— Подписано Кармине Гануччи, советник.
   — Это же не его подпись, — махнул рукой Аззекка. — Просто листок бумаги, который мог послать кто угодно и подписаться «Кармине Гануччи». Господи, да я сам знаю полсотни таких, кто мог устроить такую штуку! Даже в полиции, черт возьми!
   — Полиции Неаполя, ты имеешь в виду?
   — А почему бы и нет?!
   — Да потому что полиция Неаполя по-итальянски-то с трудом пишет, а уж по-английски!..
   — Бог с ней, с полицией! Я просто хотел сказать, что все это запросто может оказаться обычной западней.
   — Какой еще западней?
   — А мне откуда знать? Знай я об этом заранее, уж, наверное, не полез бы в нее.
   Гарбугли пожал плечами:
   — Может, Гануччи просто решил сделать Стелле подарок… купить какую-то побрякушку?
   — Стелле?! — поразился Аззекка.
   — Ты ее недооцениваешь, а зря, — ответил Гарбугли. — Сиськи у нее что надо!
   — Тут ты прав, — причмокнул Аззекка, — с удовольствием бы и сам за них подержался! Да только прежде бы подумал, стоят ли они по двадцать пять кусков за штуку!
   — Ладно, думаю, в любом случае нам ничего не грозит, — пробормотал Гарбугли. — Предположим, мы переведем ему деньги, а телеграмму сохраним… на всякий случай. Если что не так — вот она, можете полюбоваться сами, и подпись его имеется.
   — Но, предположим, послал ее все-таки не он. Что тогда?
   — А нам-то что? С нас взятки гладки.
   — И все равно я бы сначала проверил.
   — А время? Сегодня уже четверг, а он требует, чтобы деньги были у него не позже субботы. Послать ему телеграмму? Так сколько времени пройдет, пока она попадет к нему в руки? Да ему еще к тому же придется телеграфировать ответ. Да еще надо где-то найти эти деньги…
   — С этим проблем нет — в сейфе в Даунтауне лежит куда больше, чем пятьдесят тысяч, только налом.
   — Надо еще провести эту сумму через Поли Секундо.
   — Да это в любом случае пришлось бы сделать.
   — Так что ты предлагаешь?
   — Думаю, стоит все-таки дать Гануччи телеграмму в «Квисисану», пусть подтвердит, что та телеграмма от него. Если это так, то все в порядке, а если он ее не посылал, так, черт возьми, он сам помчится сломя голову выяснять, что нам надо.
   — Точно. Ну что ж, советник, давайте составлять телеграмму, — кивнул Гарбугли.
* * *
   Пробираясь узкими улочками в Антаун, Лютер Паттерсон мысленно составлял новое послание Гануччи.
   Вчера, разговаривая по телефону с гувернанткой Гануччи, которая произвела на него на редкость приятное впечатление (этот изысканный акцент, и такая выдержанная — настоящая леди), он пообещал, что сегодня около пяти вечера позвонит еще раз — сообщить, куда и когда доставить деньги. И вот теперь, усевшись наконец за свой письменный стол, притулившийся в углу заваленной книгами гостиной, он вставил лист бумаги в пишущую машинку и задумался. Если и был на свете человек, на которого он смог бы положиться в подобную минуту, так это лишь Джон Симон. А если в мире их двое, то вторым был Мартин Левин. Имея таких советчиков, человек не нуждается в ком-то еще. Лютер Паттерсон верил в них всем сердцем. И если случалось так, что Муза вдруг оставляла его, то один из этих титанов (а то и оба сразу) приходил ему на помощь.
   Лютер бросил взгляд на электронные часы, стоявшие перед ним на столе. Слава Богу, что японцы наконец стали выпускать электронные часы, на которых вместо проклятых стрелок мерцали цифры — Лютер до сих пор чувствовал свою беспомощность перед обычными часами. Обычно он объяснял это тем, что в детстве часто намеренно путал время, чтобы позлить сестру. Когда они были совсем маленькими, Лютер мог из чистой вредности сказать, к примеру, что на часах без пятнадцати пять (ха-ха!), когда на самом деле было почти половина девятого, и все только лишь для того, чтобы позлить эту маленькую паршивку, которая почему-то никогда не путала время и с самого раннего детства прекрасно управлялась с висевшими в их комнате часами в виде огромного Микки Мауса. Бог знает почему, но плутовка никогда не ошибалась, и Лютера невероятно это бесило. С тех пор минуло немало лет, и былая детская ненависть к сестре давно исчезла. Правда, уверенно пользоваться часами Лютер так и не научился. Поэтому-то он был просто счастлив, когда наконец появились электронные, с такими привычными и понятными цифрами, мигающими на табло.
