— А почему не сегодня?
   — Он взял запаять что-то…
   — А как же завтра с подьемом?
   — Не знаю.
   Воленко задумался, потом отправился в палатку к Захарову:
   — Алексей Степанович, у нас беда — часы испортились.
   — Возьми мои.
   Захаров протянул карманные часы.
   — Ой, серебрянные!
   — Подумаешь, драгоценность какая — серебро!
   — А как же: серебро! Спасибо!
   Утро встретило колонистов на удивление свежим солнечным сиянием. Колонисты щурились на солнце и нарочно дышали широко открытыми ртами, а потом все разьяснилось: часы испортились, и Воленко наудачу поднял колонию на полчаса раньше. Воленко был очень расстроен, на поверке приветствовал бригады с каким-то даже усилием. нестеренко ему сказал:
   — Ну что такое: на полчаса раньше. Это для здоровья совсем не вредно.
   Но Воленко не улыбнулся на шутку. После сигнала на завтрак, когда колонисты, оживленные и задорные, пробегали в столовую, он стоял на крыльце и кого-то поджидал, рассматривая входящих взглядом. Зырянскуий пришел из лагеря одним из последних. Воленко кивнул в сторону: — Алеша, на минутку.
   Они отошли в цветник.
   — Что такое?
   — Часы… пропали… Алексея, серебрянные.
   — У Алексея?
   — Он мне на ночь дал… наши стали.
   — Украдены? Ну?!
   — Нет нигде.
   — Из кармана?
   — Под подушкой были…
   — А ты… все в столовой? Сейчас же обыск! Идем!
   В кабинете Воленко подошел к столу, Зырянский остался у дверей.
   — Алексей Степанович! У меня взяли ваши часы.
   — Кто взял? Зачем?
   Воленко с трудом выдавил из себя отвратительное слово:
   — Украли.
   Захаров нахмурил брови, помолчал, сел боком:
   — Пошутил кто-нибудь?
   — Да нет, какие шутки? Надо обыскать.
   В кабинет вошли Зорин и Рыжиков. Рыжиков с разгону начал весело.
   — Алексей Степанович, Зорин партию столов в город… Я обратно привезу медь.
   Зырянский с досадой остановил его:
   — Да брось ты с медью! Никто никуда не поедет.
   — Почему?
   Захаров встал за столом:
   — Часы того не стоят. Нельзя обыск. Кого обыскивать?
   Воленко ответил.
   — Всех!
   — Чепуха. Этого нельзя делать.
   — Надо! Алексей Степанович!
   Рыжиков испуганно огляделся:
   — А что? Опять кража?
   — У меня… часы Алексея Степановича…
   Захаров повернулся к окну, задумчиво посмотрел на цветники:
   — Если украдены, никто в кармане держать не будет. Зачем всех обижать?
   Зорин шагнул вперед, гневно ударил взглядом в заведующего:
   — Ничего! Все перевернуть нужно! Всю колонию! Надоело!
   — Обыскивать глупо. Бросьте!
   Рыжиков закричал, встряхивая лохмами:
   — Как это глупо? А часы?
   — Часы пустяшные… Пропали, что ж…
   Рыжиков с гневом оглянулся на товарищей:
   — Как это глупо? Как это так пропало? Э, нет, значит, он себе бери и продавай, а потом опять будут говорить, что Рыжиков взял, чуть что — сейчас же Рыжиков? До каких пор я буду терпеть?
   Зырянский неслышно открыл дверь кабинета и вышел. асовым сегодня стоял Игорь Чернявин. Зырянский приказал:
   — Чернявин, стань на дверях столовой, никого не выпускать?
   — Почему?
   — Это другое дело — почему. Я тебе говорю.
   — Ты не дежурный.
   — Э, черт!
   Он быстро направился к кабинету, ему навстречу вышел Воленко.
   — Прикажи ему стать здесь!
   — Я не хочу дежурить!
   — Не валяй дурака!
   — Я не буду дежурить!
   — Идем к Алексею!
