— У меня есть возможность остаться в Москве. Меня берут на работу. Но нет прописки... И кое-кто пообещал меня прописать. Не из уважения, конечно, ко мне. Ну, ты понимаешь... В общем, им надо дать деньги.
   Ключарев кивает: понятно.
   — Они просят за прописку четыреста рублей. Сто у меня есть.
   — Я должен достать триста рублей?
   — Да. Я скоро отдам... Как только смогу — отдам. Ты не волнуйся за это.
   — Я не волнуюсь.
   Ключарев не волнуется. Нечто подобное он предвидел, хотя и не знал, как это будет конкретно. И ясно, ей хотелось сказать ему об этом не у входа в метро, не на бегу, а, скажем, за рюмкой вина, в уединении и в тепле. Но ведь не беда, ведь и на бегу неплохо сказалось... Так и есть. Сначала любовь. Затем перевес постели. А затем — три года спустя — уже деньги, деловые вопросы. Падающая кривая отношений мужчины и женщины. Оно, допустим, ему теперь и грустно, и больно, но зато теперь-то полная ясность. Если уж о деньгах зашла речь.
   — Но нужно срочно. Очень срочно. Ты понял?
   — Понял, Лида.
   — Привезешь в субботу?
   — Постараюсь.
   — Приезжай. Я жду... Не то чтобы буду ждать, а жду.
   Она говорит энергично, вся деловая с ног до головы. Что ж. Помогай тебе Бог. Бог как раз деловым и помогает.
   — Да-да. В субботу... Привезу... Я же пообещал, — размеренно кивает и отвечает ей Ключарев.
   Деловая сторона заканчивается, а с ней и весь разговор. И это первый раз за все время их отношений они говорят о деньгах. Если Лида и не знает об этой самой падающей кривой, то уже наверно чувствует. Женщина. Должна почувствовать к концу встречи. Так и есть: щеки порозовели, глаза напряжены.
   — Пока.
   — Пока, Лида.
   В отделе денег, разумеется, ни у кого не достанешь. Ну трояк, ну пять, но ведь никак не больше. Значит, в обеденный перерыв, — и Ключареву уже как бы подсказывается, — значит, достану в обеденный. Попробую. Через Наташу Гусарову, через друга дома.
   Наташа работает в смежном отделе, и в обед Ключареву ничего не стоит поймать ее у входа в столовую — она, то есть столовая, для отделов общая. И вот он уже поработал, и уже обед, и он ждет у входа.
   — Деньги? — И Наташа смеется. — Маленькие мужские тайны, а?
   — На маленькие мужские тайны не берут по триста рублей.
   — Триста? Ого!.. Замашки у тебя что надо! Ключарев и Наташа перекусывают стоя — у стола с бутербродами и соком.
   — Жене не говорить? — подсмеивается Наташа, доставая из сумочки пятьдесят рублей. Пять ровненьких красных бумажек, у нее всегда есть деньжата на какую-нибудь покупку. — Так что? Не говорить жене? — смеется.
   — Как хочешь.
   Ключареву безразлично. Не станет он ни сочинять, ни выдумывать. Собирает для старой знакомой деньги по ее, можно сказать, настоятельной просьбе — разве не так?
   — Ты сходишь к Володику Зарубину, — разрабатывает Наташа план добывания остальных денег.
   — А ты?
   — А я сбегаю к Хоттабычу.
   — Он разве близко работает?
   — Через дорогу — в большом корпусе. Ты не знал?.. А там же рядом и моя Верушка работает. Рублей сто пятьдесят я принесу. Это наверняка. — Она на секунду задумывается. — А дальше?.. А дальше, если не обойдемся, я слетаю еще к кой-кому...
   И уже понятно, что к концу обеденного перерыва, а в крайнем случае к концу дня, сумма будет собрана.
   Ключарев дожевывает бутерброд. Наташа допивает из стакана — красивые губы, красный томатный сок, — и опять она смеется. И говорит уже с каким-то восторгом:
   — Я все равно Майе донесу, что ты деньги собираешь. Если даже умолять будешь, донесу. Женская дружба — ты этого, Ключик, не поймешь. Ты мужик, что с тебя спрашивать. Не поймешь!