   Он вздохнул и водрузил на нос очки, без которых уже не мог обходиться.
   Время… 1.56.
   — Джон, — громко произнес Лютер, — Мартин, нам с вами надо написать очень важное письмо.
   Он еще пока не решил, каким образом доставит это второе письмо. Не исключено, что прислуга Гануччи уже сообщила в полицию и копы не спускают с дома глаз, хотя… хотя та обаятельная девушка, которая сказала, что она гувернантка мальчика, клялась и божилась, что не делала этого. Само собой, он ей не верил. Но с другой стороны, пока что все было тихо: ни шума в газетах, ни объявлений по радио, ни телевизионных репортажей, которые неминуемо появились бы, если бы стало известно о похищении ребенка. А может, решил он, ему повезло и он настолько запугал эту безмозглую девчонку вместе с ее хозяином, этим почтенным торговцем безалкогольными напитками, что они и пикнуть боятся, поэтому предпочитают молчать. Да, скорее всего, сам Гануччи потребовал, чтобы все хранили тайну до тех пор, пока ему не вернут мальчика.
   Но почему же тогда гувернантка продолжала твердить, что Гануччи в Италии? Или это все-таки правда? А вдруг они стараются тянуть время, вот и решили сказать, что его нет? Ладно, решил он, в конце концов, это уже не так важно. Лютер нисколько не сомневался, что, будь у него собственный сын и попади он в руки бандитов, которые отказываются вернуть его без выкупа, уж он бы вернулся домой откуда угодно, хоть с Северного полюса, не то что из какой-то Италии. Так что он нисколько не сомневался, что, даже если Гануччи и отдыхает где-то там на Капри, сейчас-то уж наверняка он примчался домой. Небось, злорадно размышлял Лютер, уже слазил в свою кубышку, собирает наличные, пятьдесят кусков. Одна мысль о том, какой переполох царит, наверное, в роскошном дворе удалившегося от дел миллионера, заставила его улыбнуться. И в то же время его охватила странная печаль. Вот уже почти четырнадцать лет, как он женат на Иде, и у них нет детей… нет вообще никого, кроме старого пекинеса, которого они завели еще в 1969 году. И сейчас Ида тряслась над мальчишкой Гануччи, будто это ее собственный сын, требовала, чтобы на ночь ему оставляли свет, каждое утро пекла для него оладьи с черничным джемом (Лютер считал, что они совершенно несъедобные, и в рот их не брал, и поэтому был страшно удивлен, увидев, с каким аппетитом уплетает их Льюис), а кроме того, то и дело таскала молоко и пакетики снэков в заднюю комнату, где был заперт мальчишка. Отсутствие детей заставило Лютера вспомнить его любимое место в одном из эссе Джона Симона. Вот и сейчас он снял с полки альбом «Избранных трудов», привычно открыл его на странице, замусоленной от того, что ее бесконечно читали и перечитывали, и в который раз прочел так полюбившиеся ему строки:
   «Рассказ или поэма, которым явно не хватает длины, должны выигрывать за счет другого — глубины, возвышенности… следует делать основной упор на внутренние взаимоотношения, пользоваться такими приемами, как повторы и эзопов язык, использовать любой способ заполнить пространство между строчками.
   Надо заставить повествование закручиваться вокруг себя — только так можно добиться необходимой содержательности».
   Лютер украдкой смахнул со щеки непрошеную слезу.
   Только так и можно работать! Даже если создаешь будущий шедевр, что может быть сложнее первоначального, чернового наброска? Ведь со временем именно ему суждено будет служить краеугольным камнем будущего великолепного творения! И кто лучше гениального Джона Симона понимал всю важность такой работы?
   Воодушевленный тем, что он только что прочитал, уверенный, что ему самому никогда в жизни не удастся создать что-либо подобное, и тем не менее жаждущий хотя бы попробовать, Лютер вернул альбом на прежнее место и снова сел за стол. Он уже готов был приступить к сочинению второго угрожающего письма насчет выкупа, когда вдруг в его мозгу молнией сверкнула потрясающая идея. Ринувшись обратно к книжным полкам, он сгреб «Избранные труды» свои кумиров, любовно прижал их к животу и устремился к столу, прихватив по пути ножницы и клеящий карандаш.
