаемых только телом, но никак не большим.
   12.
   И тогда, и сейчас мне очень хочется знать, что настоящего думала она обо мне, пожалуй, это единственное желание, касающееся Регги. Я всегда хотел знать это. Я перебираю бисер, я выбираю из её слов буквы, я убираю из них лишние. Я умираю от желания знать её мысли. Мысли грызли.
   Все, что я могу сейчас в этом смысле - только представить примерную и возможную последовательность её мыслей, также только предполагаемых мной. Если бы я говорил о себе, то всем, что могло бы исчерпать всё желание к предположению и угадыванию мыслей, было отсутствие любых чётко выраженных мыслей, относящихся к кому-то, к объекту моего интереса. Мысли совсем не определяют никаких представлений. Они появляются путём срастания алогичных впечатлений, не объяснимых ничем, кроме остроты и особенностей восприятия. Разум и рассудок не играют никакой роли. Важна интуиция, она определяет. С точки зрения совершенно банальных критериев, а именно добра и зла, к выискиванию и определению которых, несмотря на намеренно показываемое пренебрежение к такой чёткости, многие сводят все процедуры интуитивного анализа, первое было во мне полным, а второе только кажущимся, иллюзии которого создавались только редкой абсолютно аргументированной ненавистью и частым и абсолютно не аргументированным (если бы я пытался оправдать его) презрением.
   13.
   Регги. Со мной она была такой, какой была - в полном торжестве естественности, не испорченной маской вынужденного притворства. Она открывалась мне полностью. Я - ей - только до определенной степени. Я помню, как она разговаривала со мной, умея придавать незнакомые никому интонации, я помню, как по утрам мы лежали, обнявшись (очень смешно и отвратительно это выглядело со стороны - тридцатичетырёхлетний мужчина и четырнадцатилетняя девочка в инфантильных объятиях). Мы смотрели в глаза друг другу, компенсируя некий конфуз, обязательно возникающий в таких ситуациях, и не пропадавший после десятков дублей, частыми улыбками, перерастающими в обоюдный смех над этими неудобными, но всегда сопутствием награждающими взглядами. Сейчас я не помню, что Регги мне говорила и что говорил ей я, но при более внимательном и бережном рассмотрении содержания моей памяти, я смогу случайно вспомнить это, и я уверен, что когда-нибудь вспомню.
   Наше взаимное отношение возникло ниоткуда и в никуда же ушло - только это я признавал полностью - всё, не имеющее конца и начала - вспышку, нетленность необъяснимого. Я воспринимал Регги как находящуюся рядом четырнадцатилетнюю девочку, которая мне безумно нравилась, с которой я проводил уходящие в небытие дни, и я запрещал себе развивать это восприятие дальше.
   Она нравилась мне - в это слово я вкладываю (вливаю - вбрасываю швыряю - вцеловываю) мою фантастическую склонность к ней, не обусловленную ничем, существующую без истоков, сам по себе.
   14.
   Я никогда не сплю ночами, отдавая всего лишь несколько убитых зря часов, требующихся мне для сна, раннему утру. Я люблю ночи, они - одна из моих явных и тонких любовей, того, что именуется этим словом и отдалённо напоминает любовь подлинную. Ночи приходят ко мне, иногда по две сразу, а иногда по три - следует объяснение: почти всегда по ночам я вспоминаю ночи. Очень редко, правда, они занимают ночь живую полностью, уступая своё место более важным воспоминаниям, но то, что они присутствуют - внесомненно (по-моему, такого слова ещё не придумали). Я тасую их, наугад выбирая из одномастной колоды какую-нибудь, рассказывающую только мне интересные подробности из своей короткой тёмной жизни. Сейчас я вспомнил одну, ночь, которая сменила одного из недалеких последователей того дня, что вынудил меня подойти к Регги и спросить её имя.
   15.
   Дрожащие фонари переплетали тени на моем ничему не удивляющемся лице. Наспех спутанные ноты продолжали звучать. Всё это - иллюзии, растраченные, а, в общем, те, которых у меня никогда и не было. Были только их ночные призраки, менявшиеся в удивление наивности днём. Я не в силах изменить ничего - ни её присутствия в моей пустой жизни, ни отсутствия её. Это было отчаянно давно - время спутало всё, что могло спутать. Мари - так её звали, так звал её я. Это сакраментальность. Иногда я думал, что вовсе не люблю её, что это - не любовь к ней, а простое и мучительное отождествление её с какой то другой, не знакомой мне. Но когда я произношу её имя вслух (или почти так), она становится призрачно-близкой мне, а сомнения кончают жизнь секундным самоубийством.