   Ключарев слушает ее вполуха. Он ценит Наташу, красивую, находчивую и умелую, ценит ее компанию, но слушать, как она говорит о женской дружбе, это уже что-то лишнее.
   — Но ты дослушай. Не спеши. Я и Майя пошли как раз покупать обувь — моему мальчишке и твоему Денису. Очередь была ужасная...
   Ключарев кивает. И, между прочим, думает, что, если б не Наташа, пришлось бы занимать деньги у Ивана Серафимовича, у начальника. Три сотни не шутка, зачем вам триста рублей, Виктор?.. И пришлось бы шутить, что приезжает к нему, Ключареву, теща на постоянное жительство, а наемные убийцы в наши дни совершенно зазнались и берут немыслимые суммы. Иван Серафимович обожает шутки о тещах и их мучительных кончинах.
 
   До конца рабочего дня час, что ли. Может, и полчаса. Тут уж как не подумать о чем-то. О том, например, что бегать и собирать деньги Лиде — это как раз оплата прошлых тихоньких радостей. Как же иначе, мы вам, а вы нам. И уж если честно, то он мог наперед знать из опыта, что эту плату когда-то придется платить.
   Вот именно. Платить... И уж само собой, очень мы бываем недовольны, когда этак годика через три Лида, или, скажем, Инна, или, наоборот, Петя вспоминают нас, звонят и говорят: собери-ка, дескать, в знак старой дружбы мне рубликов триста взаймы, — ей-богу, позарез нужно. Или достань дубленку. Или устрой в вуз племянничка. Такой дуб растет, ей-богу, не знаю, что будет, если ты в вуз его не устроишь... Или проще: не вспомнить ли, дескать, нам старое, однажды вечером, с винцом, — да нет, без причины, просто хочется и все это вспомнить, а несколько позже, когда уже вспомнишь, — про племянничка, триста рублей или дубленку. Как бы между прочим. И все голосом тихим; как говорится, поэтично.
   Или вот. Володик Зарубин рассказывал. О том, как со своей первой любовью встретился. Жена с сынишкой как раз на лето уезжала, вот он и встретился, пригласил, вино два дня выбирал. Ключарев спросил: «Что ж ты грустный, Володик? Или не понравилось?» — «Понравилось. Вот только она пластинки все унесла». — «На память, что ли?» — «Говорит — да». — «Неужели все забрала?» — «До единой. Как цыганка. Вместе с коробками. Оставался уже только Робертино». — «Лоретти?» — «Ну да. Говорю ей: он у меня переросток, уже осипший, голос потерял... Ничего, говорит, в этом, говорит, даже особый драматизм есть. Взяла».
   Оно Володик и приврать горазд. Шутник. Да ведь и не совсем же шутка... И он, Ключарев, с Лидой ведь тоже почти предвидел. То есть когда только начиналась эта любовь — скрытная, тайная, с телефонным шепотом и оглядкой, с худосочной поэзией четырех чужих стен, постели и двух бутылок вина на столе, — он ведь уже тогда знал, что все это нормально, стандартно, в точности как у других и что эти-то нормальность и стандартность где-нибудь ему аукнутся. Без особой боли, грубенько, но аукнутся.
   Так что тут даже соответствие. Такая плата. Такая и любовь была. Начинаешь и уже наперед знаешь — игра... то есть конечно же оно тоже человеческое, наше, что-то ты получаешь, и утоляешь, и даже душой свежеешь, но ведь игра. И ходы наперед. Оно сначала-то ты распахиваешься, рвешься и будто бы даже в море — как же без этого слова! — в море зовешь, и уж конечно, в открытое и, конечно, с волнами. Но проходит некоторое время, и уже держишь лодочку ближе к берегу. Во-первых, аккуратность — «Надо нам быть начеку, зачем нам всякий шум и домыслы?» — затем упорядоченность, два раза в неделю, можно и раз, по пятницам. И больше-то всего боишься, что, скажем, не выдержит она игры, влюбится слишком, вспыхнет, и тут уж приходится сдерживать. Не надо, лапочка. Не нужно, лапочка. Ни к чему, лапочка... Да она ведь, лапочка, к счастью, сама настороже, ум на стреме, и сдерживать, в сущности, ее не приходится, потому что озабочена она, как скоро выясняется, одной-единственной и очень трогательной мыслью: как бы ты не влюбился слишком.