* * *
   Если и было в мире что-то более сложное, чем составить срочную телеграмму в Италию по двадцать шесть с половиной центов за слово, то ни Аззекка, ни Гарбугли об этом не имели ни малейшего понятия. Они проклинали все на свете — чтобы написать один лишь адрес, понадобилось целых пять слов!
   — Сколько уже получилось слов? — спросил Гарбугли Аззекку, сражавшегося с пишущей машинкой. Тот со вздохом опустил руки на клавиши.
   — Пять, — ответил он.
   — Двадцать шесть с половиной центов за слово — да ведь это же форменный грабеж! — проворчал Гарбугли.
   — Ладно, тогда давай писать покороче, — не стал спорить Аззекка. — Так даже лучше. Если это сам Гануччи послал телеграмму, то ему не слишком-то понравится, что мы с тобой швыряем деньги на ветер. И все только ради того, чтобы убедиться, что это он и есть.
   — Правильно, советник, — кивнул Гарбугли.
   — Послушай, как это звучит, — перебил его Аззекка. — «Посылали ли вы телеграмму? Аззекка — Гарбугли».
   — Как-то немного безлично, тебе не кажется?
   — Да. Зато кратко.
   — Во-во! К тому же из нее непонятно, получили ли мы ее или нет. Может, Гануччи телеграфировал кому-то еще, сестре, например? И что тогда? Предположим, мы с тобой получим ответ: «Конечно посылал». Поди догадайся, какую именно он имеет в виду. Ведь это вовсе не будет означать, что ту прислал именно он!
   — Да, я понимаю, что ты имеешь в виду, — кивнул Аззекка. — А как тебе это: «Посылали вы сюда телеграмму, которую мы получили?»
   — Нет, лучше вот как: «Посылали ли вы нам сюда телеграмму?»
   — Да, это короче, — обрадовался Аззекка, — а вот это: «Это телеграмма сюда — ваша?» Здорово, верно? Совсем коротко!
   — Да, только для чего непременно повторять, что эта самая телеграмма — сюда?
   — Погоди минутку, — попросил Аззекка, — по-моему, я придумал, — и застучал по клавишам машинки.
   Гарбугли, расстегнув пиджак, подставил солнцу Фи-Бета-Каппа ключ, который получил, еще когда учился в городском колледже. Как-то раз в этом самом кабинете Кармине Гануччи спросил его:
   — Что это еще за чертовщина такая?
   — Как же, это мой Фи-Бета ключ, — с немалой гордостью ответил он.
   — Вот как? — только и сказал тогда Гануччи.
   — Да, конечно.
   — И что он означает? — поинтересовался шеф, на этот раз у Аззекки.
   — Фи-Бета-Каппа.
   — А это еще что такое?
   — Общество. Попасть в него — большая честь.
   — Итальянское, что ли?
   Само собой, это случилось много лет назад, задолго до того, как в старом доме в Ларчмонте поселилась Нэнни для того, чтобы придать ему новый лоск. Теперь Гануччи уже, конечно, знал, что значит ключ Фи-Бета-Каппа. Совсем недавно он, словно в шутку, спросил Гарбугли, где ему удалось стянуть свой ключ, а в глазах его сверкала настоящая зависть — вне всякого сомнения, он многое бы отдал, лишь бы и у него был такой. Сложив пальцы на внушительном животе, Гарбугли с удовольствием любовался своим ключом, сверкавшим и переливавшимся в лучах солнца, заливавших золотом кабинет. За спиной слышался яростный стук клавиш — Аззекка печатал как одержимый. Так прошло секунд тридцать. Наконец стук резко оборвался. Аззекка шумно откинулся на спинку стула.
   — Готово! — закричал он и выдернул листок из каретки.
   — Ну-ка, ну-ка, посмотрим, — пробормотал Гарбугли.
   Его партнер с гордым видом передал ему листок, на котором было напечатано следующее:
   «Кармине Гануччи, отель „Квисисана“, Капри, Италия Наша телеграмма ваша?
Аззекка, Тарбугли».
   — Видишь, я даже додумался написать обе наши фамилии в одну, будто это одно слово, — гордо заявил Аззекка. — Сэкономил двадцать шесть с половиной центов! — Тут он осекся и посмотрел на партнера. Гарбугли пытливо перечитывал телеграмму. — Ну и что ты думаешь? — спросил Аззекка.
   — Знаешь, давай-ка лучше позвоним ему по телефону, — предложил Гарбугли.

Глава 8
БОЦЦАРИС

   Александер Боццарис не был проходимцем. Он был копом.