   Воленко снова остановился перед столом Захарова, над белым воротником парадного костюма его побледневшее лицо казалось сейчас синеватым, волосы были в беспорядке, строгие, тонкие губы шевелились без слов. Наконец он произнес глухо:
   — Кому сдать дежурство, Алексей Степанович?
   — Слушай, Воленко…
   — Не могу! Алексей Степанович, не могу!
   Захаров присмотрелся к нему, потер рукой колено:
   — Хорошо! Сдай Зырянскому!
   Воленко отстегнул повязку, и, против всяких правил и обычаев колонии, она закраснела на грязном рукаве Алешиной спецовки. Но, по обычаю, Захаров поднялся за столом и поправил пояс. Воленко вытянулся перед заведующим и поднял руку:
   — Первой бригады дежурный бригадир Воленко дежурство по колонии сдал!
   Зырянский с таким же строгим салютом:
   — Четвертой бригады дежурный бригадир Зырянский дежурство по колонии принял.
   Но как только захаров сказал «есть», Зырянский опрометью бросился из кабинета. Теперь уже с полной властью он еще издали закричал дневальному:
   — Дневальный! Стань на дверях, никого из столовой!
   Чернявин увидел повязку на рукаве Зырянского:
   — Есть, товарищ дежурный бригадир!
   На быстро бегу Зырянский круто повернул обратно.
   — Алексей Степанович, я прступаю к обыску.
   — Я не позволяю.
   — Ваши часы? Потому? Да? Я прступаю к обыску.
   — Алеша!
   — Все равно я отвечаю.
   Захаров поднял кулак над столом:
   Что это такое? Товарищ Зырянский!
   Но Зырянский закричал с полным правом на гнев и ответственность:
   — Товарищ заведующий! Нельзя иначе! Ведь на Воленко скажут!
   Захаров опешил, посмотрел на Воленко, сидящего в углу дивана, и махнул рукой.
   — Хорошо!
   В двери столовой уже билась толпа. Нестеренко стоял против Чернявина и свирепо спрашивал:
   — Черт знает что! Почему, отвечай! Кто нас арестовал?
   — Не знаю, дежурный бригадир приказал.
   — Воленко?
   — Не Воленко, Зырянский.
   — А где Воленко?
   — Не знаю.
   — Арестован?
   — Не знаю. Кажется, отказался дежурить.
   На Зырянского набросились с подобными же вопросами, но Зырянский не такой человек, чтобы заниматься разговорами. Он вошел в столовую, какнастоящий дикттаор сегодняшнего дня, поднял руку:
   — Колонисты! К порядку!
   И в полной тишине он обьяснил:
   — Товарищи! У Воленко ночью украдены серебрянные часы Алексея Степановича. Бегунок!
   — Есть!
   — Передать в цеха: начало работы откладывается на два часа.
   — Есть!
   В подавленном, молчаливом отчаянии колонисты смотрели на дежурного бригадира.
   Зырянский стал на стул. Было видно по его лицу, что только повязка дежурного спасает Зырянского от безудержного ругательного крика, от ярости и злобы.
   — Надо повальный обыск! Ваше согласие! Голосую…
   — Какие там голосования!
   — О чем спрашивать!
   — Скорее!
   — Давай! Давай!
   — Замолчать! — закричал Зырянский.
   — Бригадиры! Сюда! Четвертая бригада, обыскать бригадиров. Остальные, отступить!
   Хоть и все согласились на обыск, а краснели и бригадиры, и члены четвертой бригады, когда на глазах у всей колонии зашарили пацаньи руки в в карманах, за поясами, в снятых ботинках. Но молча хмурились колонисты, молча подставляли бока; нужно отвечать всем за того, кто еще не открытый, притаившийся здесь же в столовой, возмущающийся вместе со всеми, — с какой-то черной целью — неужели из-за денег? — регулярно сбрасывал на голову колонии им. Первого мая целые обвалы горя.