   И вот. Смеются над командированными — ребятки, приехав в деревню, или на какой-нибудь пляж, или в поселок, с первого же дня смотрят на местных женщин, как голодные средневековые солдаты. А ведь, в сущности, не смеяться, сочувствовать им надо. Ведь бедняги. Ведь намучились они с боязливенькой стандартной любовью, скрученной и сидящей в телефонном шнуре. Оно ведь и воли хочется. Оно ведь и луг зеленый тоже бывает. И камыш колышется. И чтоб оглянуться и лошадей на опушке увидеть.
 
   В Старом Поселке их звали чокнутыми. Жили они в седьмом бараке — в комнатушке их было трое. Трое работяг, которые говорили исключительно о женщинах. О женщинах, а все остальное в жизни было для них малость и глупость. После работы они пили пиво, играли в карты (домино Ключарев не видел ни разу), курили без передышки и говорили о неземной своей любви.
   Был среди них Баев, приехавший сюда на стройку следом за «своей». Он любил ее «сызмальства» — она приехала сюда с мужем, а Баев за ними. Он почти следом ходил за ней, был чаще других бит, предупреждаем — все напрасно.
   — Как увижу я, братцы, глазки ее голубенькие! — говорил Баев, шлепая туза козырем, говорил молодцевато и одновременно со слезой. — Как увижу, и ничего мне больше не надо!
   А напротив него сидел почти совсем облысевший Бахматов — этот был другого сорта, сорокалетний, хищный, ненасытный и себе на уме. Он преследовал молоденькую Галю Строеву. Он уже сменил трех жен, но все было «не то». Не везло ему. Бахматов ничуть не отчаивался и свято верил в свою звезду:
   — Найду я ее, ребята. Найду... Любовь искать надо. Она одна-единственная. И только твоя, как твоя судьба. — И он улыбался острыми глазками. — Она, моя козочка, еще где-то прыгает... Она ж еще не знает, что я ее судьба.
   Третьим, и самым интересным из чокнутых, был Челомбитько, нежный, мягкий, задумчивый, влюбленный в «свою», как сраженный наповал, — она была замужем и была удивительная красавица... Как-то Ключарев-мальчик шлялся всю ночь на реке и вернулся под утро. Небо только-только светлело. Метрах в ста от барака, на бревне, сидел Челомбитько, посасывал папироски и смотрел на окно «своей возлюбленной». Видно, всю ночь сидел. Он сидел, как вырезанный из дерева, неподвижный, худой, с ввалившимися щеками, — и Ключарев дико присвистнул ему. Тот молчал. Ключарев еще свистнул.
   И как раз проснулся барак.
   — Сашук!.. Федотов! Эй, Сашук! — тоненьким фальцетом раздались женские голоса в бараке. Две-три женщины, как обычно, забывали, когда им на работу — утром ли, в обед ли... На их крики, как всегда, вышел Сашук Федотов, сорок пять лет, грузный, рослый. Старший механик.
   — Ну, вы, чертовы ведьмы! — ворчал он, протирая заспанные глаза.
   Женщины гомонили вокруг, а он стоял, как спящая копна, огромный.
   — Ну, чего разбудили? Расписание вам сказать?
   Он всегда и все знал о сменах. И вот вынул записную книжку, засаленную, большую и пухлую, как сам Сашук. Затем столь же медленно вынул очки.
   — Та-ак. Второй цех... Утренние и вечерние смены. Та-ак...
   Барак проснулся, и Челомбитько встал, поднялся с бревна. Ключарев-мальчик не успел среагировать, и Челомбитько наткнулся на него. Ясное дело, он понял, кто подсвистывал ему из кустов.
   — Опять шляешься? Чем у тебя только голова заполнена, — сказал Челомбитько.
   Ключарев загнал щепу в ладонь, вынул ее и теперь отсасывал из ранки кровь.