   По его мнению, между этими понятиями существовала огромная разница. Только один-единственный раз в жизни ему случилось пострадать из-за того, что его приняли за другого, — когда он пытался изнасиловать собственную жену. Собственно говоря, это была шутка. Решив попугать ее, он раз вечером переоделся бродягой, неслышно прокрался в свой собственный дом (даже сейчас, вспомнив об этом, он порой улыбался) и набросился на собственную жену. Конечно, его тут же арестовали, а потом продержали почти три часа в полицейском участке Бронкса. И это несмотря на то, что он всем до единого показал свой полицейский значок, пригрозив при этом, что подаст на них жалобу, если его немедленно не освободят. Однако его жена поклялась, что никогда в жизни не видела этого ужасного человека, что он вломился к ней в спальню с криком «Изнасилование!», и это решило дело. Таким образом, им оставалось самим решать, кому верить: очаровательной молодой еврейке или какому-то ужасному извращенцу. И Боццарису пришлось сидеть под замком, пока в участке не появился капитан О'Рурк собственной персоной, знавший его в лицо. Он-то и подтвердил, что Боццарис действительно коп. Только тогда его неохотно отпустили на свободу.
   Он как раз собирался взять трубку трезвонившего телефона, когда открылась дверь и в его кабинет вошел Нюхалка.
   — Привет, Нюхалка, — буркнул он. Указав на стоявший возле стены стул с прямой спинкой, Боццарис потянулся к телефону. — Боццарис, — рявкнул он. Помолчав секунду, он проворчал:
   — Ладно, погодите немного, сейчас возьму листок бумаги, — выдвинув верхний ящик письменного стола, он вытащил листок с надписью «Департамент полиции», придавил его поудобнее локтем, взял карандаш и буркнул в трубку:
   — Слушаю!
   Нюхалка уселся на стул, задумчиво уставился на свои ноги, скрестил их, полюбовался немного и вернул в прежнее положение. С тех пор как счастливая случайность позволила ему наткнуться на такую потрясающую новость, он мечтал только о том, как бы поскорее попасть в уборную. И сейчас с нетерпением дожидался, пока Боццарис закончит разговаривать по телефону.
   — Хорошо, — произнес тот наконец. — Где? Да, понимаю, наш человек, тот, что в «Вестерн Юнион». Что? Ладно, ладно, просто прочитайте, что в этой телеграмме. Минутку, не так быстро, я записываю. Кому, вы говорите? Да, да, конечно! Я понял.
   Давайте дальше.
   Нюхалка закинул ногу на ногу.
   — Правильно, — продолжал Боццарис. — С Капри, вот как?
   И что там, в телеграмме?
   Нюхалка скрестил ноги.
   — «Очень важно и срочно, — повторил Боццарис, — немедленно переведите пятьдесят к субботе 21 августа уведомлением».
   Нюхалка открыл было рот, быстро разнял ноги и невольно вытянулся вперед.
   — А подпись? — спросил Боццарис.
   — Кармине Гануччи, — быстро подсказал Нюхалка.
   — Что? — удивленно переспросил Боццарис, не веря собственным ушам.
   — Ничего, — буркнул тот и поспешно покинул кабинет.
   — Эй, эй, погоди минутку! — завопил Боццарис вдогонку.
   Поспешно буркнув в трубку: «Я перезвоню вам попозже!» — он выскочил из-за стола и устремился вслед за Нюхалкой. К счастью, тот не успел далеко уйти и Боццарису удалось перехватить его в комнате детективов, где его подчиненные, сочиняя рапорты, пыхтели каждый над своей пишущей машинкой.
   Больше всего эта комната напоминала пустой картонный стаканчик из-под кофе. В 1919 году помещение полицейского управления решено было покрасить в цвет незрелого яблока.
   С тех пор прошло немало лет, пару раз его перекрашивали, но зеленовато-бурый цвет стен оставался неизменным. И почему-то никому не приходило в голову, что под слоем въевшейся в него грязи этот цвет на редкость непривлекателен. Да и отпечатков самых разных пальцев на этих стенах было явно куда больше, чем в папках с делами, выпиравших во все стороны из шкафов с документами. Несколько кабинетов было обшито деревом. В других стены были металлическими, для контраста выкрашенными в темно-зеленый цвет. Стоит ли удивляться, что и письменные столы, за которыми сидели детективы, являли собой странное и причудливое сочетание исцарапанного дерева и облупившейся краски. Весь угол занимала огромная металлическая клетка для особо буйных задержанных, прекрасно гармонировавшая с общим унылым видом комнаты. К стене, примыкавшей к кабинету лейтенанта, была прикреплена доска, сплошь увешанная циркулярами, служебными записками и объявлениями; особое место между ними занимал красочный плакат, возвещавший начало ежегодного турнира по гольфу на первенство полицейского управления. Именно возле этой доски Боццарис и настиг Нюхалку. Крепко ухватив своего осведомителя за локоть, он заставил его остановиться.