   Два часа продолжался позор. Зырянский со свирепой энергией разгромил спальни, кладовые, классы, библиотеку, заглянул во все щели и в зданиях и во дворе. В десять часов утра он остановился перед Захаровым, уставший от гнева и работы:
   — Нигде нет. Надо в квартирах сотрудников!
   — Нельзя!
   — Надо!
   — Не имеем права, понимаешь ты? Права не имеем!
   — А кто имеет право?
   — Прокурор. Да все равно, часы уже далеко.
   Зырянский закусил губу, он не знал, что дальше делать.
   Вечером над разгромленной колонией стояли раздумье и тишина. Говорить было не о чем, да, пожалуй, и не с кем. С кем могла говорить колония им. Первого мая? Ведь в самом теле колонии сидело ненавистное существо предателя.
   Колонисты встречались друг с другом, смотрели в глаза, грустно отворачивались. Редко, редко где возникал короткий разговор и терялся в пустоте.
   Рыжиков сказал Ножику:
   — Это из нашей бригады.
   — Из нашей, — ответил Ножик. А кто?
   — А черт его знает!
   И в восьмой бригаде сказал Миша Гонтарь Зорину:
   — А того… Воленко обыскивали?
   — Миша! Ты дурак, — ответил Зорин.
   — Я не такой дурак, как ты думаешь. Никто ведь не знал, что у Воленко часы.
   — Все равно, ты дурак.
   Гонтарь не обиделся на Санчо. При таких делах нетрудно и поглупеть человеку.
   И в палатке четвертой бригады Володя Бегунок сказал Ване:
   — Это не Воленко.
   — А кто?
   — Это Дюбек.
   — Рыжиков? Нет!
   — Почему нет? Почему?
   — Володя, ты понимаешь? Рыжиков, он вор, ты понимаешь? Он… возьмет и украдет. А это, с часами, нарочно кто-то сделал, понимаешь, нарочно!
 

12. ПОД ЗНАМЕНЕМ

   В июле старики, окончивше десятый класс, начали готов иться к поступлению в вузы. Поэтому и Надежда Васильевна не поехала в отпуск, а осталась работать со «студентами», как их называли колонисты, несколько предупреждая события. настоящие студенты, поступившие в прошлые годы в разные вузы, человек около тридцати, еще в июне сьехались в колонию и поставили для себя три палатки, не с того края, где девочки, а с противоположного. настоящие студенты хотели работать на производстве, чтобы помочь колонии, но Захаров и совет бригадиров не согласились на это: у студентов была большая трудная работа зимой, а теперь им нужно отдохнуть. Захаров каждого рассмотрел, заставлял и юношей и девушек поворачиваться перед ним всеми боками, некоторым говорил:
   — Никуда не годится, дохлятина какая-то, а не студент. Запиши его на усиленное питание!
   Студенты возражали:
   — Так никогда экономию не сделаете, Алексей Степанович.
   — А вот мы тебя откормим, это и будет экономия.
   Но студенты нашли для себя кое-какую работу. Иногда они дежурили по колонии, и в таких случаях находился для них и парадный костюм. Другие работали у садовника, третьи помогали Соломону Давидовичу по снабжению, а некоторые занимались с будущими студентами, потому что Надежде Васильевне было одной трудно.
   Между прочим готовились в вуз и Нестеренко и Клава Каширина. Комсомольское бюро постановило освободить Нестеренко и Клаву от обязанностей бригадиров, чтобы у них оставалось время для подготовки.
   На общем собрании должны были состояться выборы новых бригадиров пятой и восмой бригад. И вот тут оказалось, что жизнь вовсе не такая скучная особа, как некоторые думают. Восьмая бригада единогласно выставила своим кандидатом Игоря Чернявина, а пятая бригада — так же единогласно Оксану Литовченко! Игорь никогда не думал, что так близко от него стоит высокий пост бригадира. Когда в восьмой бригаде Нестеренко открыл заседание и предложил называть кандидатов в бригадиры, вся бригада, как будто сговорившись, повернула лицо к Игорю, и Санчо Зорин сказал:
   — У нас давно уже решено: больше некому — Игорь Чернявин!