   — Как там Клава? — по-деловому и не без мстительной нотки спросил Ключарев-мальчик.
   Челомбитько промолчал... Клава, вышедшая замуж за Двушкина, за того ревнивого краснопомидорника, не померкла в глазах Челомбитьки, даже когда родила и вроде бы надежд оставалось мало. Не померкла. Может быть, даже новым светом засияла, кто знает?.. Но затем Клава опять родила, и на этот раз двойню. И почему-то именно то, что двойня, угнетало Челомбитько. Тут был комический элемент, что-то излишне реальное и здоровое, а это так не шло к его грустной и, как он говорил, вечной любви. Раньше Двушкины — несколько родичей — не раз грозили Челомбитьке, бывало, и колотили. А теперь нет. Теперь в Поселке с восторгом говорили о двойне и о том, какой все-таки Двушкин молодец мужик. А Челомбитько с его печальными глазами был просто забыт. Или — при случае — высмеян.
   И вот Челомбитько погасил папироску, вздохнул и сказал сам себе:
   — Мотать отсюда надо.
   Ключарев спросил, все еще отсасывая кровь из ладони:
   — Куда?
   — Да мало ли... Сейчас в любом городе строят. — И добавил, прошептал еле слышно: — Мотать надо...
   Но не успел. Так и жил. Лишь много лет спустя Ключарев узнал, что Челомбитько в те дни «сдвинулся» — сделался психически болен.
   И вот суббота. С утра Ключарев протирает окна. Он добросовестно трет, развинчивает рамы и затем трет стекла изнутри. С высоты пятого этажа он замечает Аникина, жильца из второго подъезда, — это интересно, а протирать окна становится уже скучно, и Ключарев кричит жене:
   — Майк!.. Аникин в гости идет — поставь кофе.
   Майя готовится к отчету, и ей, само собой, лень.
   — А если сам?
   Но Аникин, возможно, и не зайдет — он стоит около длинной вереницы собственных «Москвичей» и «Волг», там обычно играют дети, и что-то объясняет своей Любочке. Хроменькую Любочку — она в возрасте Дениски — дети не желали принимать в игры. А почувствовав в этом сюжет и вкусив интерес, больно поддразнивали. И однажды бедняга Аникин с рвущимся сердцем выбежал из квартиры и раза два шлепнул хорошенькую Олю Бажанову. Благопристойный кооперативный дом взбурлил. Одни видели в Аникине злодея, другие, понятно, защищали. Было и собрание. Ключарев не пошел. «Но душой ты, конечно, Аникина защищал? — спросила Ключарева жена. — Я угадала?» — «Угадала». — «Ну ясно. В любимом твоем Старом Поселке, вероятно, порка была как баня. Не реже раза в неделю, да?» И он даже не стал ей тогда отвечать, промолчал.
   — Майк!.. Ну поставь кофе.
   — Поставила, поставила... О Господи.
   — А спиртное что-нибудь есть? — Ключарев заканчивает протирать раму.
   — Откуда?
   С того дня Аникин и стал иногда заходить к Ключареву. Оказалось, что у него в прошлом тоже есть свой Старый Поселок, — назывался он по-другому, «Пятый километр», но суть та же. И такая же ностальгия, такая же тяга туда, несбыточная, разумеется. Усядутся оба, пьют кофе, пьют вино, и до чего ж приятно поговорить.
   — Привет! — Ключарев, высовываясь из окна, машет рукой приближающемуся Аникину.
   Аникин, как всегда, несколько смущен:
   — Я вот с Любочкой ходил в театр... «Синяя птица»...
   Ключарев усаживает Аникина — кофе на подходе. Ключарев не сразу начинает о Поселке, разговор придет сам собой. Да, «Синяя птица» — это полезно. Ключарев рассказывает, что как-то Дениска пришел с улицы несправедливо обиженный. Так сказать, проигравший и побежденный, и не важно, какая была игра. Тогда Ключарев стал объяснять сыну, что если победители несправедливы были, нечестны, нехороши, то все ясно. И переживать не стоит. Но Дениску это не устроило. «Вовсе нет, папа... Ты не о том, папа. Ты ничего не понимаешь. Ты брось-ка эти отжившие глупости, а лучше научи-ка меня выигрывать. Мне не слова объясняющие нужны, мне, папа, выигрывать нужно» — примерно так он и сказал, в переводе с детского.
