, увидел спящую в тени платана девочку, которую вначале принял за цветок. Злой замысел созрел в его уме едва ли не быстрее, чем глаз успел узреть дитя. Он деловито, не теряя времени, разделся. Оставшись наг, как червь, накинулся на девочку, задрал ей платье и приготовился лишить ее невинности… и это среди бела дня! Ему неведом стыд!.. И гнусное деяние – описывать его нет сил – свершилось. Но этого злодею показалось мало: одевшись и настороженно оглядев пустынную дорогу, он подозвал бульдога и приказал схватить железной хваткой и задушить несчастное дитя. Но, показав то место, где лежит стенающая жертва, он сам поспешно отошел, чтобы не видеть, как острые бульдожьи зубы вопьются в розовые вены. Но пес… пес ужаснулся приказу. И решил, что не понял, что хозяин, верно, хочет, чтоб он проделал то же, чему он сам был только что свидетелем, и это чудище, это мордастое пугало еще раз надругалось над хрупким детским тельцем. Вновь обагрили траву кровавые струи. Вновь громко стонет малютка, и насильник-пес рыдает с нею вместе. Дрожащею рукой она вытягивает пред собой золотой нательный крестик и умоляет пощадить, – прибегнуть к этому заступничеству раньше она и не пыталась, как будто знала, что распятие не остановит святотатца, который посягнул на беззащитного ребенка. Но псу был ведом нрав хозяина, он знал, что ждет его за неповиновение: взмах хозяйской руки – и пущенный ловким броском нож вонзится ему в брюхо. Конечно, Мальдорор – о, это проклятое имя! – слышал крики смертельных мук и не мог не подивиться, до чего живучей оказалась жертва. Он вернулся к месту заклания – и что же видит: его бульдог во власти похоти, и задранная морда над распростертым телом болтается, как голова утопающего, которую захлестывают волны. Что есть силы пнул Мальдорор песью голову и вышиб бульдогу глаз. Обезумев от боли, пес рванулся прочь, увлекая за собою безжизненное тело, которое тащилось за ним по земле – пусть только несколько секунд, но и это слишком много, пока, мощными скачками набрав скорость, пес не стряхнул его. Он не осмелился напасть на хозяина, но покинул его навсегда. Меж тем Мальдорор достал из кармана американский ножик с дюжиною лезвий на все случаи жизни. Раскрыв их все, он превратил свое оружие в стальную гидру с негнущимися лапами; и, видя, что еще не вся поляна затоплена кровью, взмахнул своим диковинным ланцетом и вонзил его в истерзанное лоно девочки. Вспорол ей живот и вырвал все внутренности поочередно; легкие, печень, кишки, а под конец и сердце через чудовищный разрез извлек на свет. Однако же, заметив, что несчастная, которую он потрошил, как хозяйка цыпленка, давно мертва, умерил пыл и скрылся, оставив тело девочки под тенистым платаном, на том же месте, где нашел ее уснувшей. Там ее и нашли, а неподалеку валялся раскрытый ножик. Убийца оставался неизвестен, пока не объявился некий пастух, видевший все своими глазами, но молчавший до тех пор, пока не убедился, что злодей уже пересек границу и не станет мстить ему за разоблачение. Мне жаль безумца, совершившего сие неслыханное преступление, не предусмотренное никаким законодательством. Мне жаль его, ибо он, скорее всего, был не в своем уме, когда ножом о двенадцати лезвиях кромсал кишки и жилы. Мне жаль его, ибо если он все-таки в здравом рассудке, то лишь неистовая ненависть к себе подобным могла ожесточить его настолько, чтобы он бросился терзать такое безответное созданье, как мое невинное дитя. Покорно и молчаливо смотрела я, как предают земле останки дочери, и с той поры каждый день прихожу молиться на ее могилу». На этом рукопись кончалась, и, дочитав ее, прохожий, подобравший свиток на дороге, упал без чувств. Придя ж в себя, поспешно сжег бумагу. Он забыл, он совсем забыл об этом случае из своей молодости (их было столько, все и не упомнишь!) и вдруг теперь, спустя двадцать лет, вновь очутился на месте кровавого подвига. Но теперь уж он не станет заводить бульдога!.. Не станет заговаривать с местными пастухами!.. И ни за что не станет спать в тени платанов!..