   Сотни полотен, неумело написанных моим извращённым воображением, слились в одно. Ах, Мари, Мари - где ты сейчас, что ты сейчас делаешь?
   Я хотел бы увидеть тебя ещё раз. Большей дозы я бы не выдержал. К сожалению, моё сердце разорвется не от твоих губ, а глаза ослепнут не от тебя.
   Ночь прилипла к моему окну. Не в первый раз мне проводить ночь с ней же, не в первый раз с ней мне убивать время. Ночь - вот та единственная роковая женщина, которая со мной - каждую минуту моего нелепого существования, каждый трепет моей судьбы. Время стирает очертания, время ненавидит их. За это я ненавижу его. И не только за это - больше всего я ненавижу время за то, что оно существует. С каждым его вздохом я удаляюсь от тебя, и с каждым его криком ты становишься все ближе и ближе мне, с каждым вздохом и криком всё становиться более невыносимым, чем было до этого.
   Минута голоса и метр взгляда - всё, что осталось у меня от Мари. "Неужели ты думаешь, что, если ты хоть на минуту поднимешься сюда, мы вернёмся в рай?" - это из моего последнего сна. Он оборвался - я не успел подняться. Второго пришестия не будет - любить второй раз нельзя. А кто пробовал?
   А, может быть, она есть только в моей распутной памяти. Я путаю буквы в словах, я путаю бесчисленные реальности - это опасно, но я не могу их не путать.
   Была ли она?
   Когда странная девочка, которую так презрительно зовут Судьбой, сильно пьяна, она бывает удивительно щедрой. Она почти соблазняет, но вместо желанного тела дает поддавшимся её очарованию увесисто - хлёсткую пощёчину. Так вот, сейчас на моих щеках перекрестились перстневые пальцы обеих её рук. Щёки не сберёг - сбёрегу губы - не позволю ей так надменно целовать меня, как целовала она других. Наверное, эта сладкая девочка-судьба похожа на Мари.
   Я убил бы мою память, которая мерзко-дерзко изменяет мне с каждым подвернувшимся воспоминанием, но она всё ещё помнит её. Рай потерянный рая обретённого нет. Не будет. Не может быть.
   Полнолуние. Полночь. Особенно плохо сплю в полнолуние, проводя оставшееся время на сон в терзаниях случайных и мерзких мыслей. Действительно, полнолуние - луна была всей (опрометчивое эстетство фразы). Ночь медленно отнимала власть у недавно получившего её вечера. Я прожил ночь в изводящих неизбежностью пульсациях мозга. Взрыв утаённого, спрятанного во мне безсознательного и подсознательного, разделил мою жизнь надвое - на ту, что я проводил с Регги, и ту, в которой я был покорным судьбе, всегда думающим о том, что потерял, о том, чего никогда не смогу вернуть - о Мари и прошедшем времени, ибо только вместе они существуют во мне, неотделимо, дополняя друг друга, и, вместе с тем, порождавшие любовь к каждому из них в отдельности, сливающуюся где-то в конечной точке бесконечно-грешного сознания в то могучее и неделимое чувство утраченного, в котором я всей своей бесцельно прожитой жизнью стремился найти хотя бы часть, хотя бы забытое по какой-то случайной причине стремительное воспоминание, умиляющее меня грустной улыбкой, неумолимой скорбью, пробужденное безумным отчаянием величественной в своём молчаливом достоинстве преступной непричастности вечности. Обладая раздвоенным сознанием, одна часть из которого, в свою очередь, тоже раздваивалась, я постоянно и беспощадно винил себя в грехе, вселенском грехе по отношению к Мари. Я упрекал себя в неизвестной мне форме измены Мари - первая часть сознания просвечивала сквозь вторую.
   16.
   Что-то меня подталкивает взять напрокат ещё одну из ночей, взять полностью, с самого начала, и просмотреть её заново...