   — Жизнь — это жизнь, — задумчиво говорит Аникин.
   Разговор приближается к своей вершине. Вот она. Ключарев и Аникин прихлебывают из чашек и неторопливо говорят о том, как хорошо сейчас в Старом Поселке и на Пятом километре.
   — А какие люди... А какая там любовь!
 
   А ближе к вечеру Ключарев собирается ехать — передать деньги Лиде, — он объясняет жене:
   — Да так. Одному человеку... Старый знакомый.
   — Или старая знакомая?
   — Или знакомая, — соглашается Ключарев. И поясняет: — Я занял для этого человека. И этот человек им вернет. Я только передаточное звено — так что нас денежный вопрос не касается.
   — Я поняла, — говорит Майя. И призадумывается. Деньги напомнили о деньгах, это естественно. — Сходил бы ты к Рюрику, а?
   — Схожу. Как-нибудь.
   Ключарев почти готов — он уже оделся.
   — Но ты не поздно сегодня вернешься?
   — Когда я возвращался поздно?
   — Смотри, а то я тоже заведу. — И Майя смеется веселым смехом верной жены. — Тоже заведу кого-нибудь... — У дверей она опять говорит: — Попроси у него статью завтра. Не откладывай, а?
   Ключарев время от времени подрабатывает рецензированием научных статей. «У него» — это у Рюрика. Не у того, конечно, Рюрика, который воинственный варяг с багровым мечом, а, наоборот, у того, который (как бы в насмешку) скучнейший и мертвейший человечек. Просить у него статью для рецензирования — унижение. То есть Рюрик делает огромное благо, давая Ключареву статью. Мог бы и не дать. А дать, скажем, эту статью другому.
   — Так ты сходишься завтра к нему? Обещаешь?
   — Да, да! — быстро и бездумно соглашается Ключарев.
   Он уходит. В метро оказывается какая-то группка людей с гитарой. И кто-то поет. И даже с голосом, не только с сердцем. И тут Ключареву становится не по себе от их лирики. Он машинально ощупывает в кармане пачку приготовленных денег, плату за эту самую лирику, и лицо его делается кислым, желчным.
 
   Ключарев вошел в институт, где учится Лида, точнее сказать, где училась. Он бывал здесь раньше. Когда-то. Сейчас здесь нарядно. В фойе висят разноцветные шары, гирлянды, флажки и тому подобное — похоже на Новый год, но без елки в центре. Лето за окнами.
   — А где же это, как ее... торжественная часть?
   — Опоздал. Кончилась! — отвечали ему радостные голоса.
   В просторном фойе уже танцы, гремит музыка. Ключарев неторопливо заглядывает и туда, и сюда, и к буфету, и понятно, что не так уж весело, — прошло мое время, уже другое время, другие песни, — и тут на него налетела стайка из пяти девушек, среди них Лида.
   Они как бы сталкиваются, и Лида бросается к нему:
   — Вот ты и пришел, я же знала, знала!
   Она радостно бросается к нему, целует. От нее слегка пахнет шампанским. Подруги некоторое время наблюдают, затем отходят в сторону.
   — Вот и пришел, вот и пришел! Мне еще бабка говорила, что я счастливая!
   Счастливая или нет, но уж точно, что она и нарядна, и свежа, и красива. И очень восторженна. И ничего общего с тем телефонным существом, раздражающимся и надоедливым одновременно.
   — Нам надо встретить ребят из Института стали... — рассказывает Ключареву один из парней.
   Когда-то, когда любовь гудела, как паровой котел, а ночевать у Лиды вдруг оказалась невозможным (и уже была ночь, не уедешь), Ключарев ночевал у этого парня. Тот привел Ключарева в свою пахнущую книгами и носками студенческую комнатушку, и там уже спали трое: все было просто, в меру заботливо, и никто ни о чем не спрашивал.