   Дети швыряют в нее камнями, как в гадкую черную птицу.
   (3) В последний раз коснулся Тремдаль руки добровольного изгнанника, вечно бегущего от вечно преследующего его призрака Человека… Точно Вечный Жид, скитается он по белу свету и знает, что давно бы обрел покой, когда бы скипетром царя природы был наделен, к примеру, крокодил. Тремдаль стоит в лощине, прикрыв глаза ладонью от яркого солнца, и жадно смотрит на друга, а тот идет, подобно слепому, ощупывая вытянутой рукою пустоту. Подавшись вперед и застыв – изваяние скорбного брата, – Тремдаль не отрывает взгляда своих бездонных, точно океан, очей от пары кожаных гетр, мелькающих вдали, – то карабкается по крутому склону, опираясь на окованную железом трость, одинокий странник. И Тремдаль готов лететь за ним вслед, не в силах сдержать ни льющихся из глаз слез, ни рвущихся из груди чувств.
   «Он уже далеко, – думает Тремдаль, – вон крохотная фигурка на узкой тропе. Куда направил он свои стопы? Бредет наугад… Но… уж не сплю ли я? – нет-нет, я ясно вижу: что-то черной тучей надвигается на Мальдорора! Дракон! Огромный, как парящий в воздухе столетний дуб! Взмахи белесых суставчатых крыльев на удивление легки – не иначе как в них стальные жилы. Тигриный торс, змеиный хвост. Сроду не видывал этакого страшилища. И надпись на лбу. Какие-то таинственные знаки, которых мне не разобрать. Еще один могучий взмах крыла – и вот он рядом с Мальдорором, рядом с тем, чей голос запечатлен в моей душе навеки. «Я ждал тебя, – сказал дракон, – мы оба ждали встречи. Час пробил, я явился. Прочти иероглифы на моем челе, и ты узнаешь мое имя». Но Мальдорор, едва завидев врага, преобразился в огромного орла и, изготовясь к бою, нацелившись на хвост дракона и предвкушая лакомую добычу, защелкал хищным клювом. Приглядываясь да примериваясь друг к другу, противники описывают в воздухе круги, все уже, уже, как должно перед схваткой. Насколько я могу судить, дракон сильнее, и я желал бы, чтобы победа досталась ему. Дрожь бьет меня – ведь в этот поединок вовлечена частица моего существа. Я стану ободрять тебя криками, о могучий дракон, я сделаю это ради орла, ибо поражение будет для него благом. Чего же оба ждут, зачем не начинают битву? Меня снедает нетерпенье. А ну, дракон, вперед! Ага, ты зацепил орла когтями за крыло, отлично! Ему пришлось несладко, гляди, как разлетаются во все стороны перья, его гордость! Эх! Он вырвал тебе око, а ты лишь расцарапал ему грудь – так не годится! Браво! отыграйся теперь ты, сломай ему крыло, покажи крепость твоих тигриных зубов! Теперь бы наподдать ему еще, покуда он летит на землю вверх тормашками! Но орел, даже поверженный, внушает тебе трепет. Вот он упал и больше не взлетит. Он весь в кровавых ранах – да возликует мое сердце! Дракон, спустись пониже, хлещи его чешуйчатым хвостом, прикончи, если сможешь. Смелей, мой славный дракон, вонзай поглубже свирепые когти, пусть струи крови сливаются в бурлящие ручьи – ручьи, в которых нет ни капли воды. Увы, легко сказать, да трудно сделать. Орел хитер и даже в столь тяжком положении сумел придумать оборонительный маневр. Уселся, растопырив хвост, что служил ему прежде рулем, и прочно опершись на лапы и невредимое крыло. Теперь ему нипочем любые удары, хоть бы они превосходили все прежние атаки. Тигриным лапам не застать его врасплох: стремительно и без устали уворачивается он от них, а не то опрокидывается навзничь и, выставив устрашающие когти, насмешливо глядит на врага. С грозным видом подскакивает орел, так что сотрясается земля, он хочет напугать дракона, хоть знает, что ему уже не оторваться от земли. А дракон все опасается, как бы враг не налетел на него со стороны слепого глаза… Ах, я глупец! Ведь так и получилось! Как