   Вечер претендовал на престол пространства. Окно открыто. В одиноком вечернем воздухе сконцентрированно обитала моя печаль. Я впал в неё, и она приняла меня. Регги изчезла, тело моё исчезло, всё исчезло - осталось только одно - печаль. Тогда мне было безразличным всё - жаль, что лишь на несколько секунд. Регги лежала, лаская своим телом кровать, всматриваясь в меня, она была настолько сильно увлечёна мной, что противилась своему желанию подойти ко мне. Я лёг рядом с Регги на ещё хранившую моё тепло, смешанное с её теплом, кровать. Из-за проклятой эфемерности, которая, впрочем, и приносит ему такое очарование, его нельзя сохранить, а то наслаждался бы им вечно. Она легла мне вслед. Мы лежали в обнимку - без слов. Никто не решался нарушить сдержанное и царственное молчание.
   Ночь уже стала полноправной (и полнокровной - черная кровь) царицей. Регги осталась. Я покинул её объятия. Я покинул её. Прошлое пришло меня дразнить.
   Жар спал с моих слишком странных и не менее грешных щёк, так же, как слёзы спали с глаз. Молочно-бразильский джаз в голове вылизал все мои мысли. Может быть, ты - была, может - не было тебя, но сейчас ты там - ты там вечно. Вечно, как присутствие тире в моих сакраментальных, первобытно-эротичных знаках пьяной в доску икон судьбы, которые почему-то так часто называют буквами. Колесо всё вертится, но я - исключение. Я - вне этого заезженного, как старый жёлтый винил, определения - "спираль времени". В моей судьбе, уже бывшей как-то в употреблении, нет повторений, а я хотел бы. Впрочем, это неважно. Неважно, как всё, как все.
   Я разрезал время - оно не было против, его вообще не было. Никогда. Не для всех, только для меня.
   Я забыт - этим и грешен. У меня есть одна причина любить тебя - я забыт. Тобой.
   Снова джаз. Его молоко уже скисло - обнадеживает. Бред. Нет?
   Память забирает себе всё, что я надеялся оставить себе. Память, память.
   Ты спасёшь меня? Я так и знал. Жаль.
   Пластинка всё крутится, кто-то божественно-скрипящими когтями выцарапывает на ней мою любовь.
   Остановилась - тоже жаль...
   Ночь продолжалась. Её мне не жаль. Я вернулся к реальности, вернулся точно таким же, каким покидал её. За окном снова лил эпилептик-дождь. Он разбивался об окна, а струи шептались о чем-то, о чём-то грешном.
   Дождь. Дрожь. Дробь. Скорбь.
   Залитые дождем вперемешку со слезами обрывки ушедшего не исчезли - они вечно со мной, вечно делают мне больно. Прогретые солнцем и недолгим ожиданием призрачного счастья они до сих пор пытаются оцарапать хрупкую плёнку реальности. Все дни моего недолгого, но несомненного счастья со смертью своей переместились в другой мир, в другое измерение, где им было приготовлено другое - бессмертие. Они ушли из реального, но остались со мной, в моей памяти, и я вспоминал их, подтверждая их вечность.
   17.
   Я подошёл к окну, стал смотреть, как капли, заставляя стекло оставлять на себе их следы, влажные и расползающиеся вскоре, стекали в другие капли, как мои слёзы стекали к губам, и не заметил, как Регги появилась возле меня. Я был настолько вовлечён в эту игру капель и моих ассоциаций, что автоматически исключил то, что могло быть что-то и вне меня, и я не заметил, как Регги подошла ко мне, я не заметил, как она подходила. В итоге остался только неожиданный её голос, заполнивший всё, содержавшее нас, прозвучавший так, что нельзя было понять, откуда он звучит, как бывает, если слышишь чьи-то слова, доставшиеся вместе с картинкой воспоминания:
   - Она умерла, да?