   Когда это «давно» было решено, почему об этом Игорь ничего не знал, так и не удавалось выяснить. Игорь с жаром протестовал, протестовал очень искренне, потому что испугался: бригадиру мороки по горло, а дежурить по колонии — благодарю покорно. Воленко уже додежурился, теперь мрачный ходит, и нужно за ним смотреть. Игорь указал и на Санчо Зорина, и на Всеволода Середина, и на Яновского Бориса, и на старого колониста Михаила Гонтаря, и на Савченко Харитона, и на Данилу Горового, наконец, есть помощник бригадира Александр Остапчин, ему в особенности уместно принять управление восьмой бригадой от Василия.
   Нестеренко выслушал слова Игоря спокойно и так же спокойно рассмотрел предложенный им список.
   — Санчо горячий очень, ему нельзя быть бригадиров восьмой, он всем нервы испортит, тай годи. Александр Остапчин хороший помощник, это верно, а если бригадиром станет, из-под ареста не вылезет, трепачом был, трепачом и остался. Данило Горовой, конечно, хороший товарищ и колонист, а только пока от него слова дождешься, там всякое дело сбежит, не поймаешь. Яновский бцдет добрым бригадиром, а только политической установки в нем мало, все больше о своей прическе думает. И Середин будет хорошим бригадиром со временем, пусть подождет, авторитета в колонии еще не завоевал. А что касается Миши Гонтаря, так Миша Гонтарь — шофер, оканчивает курсы завтра и сразу на машину. Его линия уже к концу приходит, и бригадирства с него как с козла молока, хотя, дай господи, царица небесная, каждому такого хорошего товарища и такого человека хорошего. Рогов — молокосос. Нет, это правильно решила бригада — Игорь Чернявин бригадир, да и какого нам нужно рожна: и мастер хороший, и комсомолец на отлично, и общественник. Только ты, Игорь, держи бригаду спокойной рукой, любимчиков чтобы не было, на помощника особенно не полагайся. Бригадир должен быть веселый и все видеть, и не париться без толку, и не трепаться лишнее. И рука должна быть крепкая, власть — это тебе не пустяк, как там ни говори, а все равно Советская власть. Скажем, приезжал к нам Эррио — французкий министр. А я дежурил по колонии. Вот ты сообрази: я — дежурный по колонии, а за моей спиной кто? Весь Союз! Наври я что-нибудь, не так сделай, никто не скажет — Нестеренко виноват, а скажут: видишь, как у них в Союзе плохо все делается. Я и то заметил — за Эррио этим целая куча ходит, так и смотрят, так и смотрят. Нет, Игорь, власть бригадира должна быть крепкая, А что касается дежурного бригадира, так и говорить нечего. Ты забудь, какой там у тебя природный характер: может, ты добрый, а может, мягкий, а может, ленивый или забывчивый. Нет, если повязку надел, забудь, какой ты там есть: ты отвечаешь за колонию; Воленко вон на что добрый человек, а в дежурстве у него не покуришь. На что я — старый друг Воленко, пришли в колонию вместе, полтора года спали на одной постели, когда бедно было, а смотри: один раз я подошел к нему и спросил насчет обеда что-то, а он это посмотрел на меня так… прямо, как собака, и голос у него такой… «Товарищ Нестеренко, не умеешь говорить с дежурным бригадиром! Приставь ногу, чего ты танцуешь!» Я сначала даже не понял, а потом и одобрил: правильно, дежурный бригадир служит целой колонии, и баста! Эх, Воленко, Воленко! Хороший какой колонист, а пропал, ни за копейку пропал! И бригада первая — уже не бригада! Видишь, виноват тут, собственно говоря, Воленко: всем верит, все у него хорошие, всех защищает, вот и посадили бригаду. Безусловно, вор в бригаде, а думать не на кого, и сам Воленко ничего не знает.