мог дракон подставить грудь?! Теперь уж не спасет ни хитрость, ни сила, орел прильнул к нему, вцепился, как пиявка, нечувствительный к новым ударам, которыми осыпает его противник, и, расклевав его чрево, засунул голову до самой шеи внутрь. Он не торопился выныривать. Он словно что-то ищет, а дракон-тигроглав страшным ревом оглашает окрестные леса. Но вот из прорытой в драконьем теле норы показалась голова. Орел кровавый, кровью обагренный, о, как ты страшен! И хоть сжимаешь в клюве трепещущее сердце врага, но сам изнемогаешь от ран и шатаешься на ослабевших лапах, дракон же хрипит и бьется рядом, хрипит и испускает дух. Ну что ж, от правды не уйдешь: ты победил, хотя победа далась нелегко… Дракон убит, орлиный облик больше ни к чему, и ты вполне законно принимаешь прежний вид. Итак, свершилось, ты победитель, Мальдорор! Свершилось: ты убил Надежду! Отныне холодное отчаянье станет точить тебя и питаться твоею плотью! Отныне тебя ничто не остановит, и ты без оглядки пустишься стезею зла! На что уж я пресыщен зрелищем мучений, но боль, которую ты причинил дракону, передалась и мне. Ты видишь сам, как я страдаю! И ныне я боюсь тебя. Глядите, глядите, люди, на этого, уходящего вдаль! Семя порока нашло в нем благодатную почву и породило пышное древо, он проклят и несет проклятье каждому, кого коснется. Куда ты держишь путь? Куда идешь неверным шагом, точно сомнамбула по гребню крыши? Да свершится участь твоя, нечестивец! Прощай же, Мальдорор! Прощай навек, нам, более не свидеться с тобою ни в этой жизни, ни за гробом!»
   (4) Стоял погожий весенний день. Птицы небесные распевали на все голоса ликующие песни, а люди предавались бесчисленным работам, обливаясь святым потом тружеников. Все в природе: планеты, деревья, морские хищники – прилежно выполняло свой долг. Все, кроме самого Творца! В рваных одеждах валялся он на дороге[32]. Нижняя губа его отвисла, приоткрыв давно не чищенные зубы, пряди золотистых волос разметались в пыли. Тело, скованное тяжким оцепененьем, распростерто на камнях, и тщетны все попытки встать. Он лежал, лишенный сил, беспомощный, как червяк, и бесчувственный, как пробка. Порою дрожь пробегала по его плечам, и тогда ручейки из винной лужи затекали под спину. Свинорылое скотство заботливо сомкнуло над ним свои крылышки и умиленно на него взирало. Ноги, огромные, как корабельные мачты, бессмысленно скребут дорогу, не находя опоры. Падая, он угодил лицом в столб, и кровь течет из его ноздрей… Он пьян! Постыдно пьян! Как клоп, что высосал три бочки крови за ночь! И эхо разносило по округе разнузданную брань, которой я не смею повторить, ибо еще не дошел до такого бесстыдства, как этот божественный забулдыга. Всевышний пьян – кто б мог поверить?! Святые губы лакали из чаши хмельного застолья – возможно ль! Пробегал мимо еж и вонзил ему в спину свои иглы и сказал: «Вот тебе. Солнце стоит высоко в небе, встань же, бездельник, встань и трудись, кормись своим трудом. Вставай, не то позову жесткоклювого какаду – узнаешь тогда, почем фунт лиха!» Пролетали мимо филин да дятел и долбанули его что есть силы клювами в живот, и сказали: «Вот тебе. Что тебе понадобилось у нас на земле? Хочешь, чтобы звери полюбовались на твое непотребство? Так знай же, твой пример не соблазнит никого: ни казуара, ни фламинго, ни крота». Проходил мимо осел и лягнул его копытом в висок, и сказал: «Вот тебе. За что наградил меня такими непомерно длинными ушами? Все, до самой последней козявки, смеются надо мною». Скакала мимо жаба и плюнула ему в глаза ядовитою слизью, и сказала: «Вот тебе. Если бы ты не сделал меня такой пучеглазой, я сейчас лишь целомудренно прикрыла бы тебя цветами: нарциссами, камелиями, незабудками, – чтобы никто не видел твоего