   Мне следовало бы несколько раз повторить в написании этот вопрос, чтобы показать, как отбивался он от стенок того воображаемого пространства, которое я моделировал в моей голове, точно так же, как какое-то количество дней назад её имя. Я промолчал. Это оказалось единственным из существующих ответов на такой вопрос. Я молчал, сам не веря в то, что ещё способен молчать, не веря в то, что не верю, не веря ни во что. Она стояла у меня за спиной. Я не повернулся к ней. Предполагаю, что со стороны я выглядел так, как будто её вовсе не было рядом со мной, как будто она не задавала мне этот вопрос, рассчитывающий на откровение. Я был отделён от неё, от всего, что было рядом. (Наверное, я был так же непредсказуем, так же неожидаем, как и тот старый прием, выпестованный эстетикой поп-арта, когда сначала взгляду бросают изображение совершенно неподвластного и привычного, такого, каким был тогда, а потом заменяют изображением более расширенным, которому отдана та свобода выражения, в котором показана та часть композиции, что, будучи отнятой от изображения первого, приучившая взгляд к своему отсутствию, всегда удивляет удивления незнакомого от внезапности своего появления, несущая обычно нагрузку смехотворную (с мехом снотворное), острота чьей шутки более всего определена именно эффектом внезапности). Она постояла ещё, всматриваясь вместе со мной в следы на окне, потом ушла. Я не знаю, сколько тогда времени я смотрел на давно уже прекратившийся дождь, да и к чему мне это знать. Может, с часовым опозданием, а может быть, и с большим, я отправился вслед за Регги. Она спала. Я лег рядом. Долго не спал - смотрел на неё - щёки покраснели от подушки, волосы вычурно опутали шею. Сотни запомнившихся мне по каким-то причинам лиц соединились в одно лицо - лицо Регги. У неё были необыкновенные ресницы - светлые и темные волоски непостижимо уживались друг с другом в тонких, загнутых в небо кистях. Эта ночь, кажется, была самой долгой, самой терпимой, самой хладнокровной из всех, что когда-либо приходили с частным визитом ко мне.
   18.
   Утро имело обыкновение являться ко мне после большого и развратного кутежа. Утро являлось под утро. Я думаю, всю сцену встречи в дверях его и ночи мне следует изящно пропустить. Я нащупываю дальнейшее продолжение: полным утром её уже не было в постели, а сумасшедшая ванна сумасшедшего, поставленная у кровати по очевидной (и сумасшедшей) прихоти, упивалась водой. Все мои ночные созерцания, сконцентрировавшись, появились рядом таким же образом, как и ночью. Регги сказала, показывая мне на нелепую ванну, что она собирается заполнить её собой. Я, достав откуда-то смятую учтивость, спросил, выйти ли мне, на что был ударен отрицанием. Со спокойствием она отдалась воде. Она улыбалась мне, выставив наружу мокрую гладкую ногу, оставляя другую под водой. Чёрт возьми, я вижу её невыносимо гладкую ногу, вижу лучше, чем что-либо другое, рассматриваемое мною в воспоминаниях. Струя воды кидалась на ногу выступающую и стекала по ней. Кончики волос намокли и прилипли к плечам.
   Она попросила подойти. Я подошёл. Она взяла мою руку в свою мокрую ладонь, приложила её к розоватой щеке. Потом спросила, нравится ли мне. Да. Мои пальцы в невозможности быть свободными сливались с её щекой. Сознание двоилось. Регги принялась целовать мои пальцы, мои длинные пальцы (говорят, что длинные пальцы присуще исключительно музыкантам и развратникам). Руку из-под её губ я выдернул и отправил её на поиски Реггиной руки под водой. Теперь получалось всё наоборот: я стал истязать руку мокрой девочки своими сострадательными ласками. Целовал быстро, отдавая ей все поцелуи, которые не смог отдать другой. Время не играло никакой роли в этом жалком представлении - целовании её рук.
   К чёрту все эти размышления, грех это или нет. От того, чем это для меня было, не менялось ничего. Так к чему же терзание оторванных категорий?
   19.
   Фрейд, наверное, давно б навешал ярлыков на меня, но его - нет, вешать ярлыки некому. Я не люблю, когда психологи ставят мне свои диагнозы. Ненавижу, когда они лезут ко мне внутрь, обязательно сравнивая меня с другими - ещё одно, что не люблю, но больше всего раздражает меня, когда эти крысы, обвешанные идиотскими тестами, думают, что они поняли, кто я, и с ухмылением (и умилением) смотрят на меня.
   Регги отсутствием сопротивления просила продолжать мои скудные лобзания. Я бросил плюхнувшуюся об воду руку и самым невозмутимым и идиотским шагом вышел из комнаты.
   Она оставила ванну и побежала следом, увлекая за собой тонкие, как обещания, струйки остывающей воды, стекавшие по её телу. Я велел ей вернуться обратно. Она не послушалась меня. Мы, оба мокрые, долго молчали, так тяжело стараясь незаметно заменить судорожную перепонку безмолвия менее судорожной. Старания, как подсказывает клише, не прошли даром - это было вычеркнуто из того дня, да с такой силой, что через несколько десятков озадаченных минут ни я, ни, догадываюсь, она не могли вспомнить, что же такого случилось.
   20.