   В комсомольском бюро кандидатуру Игоря поддержали так же единодушно, как и в бригаде. А когда наступило общее собрание, так только и было ответа, что аплодисменты, взял слово один Зырянский:
   — Такие бригадиры, как Нестеренко, редко, конечно, встречаются, разве вот из Руднева вырастет такой же. Но и Чернявин хороший материал для бригадира. Вопрос, как его бригада выдержит: чтобы не распустился, не зазнался, не заленился, не заснул. Но восьмая бригада — старая бригада, нужно будет — поможем. А что касается Оксаны Литовченко, так это, прямо скажу — находка. Предлагаю голосовать за Оксану и Игоря!
   Ни одна рука в собрании не поднялась против предложенных бригадами кандидатур. И сейчас же после этого дежурный бригадир подал команду:
   — Под знамя встать, смирно! Салют!
   Игорь и не видел, что возле бюста Сталина давно уже стоят шесть трубачей и четыре малых барабана. Это они развернули перед собранием торжество знаменного салюта, и Ваня гальченко теперь уже знал, в чем настоящая его прелесть: знаменный салют — это сигнал на работу, оркестрованный старым дирижером Виктором Денисовичем.
   Когда знаменная бригада выстроилась против бюста Сталина, вышел к знамени Захаров и Игорь понял, что он должен делать. Рядом с ним стояла Оксана — рядом с ним! то было счастливое предзнаменование: под нарядным, таинственно священным красным стягом они действительно рядом начинают свой жизненный путь! И как это здорово — они начинают его с трудной и почетной службы славному коллективу первомайцев! Игорь не умел плакать, и поэтому слезы кипели у него в сердце, а у оксаны — честное слово, у Оксаны слезы были в глазах, ах, какие все-таки эти женщины! Да что — женщины, если старый бригадир Нестеренко и тот чего-то моргает и моргает, а рапорт Захарову отдал тихо и с хрипом:
   — Товарищ заведующий! Восьмую бригаду трудовой колонии им. Первого мая Игорю Чернявину сдал в полном порядке!
   О, нет! Игорь Чернявин имеет больше оснований волноваться, чем Нестеренко, но от отдаст рапорт весело и звучно, как и полагается бригадиру. И Игорь показал всем, как нужно рапортовать заведующему. Звонко, со строгим лицом, подняв руку на уровень лба, сказал Игорь Чернявин под знаменем:
   — Товарищ заведующий! Восьмую бригаду трудовой колонии им. Первого мая от колониста Василия Нестеренко принял в полном порядке!
   Потом передавали пятую бригаду. Конечно, у этих девочек столько нежности в голосе, у Клавы столько серебра, у Оксаны — столько теплоты и волнения! И все-таки у них, у девчат, это был не настоящий рапорт, а так… разговор по душам с заведующим, уместный больше наедине, в кабинете, чем в торжественном зале под бархатным знаменем перед двумястами строгих, замерших в салюте колонистов.
 

13. ДЕЛА СЕРЬЕЗНЫЕ

   Только первая бригада продолжала молчаливо корчиться в страданиях. Кто-то в колонии, может быть нарочно, придумал: часы взяли не колонисты, просто часовой прикорнул перед рассветом, а мало ли народу ходит во дворе. Но этой версии никто не верил, и первая бригада верила меньше всех. В бригаде вдруг стали жить единоличным способом. У каждого находились свое дело и свои интересы: кто в вуз готовился, у кого начинаются матчи, Левитин не выходил из библиотеки, Ножик всегда торчал в четвертой бригаде и, наконец, подал в совет бригадиров заявление о переводе к Зырянскому. Трудно было разбирать такое заявление и Торский отнесся к делу формально: спросил у Воленко, спросил у Зырянского, получил ответы, что возражений нет, и Ножик в тот же вечер перебрался к Алеше.
   Члены первой бригады приходили в палатку поздно и молча лезли под одеяла, а утром встречали дежурство с хмурой серьезностью и сурово отвечали на приветствие дежурного бригадира:
   — Здравствуй!