позора». Проходил мимо лев и склонил свою царскую гриву, и сказал: «Пусть величие его на время затмилось, я все же чту его. Вы же, мнящие себя гордыми смельчаками, просто жалкие трусы, ибо хулите и пинаете спящего. Каково было бы вам самим терпеть от каждого такие оскорбленья?» Проходил мимо человек и остановился перед Господом и, не признав его, на радость вшам да гадам три дня прилежно орошал зловонной жижей пресветлый лик. Будь же проклят, человек, за эту низость, за то, что надругался над врагом, застав его поверженным, в грязи, залитым кровью и вином, беспомощным, почти что бездыханным!.. Но наконец, разбуженный всей этой пакостной возней, Господь с трудом поднялся, шатаясь, сделал несколько шагов и зашагал к придорожному валуну. Бессильно, как яички чахоточного импотента, болтаются его руки, бессмысленным мутным взором озирает он подлунный мир, свое владенье. О люди, неблагодарные чада, заклинаю вас, пожалейте своего владыку, взгляните на него: еще не выветрились винные пары, и он, едва добравшись до желанного камня, рухнул на него, как путник, утомленный долгой дорогой. Но вот подходит нищий и видит поникшего странника с протянутой рукою, и, не задумываясь, кто он, кладет кусок хлеба в эту молящую о милостыни ладонь. И признательный Господь слабо кивает ему. Не спешите судить о Боге, смертные, разве ведомо вам, каких усилий стоит подчас не выпустить из рук поводья вселенской колесницы! Как от натуги приливает к голове кровь, когда приходится творить из ничего новую комету или новую расу мыслящих существ! Порою изнуренный дух сдается, отступает, и божество, пусть только раз за вечность, не может не поддаться слабости – и в этот миг его застали.
   (5) Красный фонарь, зазывала порока[33], висит над массивной прогнившей дверью и служит игрушкой порывам строптивого ветра. Грязный, зловонный, точно отхожее место, проход ведет во внутренний двор, где дерутся за корм петухи и куры, тощие, точно их же собственные крылья. Высокие стены окружают двор, и в западной – проделаны скупые окошки с железными решетками. Замшелые камни обители, прежде служившей приютом для благочестивых черниц, – что ж ныне здесь? – жилище блудниц, готовых ублажить своим срамом любого, кто выложит пару блестящих монет. Я стоял на мосту, перекинутом через ров и утопающем арками в илистом, вязком дне, – стоял, разглядывал великолепное старинное строение и жаждал обозреть его во всех деталях изнутри. Пока я так смотрел, то одна, то другая решетка на крохотных окошках вдруг начинали выпирать и вылетать вон, словно чья-то упорная длань напирала и гнула железные прутья, затем в окошке появлялась голова, засыпанные штукатуркой плечи, и вылезал человек, весь в клочьях паутины. Он свешивался вниз, пока, пальцы его не достигали земли и не упирались в утрамбованный слой нечистот, образуя на нем подобие двух корон, меж тем как ноги еще не вырвались из цепких тисков решетки. Когда же наконец он утверждался в естественном положении, то спешил окунуть руки в щербатое корыто с мыльною водою, повидавшее на своем веку не одно поколение смертных, и шел скорее в город подальше от этой затхлой трущобы. А вслед за ним из этой же дыры и таким же диковинным способом выбиралась нагая женщина и направлялась к тому же корыту. Но и ней со всех сторон сбегались петухи и куры, влекомые запахом человеческого семени; валили ее наземь, как она ни отбивалась, топтались по ее распростертому телу, словно по навозной куче, и расклевывали до крови дряблые губы ее натруженного лона. Насытившись, все птицы снова разбредались по двору, а женщина, обклеванная ими дочиста, кровоточащая, дрожащая, вставала, словно очнувшись от дурного сна. Идти к корыту больше не было нужды, и, бросив тряпку, прихваченную, чтобы