   Яркое, как целомудренные взоры, солнце хоронило последствия ночного дождя. Я чувствовал, что теряю себя. Определённо, я, хотя сластолюбиво и безобидно, согрешил. Что стало со мной? Зачем я согласился играть в эту жуткую игру. Мне нечего больше сказать - я едва не стал другим. Впрочем, зря боюсь, другим я уже не стану. День был разбит дурацкой, скользкой, хотя и забытой, сценой с подобием страсти. Единственное, что может спасти меня сегодня - это одиночество.
   Я незаметно ушёл. Мне нужно поклоняться иконе, висящей у меня в кабинете - фотографии Мари. Она смотрела на меня неизменным взглядом, вечным моим утешением, не прекращающей существование надеждой на всё нетленное. Я выдерживал часы её воззрений на меня с запредельного мира умершего времени, надеялся, что выдержу и тогда. Собственно, я даже цвета её глаз не помнил, а фотография преступным ракурсом отказывалась дать мне ответ. "Your eyes might be green or the bluest that I've ever seen anyway". Это не просто цитата, это подвердилось впоследствии её раздвоением на самое что ни на есть противоположное.
   21.
   Я часто вспоминаю один застрявший в памяти день: хлесткий дождь вперемешку с принципиальным солнцем. Такая эклектическая смесь похожа на мои мысли, в которых существуют рядом невозможные в совместности вещи. Я помню его, убежавший, покинувший и отвергнувший меня день. Тогда, когда это было, эклектика была коварным эстетством, а я был тем, кем хотел. Сейчас по-другому: я хочу быть тем, кем был. Бессонное желание потерявшего рай. Несознавшаяся и несостоявшаяся перекрёстная рифма, забытая мной уже, как всё, что когда-то было, всё, что было и о чём не помнишь. Кажется, настало время вновь достать ржавые весы моих грез. Не слишком ли они заржавели? Ладно, пора закончить с тщетным и явно бредовым терзанием былого, но всё-таки... Память - сложный механизм, который, несмотря на всю тонкость устройства и требовательность, почти не может отказать в работе. Его действие заключается в невмешательстве при произвольном чередовании картинок, когда-то запомненных при обстоятельствах, большинства их которых я уже никогда не найду. Память запоминала их сама, не спрашивая у меня никакого разрешения на это. Кто знает, почему она оставила себе только какие-то особенные, вырванные из течения времени отрезки того, что когда-то было со мной. Какие-то сохранились такими, какими были, другие были заботливо (или не очень) отретушированы. Многие из них я хотел бы забыть, многие - не вспоминать.
   Память всегда испытывает вмешательство с моей стороны, но даже мне, вечному её обладателю, многое не под силу. В моей памяти довольно много того ненужного и достаточного, что с каждым днём обволакивает хрустальный шар святого, отбирая у него остатки от былой прозрачности. Я хочу забыть всё, что было после и всё, что было до. Витраж моей памяти, почти такой же, какие бывают в готических храмах, состоит, в большинстве, из тех стекол, о наличии которых я предпочёл бы не знать, и только роза у входа сделана из самого чистого, самого хрупкого и ломкого стекла, что когда-либо был в моём распоряжении (и в чьём распоряжении нахожусь я).
   Вот так приходит шизофрения. D. P. Я жил сразу двумя жизнями: моей сегодняшней и жизнью, прошедшей двадцать лет назад. Мне казалось, что моя копия существует и повторяет мою судьбу, только с огромным отставанием от меня сегодняшнего. Параноидально-уверенный в этом, я всё же приводил всё это к непонятной смеси прошлого и настоящего, настоящего и поддельного, настоящего прошлого и поддельного настоящего. Я был уверен, что мой моральный двойник, двойник моего внутреннего, делает то, что я делал в соответствующие дни. В самых требовательных подробностях я представлял себе его действия - вспоминал себя, исходя из полной идентичности чувств. Более того, я и был этим самым двойником. Это не было уверенностью в реальности такого двойника, у меня вообще нет уверенности в моей реальности - это было и остаётся удивительно запутанным - в соответствии со мной. Всё смешано. Всё смешно.
   22.
   Одиночество - удел бессмертных. К чёрту бессмертие - вечная мука жить вечно. Вечно думать о тебе, вечно вспоминать тебя, молить о тебе, молить тебя о тебе. Вечно пытаться собирать прошлое из фарфоровых осколков настоящего и так и не собрать его. Вечно стараться дышать воздухом забытых улиц.
   Одиночество - почти титул - "Ваше Одиночество".