   Но так было в первой бригаде. Вся остальная колония жила полной жизнью, и для этой жизни хватало радости. На новом заводе кое-где стояли уже станки на фундаментах, в новой, огромной литейной монтировали вагранку для литья чугуна, а тигель для меди давно уже поместился в кирпичной яме. Многие колонисты начали уже примерваться к новым рабочим местам, в комсомольском бюро шли закрытые заседания по вопросу о кадрах. Говорили, что Воргунов прежнюю гнет линию: «Колонисты не справятся с таким производством». За это на Воргунова злобились, Воргунов с колонистами никогда не вступал в беседу, но колонисты знали каждое его слово, даже не относящееся к заводу.
   В колонии жило несколько десятков сотрудников: учителей, учетных работников, мастеров, служащих, теперь к ним прибавились инженеры и техники. Дом ИТР стоял далеко за парком, и колонисты бывали там редко, но очень хорошо знали жизнь этого дома, прекрасно изучили характер каждой семьи, были осведомлены о ее горестях, радостях, согласиях и ссорах. Молодые инженеры Комаров и Григорьев еще не сталкивались с колонистами в деле, но многие особенности их характеров и деловых качеств были уже нанесены на неписанные личные карточки. Комаров был человек серьезный, скупой на слово, большой работяга, человек с достоинством и гонором, но в то же время и душевный, без пристрастия заинтересовавшийся колонией и колонистами. Кроме того, он влюбился в учительницу — комсомолку Надежду Васильевну. Григорьев колонистам не мог нравиться. Самая его внешность почему-то вызывала сомнения, хотя, казалось бы, ничего неприятного в его внешности нельзя было найти: он носил полувоенный костюм, который мог бы очень соответствовать колонистскому стилю и все-таки не соответствовал. Колонисты на третий день прозвали его так: «Очки, значки и краги». Действительно, все это у него было, и значки отнюдь ничего позорного в себе не заключали, обыкновенные значки: осоавиахимовские, мопровские, а один из значков изображал земной шар, очевидно имеющий какое-то отношение к Григорьеву. Григорьев не любил колонистов, может быть, это он настраивал и Воргунова, хотя именно у Воргунова он еще ни разу не заслужил доброго слова. В старом здании школы была выделена группа комнат, где до поры до времени помещалось управление новым заводом. Окна в этих комнатах были открыты, и колонисты часто слышали, как попадало Григорьеву от Петра Петровича. Кроме того, Григорьев тоже был влюблен в Надежду Васильевну. Еще не было известно, в кого влюбится Надежда Васильевна, для колонистов было бы приятнее, если бы она влюбилась в Комарова. Любовь, коненчо, дело далеко не простое, в самой колонии любовь и всякие поцелуи были решительно запрещены. Предание утверждало, что такое запрещение было вынесено когда-то очень давно общим собранием. С тех пор прошло много лет, но все хорошо знали, что такое постановление было, всегда свято соблюдалось, значит, и дальше его нужно так же свято соблюдать. Это историческое постановление имело не только практический смысл. В известной мере оно проливало теоретический свет на вопросы любви, лучи этого света невольно падали и на любовь двух инженеров.