обтереть ноги, она вновь заползала в свою зарешеченную нору и поджидала, пока опять перепадет работа. При виде этого мне тоже захотелось проникнуть в этот дом! И я уже сорвался с места, как вдруг мой взгляд упал на буквы, начертанные на каменной опоре моста, то были еврейские письмена, надпись гласила: «Прохожий, стой, ни шагу дальше! Там, за мостом, царит разврат с разбоем вкупе. Когда-то юноша переступил сей роковой порог, и тщетны были ожиданья друзей – он не вернулся». Но любопытство оказалось сильнее страха, и минуту спустя я уже стоял перед одним из забранных крепкой и частой решеткой окошек. Заглянув сквозь эту сетку внутрь, я поначалу увидел только тьму, но постепенно лучи угасавшего на горизонте солнца позволили мне разглядеть внутренность каморки. И то, что я увидел, поразило мой взор: нечто, похожее на огромный шест, казалось, состоящий из надетых друг на друга воронок. И это нечто двигалось! Металось по комнате и билось в стены! Удары были столь сильны, что сотрясался пол, а в стенах уже зияли выбоины, как от тарана, которым сокрушают ворота осажденного города. И все же странное орудие не могло пробить монастырских стен, сложенных из каменных глыб, и каждый раз, врезаясь в камень, оно сгибалось, как стальной клинок, и отскакивало, как упругий мячик. Значит, оно не из дерева! Вдобавок ко всему, оно легко свивалось и разматывалось, точно угорь. Этот шест был высотою с человека, но стоять вертикально не мог. И, хотя все снова и снова выпрямлялся, желая все же прошибить брешь, но каждый раз в изнеможенье падал на пол. Приглядевшись повнимательнее, я наконец понял, что это было: волос! Изнуренный жестокой схваткой со стенами своей тюрьмы, он поник, прислонясь одним концом к спинке кровати, а другим упершись в ковер на полу. И тогда до меня донеслись сначала рыдания, а после скорбный голос.
   «Хозяин бросил меня в этой каморке, бросил и забыл. Он встал с этой самой кровати, расчесал свои благоуханные власы, не помышляя обо мне, упавшем на пол. Простая справедливость требовала, чтоб он поднял меня. Но он меня оставил, оставил томиться взаперти, ушел, натешившись объятиями женщины. И какой женщины! Простыни, которых касались их разгоряченные тела, еще не остыли, они, свидетели всего, что было ночью, измяты и разбросаны…» А я все гадал, кто же он, этот неведомый хозяин! И все теснее приникал к решетке… «Пока весь мир и вся природа вкушали непорочный сон, он предавался грязному разврату, совокуплялся с нечистой тварью. Он пал так низко, что не гнушался приближать свои ланиты к ее презренным, не знающим стыда щекам. Мне, мне было стыдно, а он не краснел. Он был в восторге от своей подруги на одну ночь. Ну, а она, пораженная величественным обликом своего гостя, упивалась небывалым блаженством и страстно обвивала руками его шею». А я все гадал, кто же он, этот неведомый хозяин? И все теснее приникал к решетке… «Вокруг моего корня вздувались волдыри, сочащиеся ядовитым гноем, и набухали по мере того, как распалялась дотоле неведомая моему хозяину похоть, набухали и вытягивали из меня жизненные соки. Чем исступленнее делались их ласки, тем быстрее убывали мои силы. И когда спаянные вожделением тела забились в бешеных конвульсиях, мой корень зашатался, как сраженный пулей солдат, и оборвался. Разом погасло согревавшее меня живое пламя, я отломился, как засохшая ветвь, и слетел с божественной главы на пол, ослабший, помертвевший, изможденный, но полный жалости к хозяину и скорби о его сознательном грехопаденье!» А я все гадал, кто же он, этот неведомый хозяин! И все теснее приникал к решетке… «Еще куда ни шло, когда бы он сжимал в объятьях чистую невинную деву. Она, по крайней мере, была бы более его достойна, и это было бы не так