   — Хочешь выпить? — предлагает сейчас этот парень, и Ключарев идет с ним к буфету, где они пьют шампанское из бумажных стаканчиков.
   Ключарев говорит. И ровный голос не выдает его:
   — Я думал, что лучше послушать песни. Разве нет?.. Смотри, круг собрался.
   — Конечно! И ведь ты хорошо поешь, — тут же хватается Лида за соломинку, улыбается, счастливая. — Пойдем! — И она тянет его за руку, за собой, к поющим.
   Они садятся рядом. Ключарев обнимает Лиду за плечи, здесь все так тесно сидят. Гитара у Ключарева где-то над самым ухом. Поют хором во все горло. О том, как они уедут в далекие края, прощай, столица. Им видятся сейчас глухие деревни и непролазные дороги, хотя вернее, что они будут жить в чистеньких и сытых домиках районного центра. Но Ключареву не до иронии — это ж ясно, что для них происходит сейчас нечто нерядовое и особенное. Он, Ключарев, уже никуда не уедет. Грустно. В чужом пиру похмелье. Но он еще посидит, попоет с ними. Еще немного.

Глава 4

   С утра Ключарев думает о детях. Род. Сладость корней. Куда, говорит, ведешь ты свой род, человече?.. Да так, говорит, без особого направления. Но в основном, говорит, вверх. Куда же еще, если там мягче... Воскресенье — жена отсыпается. Изо дня в день она встает на час раньше Ключарева, чтоб кормить детей и разводить их. И теперь отсыпается.
   — Идите в эту комнату. И давайте потише, — говорит Ключарев Дениске и Тоне.
   Он забирает их и прикрывает плотнее дверь.
   — А мамочка пусть себе поспит, — с готовностью делает вывод Тоня; только что с той же готовностью она собиралась стянуть с матери одеяло.
   Ключарев по-воскресному вял, к тому же вчерашний эмоциональный перерасход. Дети играют. Ключарев смотрит на них. Тепло и уют семьи. И самотечность жизни изо дня в день. И в сущности, как далек этот самый Старый Поселок. И может быть, в эту вот минуту — ну вот сейчас — он смотрит на детей и вдруг моргнул глазами, в этот миг происходит окончательный отрыв... Вот именно. Дети этой связи уже и вовсе чувствовать не будут. Отрыв станет фактом — факт во втором поколении. И, пожалуй, неплохо, не без красоты и не без мысли, будет сказать, что основную перегрузку этого отрыва Ключарев принял на себя. А детки уже — топ-топ! — научные работники во втором поколении. И ни в какой Поселок, пожалуй, ты уже не поедешь и даже думать об этом, пожалуй, не станешь. Почему? А все потому же — вверх, детки, вверх! Там, говорят, помягче!
   Вот именно. Веселенький топ-топ. И ведь верно — детям Ключарева уже и не видно, и не слышно своих корней. И значит, не больно. И вполне будет им хватать походов, туризма-альпинизма и прочих заменителей и суррогатов живой жизни. Двадцатый век, ничего не попишешь. Ха-ха, век... Н-да. Прадед был священником, деревенским попиком. Отец — прораб. А он, Ключарев-правнук, научный работник — классическая кривая, выбрасывающая, выносящая наверх забитые и темные деревенские души. И неужели же он, Ключарев, живет и радуется и даже мучается, чтобы лишь отыскать (отыграть) роль в этой скучной поступательной теории? Формальную, в сущности, роль... Оно понятно, есть в этом и кое-что греющее. Дескать, я — только начало. Первая ступень выносящей ракеты, не к воскресенью будь помянута. А вот, дескать, детки мои и внуки мои — вот уж они-то сумеют жить, творить и не мучиться мыслью, где их корни. А я только чернозем для них. Чернозем под тополь, куда как красиво.
   Мысль не из плохих, но уж очень его, Ключарева, обезличивающая, и он поскорее отмахивается.
   — Эй, детвора! — И он добавляет с грубоватой лаской в голосе: — Что скажете, научные работники во втором поколении? Как дела?
   — Хорошо! — отзываются криком Дениска и Тоня.