   К сожалению, все события в этой сфере не имели определенных форм, о них трудно рассказать. Колонист Самуил Ножик стоял утром в вестибюле на дневальстве, а вечером, в палатке четвертой бригады, когда все уже лежали в постелях и только бригадир Алеша заканчивал дежурство по колонии, Ножик рассказывал:
   — Я стою на часах, а Надежда Васильевна пришла и давай читать книжку и все меня спрашивает, приходил Соломон Давидович или не приходил. Я говорю: не приходил еще, а скоро, наверное, придет. Она сидит и все читает и читает. А потом пришел Комаров. Здравствуйте, здравствуйте! А чего он пришел, кто его знает. А потом говорит Надежде Васльевне: мне нужно с вами поговорить. Понимаете, ему нужно! А Надежда Васильевна сказала: поговорите раньше с западным вокзалом, узнайте, когда из Москвы приходит вечерний поезд. Он звонил, звонил, а она все недовольна и недовольна. А потом он перестал звонить, сел на диван и опять начал: мне нужно с вами поговорить. Она и спрашивает: о чем? А он и отвечает: об одной вещи, ха, да, об одной вещи! И надо ж вам такое дело: тут Воргунов ка-ак войдет, ой, ой, ой! А Надежда Васильевна — о, она храбрая — сейчас же к нему: Петр Петрович, Петр Петрович, вы знаете, сегодня колонисты на культпоход идут. А он говорит: а вы знаете, сверлильные поставили черт знает где? Ох! И строгий же, черт! А Надежда Васильевна ничуть не испугалась, мне, говорит, дела никакого нет до ваших сверлильных, а он говорит, а мне никакого дела нет до ваших нежностей. О! А потом взял и давать Комарова есть: нечего вам тут разговаривать об одной вещи, так и сказал, об одной вещи, а идите и поправляйте, потому что это животное — так и сказал, животное — сверлильные сволок на фундаменты для шлифовальных! Это он про Григорьева. И он потащил Комарова, не успел тот, понимаете, об одной вещи. И только они ушли, тут на тебе: «Значки, очки и краги» пришел и так это к Надежде Васильевна: здрасьте, здрасьте, я вам билет достал, и еще так сказал: на «Федора Ивановича» какого-то. Только он это с билетом, как опять Воргунов! Во! Вот была полировка, так да! Григорьев, это виль-виль, туда-сюда, да куда ж ему отвертеться? Почему опаздываете? Это идиотство! Черт бы вас побрал! А Григорьев, что ему делать, при Надежде Васильевне такие слова! Он говорит: Петр Петрович, нельзя же, нельзя так ругаться при посторонних. А Петр Петрович ка-ак закричит: к чертовой матери посторонних! Вас ожидают на заводе, а вы здесь с потсторонними! Так значки как дернет, только пыль столбом! Во! Прогнал! Прогнал и говорит Надежде Васильевне, только так говорит, вежливо: вы меня простите, вы меня, пожалуйста, извините, а только через час все молодые инженеры испортились. Через час испортились. О! А Надежде Васильевна будто и не понимает: разве испортились, да не может быть! А что ж теперь делать? А Воргунов: как что делать, вы сами должны знать, что делать! Надежда Васильевна и сказала на это: я уже догадалась, догадалась: их нужно пересыпать нафталином. Ой-й-й! (Ой-й-й! — закричала, конечно, вся четвертая бригада, ноги ее задрались высоко над одеялами.)
   — А дальше? — спросил кто-то, когда овация закончилась.
   — А дальше Воргунов видит, что не его берет, так он рядом сел, вытер свою лысину и так даже печально говорит: у нас, у русских, неправильно, а надо так правильно: чтобы было видно — здесь любовь, а здесь дело, говорит, чтобы было разделение, понимаете, разделение. Это у русских, а еще говорит: дело нужно делать, а они любви намешают, намешают и на свидание бегают, а дело, говорит, дохнет. Вычитал, вычитал. Надежда Васильевна обещала: теперь не буду с инженерами о любви говорить, а только буду про фрезы, про болванки, про вагранку.
   — И все?
   — Нет, не все. Воргунов на это не согласился. Даже обиделся немного: не нужно про болванку, не нужно! Разговаривайте про соловьев и про воробьев, а про болванку не нужно, не ваше дело. Он был все недоволен.
   — И все?
   — Это все. А дальше уже неинтересно. Пришел Соломон Давидович, а Надежда Васильевна сказала ему: хотите билеты на «Федора Ивановича»? А Соломон Давидович сказал: не нужно таких билетов, я и так знаю, он зарезал царевича Дмитрия, а я не люблю такого: с какой, говорит, стати взять и зарезать мальчика, это, говорит, если человек серьезный, так он никогда такого не сделает, чтоб мальчика зарезать. Производство, говорит, — это другое дело. И он не захотел билетов.