позорно. Но горе! он лобзает лоб блудницы, покрытый коростою грязи, не единожды попранный грубою, пыльной пятой! Он с упоением вдыхает влажный смрад ее подмышек! Я видел, как от ужаса вставали дыбом волосы, что растут в этих потных ложбинках, видел, как сжимались от стыда и отвращенья ноздри, не желая вбирать в себя зловоние. Но любовники не принимала во внимание протест подмышек и ноздрей. Она все выше вскидывала руку, а он все яростнее прижимал лицо. И я был принужден терпеть это кощунство! Принужден глядеть на эти бесстыдные телодвижения, наблюдать насильственное слияние двух несоединимых, разделенных бездною существ!..» А я все гадал, кто же он, этот неведомый хозяин! И все теснее приникал к решетке… «Пресытившись в конце концов потным духом своей подруги, он возжаждал растерзать ее живую плоть по жилкам, но пощадил, ибо она была женщиной, и предпочел подвергнуть этой пытке кого-нибудь из мужеского пола. Призвав некоего юношу из кельи по соседству, беспечно заглянувшего в сию обитель поразвлечься с девками, он велел ему подойти поближе к ложу. Я не мог видеть, что в точности произошло между ними, поскольку обломанный кончик мучительно болел и не давал приподняться с полу. Но как только мой хозяин смог дотянуться до юноши рукой, клочья трепещущего мяса полетели на пол и упали подле меня. Они-то и поведали мне шепотом, что хозяин выдрал их, схватив несчастного за плечи и притянув к себе. Несколько часов боролся юноша с неизмеримо сильнейшим противником и наконец поднялся с ложа и горделиво распрямился. Вся кожа с его тела была содрана, вывернута наизнанку, спущена, как чулок, и волочилась за ним по каменному полу. Приветливый и добрый по природе, он до тех пор был расположен верить, что и другие люди так добры друг другу, и потому с охотою откликнулся на зов внушительного незнакомца и, разумеется, не мог предположить, что попадает в объятья палача. Палач и изверг, – думал он теперь с обидой. Когда он подошел к окошку, оно, из жалости к освежеванному человеку, с треском раздалось до самого пола. Не расставаясь с содранною кожей, которая, как справедливо рассудил он, еще могла ему на что-нибудь сгодиться, юноша покинул келью и ступил на двор, стремясь скорей оставить зловещий вертеп. Я не мог видеть, хватило ли у него сил добраться до выхода, зато воображаю, с каким священным ужасом отпрянули от него петухи и куры, и даже голод не мог заставить их приблизиться к кровавой дорожке на влажной земле!» А я все гадал, кто же он, этот неведомый хозяин! И все теснее приникал к решетке!.. «Однако и тот, кому надлежало бы больше печься о своем достоинстве и доброй славе, оторвался наконец от ложа. О, как он мрачен, одинок, чудовищен, ужасен!.. Изнемогая от усталости, он медленно оделся. А вкруг него унылым хороводом кружили души усопших монашек, покоившихся в подземелье и пробужденных от вечного сна дикой пляскою звуков над головами. Пока он подбирал осколки своего разбитого величья, пока отмывал руки собственными плевками (все лучше, чем оставить их немытыми после такой любовной и кровавой оргии), монашки затянули скорбные молитвы, как будто отпевали мертвого. Наверное, и в самом деле истерзанный юноша не перенес пытки, учиненной над ним божественною десницей, и испустил дух под их заунывное пение…» Тут я вспомнил надпись на мосту и понял, что стало с исчезнувшим отроком, которого еще и ныне ждут его друзья. И все гадал, кто же он, этот неведомый хозяин! И все теснее приникал к решетке… «Вот перед господином расступились стены, и он, расправив крылья, дотоле спрятанные в складках изумрудного хитона, устремился ввысь. Монахини тогда бесшумно воротились в свои гробы. О, где же справедливость? – он вознесся в небесную обитель, а обо мне не вспомнил!