   Вечность - любовница одиноких. Любовница тайная, сама не подозревающая этого, но испытывающая мрачное и непристойное влечение к поклонникам её тривиальной сущности. Её любовь острее отражения сотен лезвий старых и безудержных сицилийских ножей, она противней сладких губ, нежнее моих пальцев. Она - бессмертна и одинока, нет больше такой сумрачной, маразматической и невыносимо-чувственной любви.
   Не думай, что меня больше нет - я буду вечно. Я никогда не смогу выбраться из тёмных лабиринтов моей печальной памяти. Я никогда не смогу обогнать мою грусть. Не смогу потерять её. Это больше, чем грусть - это травля ушедшими днями. Ушедшими давно и, к сожалению, навсегда. Я с удовольствием последовал бы за ними - догнал бы их, остался бы с ними, остался бы в них. Но - не могу. Я уже был в них, второй раз они не пустят меня в своё лоно, там уже кто-то другой, так старательно пожожий на меня, но вовсе не я.
   Кто он, ещё не знающий, сколько стоит это роковое наслаждение? Он не знает, чём придётся расплачиваться - наверное, не узнает полностью.
   23.
   Регги, позволю себе несколько грустно прочтённых строк о ней. Кажется, я не придавал значения её внешности прежде. Только сейчас я вспомнил, что было в ней знакомым: выражение её лица - такое же, как у телепатически-пристальных, чуть грустных таитянских любовниц Гогена. Несколько раз я называл её Теха'аманой, но она не поняла этого; я называл её так в противоположность той, перед именем которой следует ставить "Ia orana...", в продолжение. Навязчиво. И слишком явно. Кроме того, запутанные аллюзии, уходящие в неизвестность, обнаружили несовместимость со мною: "O clemens, o pia,o dulcis Virgo Maria". Всё соединялось в одно.
   Регги была очень выразительной (и выражаемой), я пришёл в мыслях к тому, что никогда я не видел ни в ком и ни в чём (ни во снах, ни в воображении) такой подлинной оригинальности выражения мимикой - это не было похожим на обыкновенные человеческие гримасы-клише, которые каждый натягивает себе на лицо, оказывающееся заведомо-оригинальным только из желания быть таким, Регги - нет, индивидуальность её была последствием очень нестандарного внутреннего её содержания, неким побочным эффектом, она была необыкновенной оттого, что была такой, а не из-за масок, потертых в скулах предшественниками.
   Из запомненных мной Реггиных выражений лица, примеров её мимики, разочарованность в ожидании оказалась ярче всех остальных. Скорее всего, так не было вовсе, но почему-то моя извращенка-память видит следующим образом: когда Регги узнавала что-то, приводящее её в раздражённое удивление, её брови поднимались, кроме этого, край правой из них еле (ещё один неудавшийся каламбур, неудавшийся все из-за той же боязни подробностей) напрягался, губы ненадолго расставались, а глаза, закрывшись сначала, на удар белого после открытия их, убегали от наблюдаемого.
   Её довольно экспрессивная манера говорить отличалась от моей медлительной, с множеством пауз, обязательно гордой, наставляющей и навязчиво диктующей речи, но мы были похожи в одном, касательного этого, мы резко меняли темы разговора, разрешая быть оформленной словами случайно возникшей ассоциации.
   Её речь была четкой, с мгновенно выпадавшими выражениями, очень забавной - даже сейчас, по прошествии значительного времени, когда я, читая, встречаю какую-нибудь врытую в память фразу, вспоминаю, не без сожаления, с горькой ухмылкой удивления, то, как произносила эти слова Регги. Регги часто прерывалась, говоря мне о чём-то, чтобы посмотреть на меня. Меня такие взгляды смущали. Прямотой. До сих пор не по себе мне от её взгляда, так и не понятого, не разгаданного мной. В нём я всегда видел власть - власть не её, чужую, но Регги не чувствовала её, она не была способна пользоваться какой-либо властью, но в кроткой независимости от этого власть в ней существовала и взглядом была исполнена, точно так, как и взгляд был исполнен ею. Она смотрела в меня и улыбалась моим мыслям о ней, словно заранее знала их. Думаю, знала, ибо, когда я подумал об этом, она вдруг сказала мне, несколько застенчиво улыбнувшись, что читает мои мысли, что знает, о чём я думаю. Догадывалась, наверное, о некоторых из них, но, в любом случае, это было подобием рокового совпадения, одного из тех бесчисленных, к которым мне пора бы привыкнуть, чего пока не удаётся.