   — Ну-ну... Мать спит.
   Он оглядывает детей, как оглядывают потомство, — вялость воскресенья.
   — Ну? Рассказать вам что-то поинтереснее, да? Тоня (в свои четыре года она быстренько разделалась с периодом сказок) выразительно смотрит: ждет.
   — Папа, — спешит спросить Дениска на подхвате свободного отцовского времени, — кто первый придумал принцип дополнительности? Это ж гениальная штука.
 
   К обеду приходит Наташа Гусарова. Она и Майя, а Майя в халатике, выспавшаяся и веселая, начинают болтать — обе рады, женская дружба. Синее небо. Мелкие облачка. Но никогда никаких туч.
   Наташа просит отпустить Майю к ней сегодня на вечерок — пусть Майя отдохнет в воскресенье, а Ключарев пусть посидит с детьми.
   — С удовольствием, — говорит Ключарев, — но у меня «а» — Рюрик и «б» — театр с Дениской. — И Ключарев смеется. — Берите все это на себя и заодно отдыхайте. Идет?
   — Деспот!.. Домостроевец!.. Старопоселковский тиран! — сыплют словами и Наташа и Майя одновременно, им весело, обе хорошенькие и выспавшиеся, воскресенье их день.
   — А к Рюрикову нельзя в другое время?.. И не зови ты его Рюриком, это ужасно, — говорит Наташа. — А нельзя ли к нему, например, завтра?
   — Пожалуйста!
   Но тут уж Майя спешит сказать сама:
   — Нет, нет. Пусть идет... Я еле уломала его, в другой раз его не упросишь.
   Ключарев поясняет:
   — Деньги, Наташенька... Тоненький, маленький, дохленький, но непрекращающийся денежный ручеек от Рюрика — для нас это важно. — Он глядит на часы: — Кстати, мне надо поторапливаться. И хватит о Рюрике — не то мне станет так отвратительно, что я передумаю.
   Он уходит в комнату переодеться. Женщины там, за стенкой, смеются, хохочут — и голоса у них в одной тональности, особенно при смехе, будто специально голос к голосу подбирались... Когда-то, лет пять назад, все началось с романа меж Ключаревым и Наташей Гусаровой. Скорее, романчик, а не роман, этакий коротенький, молниеносный и ни к чему не обязывающий. И забылось. Да и не знал никто. Зато они подружились семьями. А Майя и Наташа стали почти как сестры. И появился круг общих знакомых. Жизнь, она посильнее всяких там мелочишек. И правильно... Чертов Рюрик! Уже как зубная боль. Надеть белую рубашку, к нему иначе нельзя. И подумать только, что надеваешь свежайшую рубашку не ради сына, с которым идешь в театр, а ради какого-то полутрупа, мумии (или все-таки ради сына, в конечном-то счете? в денежном?).
   — Прости, прости! — В дверь заглядывает Наташа, видит голого по пояс Ключарева и не входит. Говорит через дверь: — Если не сегодня, то давай мы завтра сходим с Майей в кино. На японские фильмы, а?.. Отпусти нас, Ключик!
   — Да пожалуйста... О Господи!
   — Чего ты такой злой?
   — А чего мне не быть злым?
   — Ну ладно, ладно... Так ты смотри: ничем завтрашний день не занимай.
   Наташа идет к Майе, и слышно, как Майя ей говорит:
   — Достанем мы билеты?.. Там уже четыре дня аншлаг.
   — Достанем. — И Наташа садится к телефону, слышно, как затарахтел диск. Она звонит знакомым, по кругу — одному — другому — третьему... Эти достанут. Наташа даже в рай достанет билеты, если только он есть и если по цене они будут хоть мало-мальски доступны. Наташа звонит, и кажется, что от ее легкого голоса трогаются с места люди-колесики и — шестеренка за шестеренкой — приводится в движение некий невидимый, но хорошо отлаженный механизм, который конечно же достанет любые билеты.
   А настроение Ключарева портится. Чем ближе минута общения с Рюриком, тем он становится мрачнее. Он уходит из дому молча, чтобы случайно не сказать грубость Майе или Наташе.