   — Что за спешка, парень? — проворчал он.
   — Ну, — неуверенно протянул тот, — никакой спешки. Просто зашел, вот и все. Гляжу, а вы заняты по горло. Ну вот и ушел.
   Что толку путаться под ногами?
   — Я не занят, Нюхалка. Для тебя я всегда свободен, — ухмыльнувшись, возразил Боццарис. — Так рассказывай, для чего я тебе понадобился.
   Искренность, звучавшая в его голосе, не была наигранной. Честно говоря, лейтенант Боццарис по-своему был даже привязан к Нюхалке, считая его чертовски полезным человеком, одним из лучших осведомителей, которыми могло похвастаться полицейское управление. К тому же уважение, которое он испытывал к этому человеку, имело довольно глубокие корни. Боццарис никогда не забывал, как в 1929 году в Чикаго именно Нюхалка додумался послать в полицейское управление открытку с поздравлением в День святого Валентина, а в ней, между прочим, сообщал нежно любимым представителям закона, что в гараже на Норт-Уэллс-стрит намечается крупная разборка. Он допустил только одну ошибку — кровавая перестрелка между гангстерами, о которой шла речь, произошла на Норт-Кларк. Но в конце концов, кто из нас не ошибается, верно? Так же, видимо, считали и чикагские копы. Желая вознаградить Нюхалку, немало удрученного тем, что допустил целых две ошибки, они решили устроить вечеринку с пивом, весь доход от которой должен был пойти на оплату больничных счетов их любимого осведомителя. К чекам единогласно решено было добавить парочку новеньких костылей.
   Вскоре после этого Нюхалка и решил переехать в Нью-Йорк.
   Нью-йоркским «мальчикам» было отлично известно, как Нюхалка в тот раз чуть-чуть было не попал в «яблочко», поэтому, дабы не повторять опыт чикагских парней, они считали бессмысленным связываться с подобным типом. И в первое время беседовали с ним исключительно о погоде. Да и позже старались держать рот на замке, если рядом сшивался Нюхалка. Теперь же, когда тот давний случай в Чикаго стал почти что легендой, большинство из них уже считали Нюхалку на редкость скучным парнем и по мере сил и возможностей вообще старались избегать его. В эти печальные дни если кто и поддерживал отношения с Нюхалкой, так только нью-йоркские копы, до сих пор еще восхищавшиеся невероятным чутьем этого субъекта. Они упрямо продолжали верить, что тогда, в Чикаго, парню просто не повезло, а потому щедро платили за любую информацию, никогда не брезговали поговорить с ним по душам, а порой даже выдавали что-то вроде премии за успешную работу — по сути дела, обычные взятки, но благодаря которым Нюхалка «все время оставался перед ними в долгу». И при этом еще был наверху блаженства, пребывая в постоянной уверенности, что раскапывает секреты, которым буквально нет цены, и абсолютно не замечая того, что ему давно уже никто не доверяет.
   — Что-нибудь удалось разнюхать? — поинтересовался Боццарис.
   — И немало, — подмигнул Нюхалка, отчаянно надеясь на то, что не все еще потеряно, пусть даже Боццарису каким-то непостижимым образом удалось проведать о бесценной телеграмме, посланной Гануччи.
   — Тогда пошли ко мне в кабинет. Я прикажу, чтобы сварили кофе, — предложил Боццарис. — Сэм! — рявкнул он, обращаясь к одному из коллег. — Две чашки кофе, лучше двойных!
   — У нас кофе весь вышел, лейтенант! — рявкнул Сэм.
   — Так наскреби где-нибудь, — посоветовал Боццарис, жестом приглашая Нюхалку в свой кабинет. — Присаживайся, — сказал он и радушно указал на удобное кресло, которое, по слухам, придерживал только для самого комиссара полиции, окружного прокурора или важных шишек из муниципалитета. Впрочем, увы, никому из них и в голову бы не пришло заглянуть к Боццарису.
   Нюхалка принял его предложение с таким же достоинством, с каким некогда президент Никсон — специальную каску из рук строительных рабочих.
   — Как тебе удалось пронюхать, кто послал телеграмму? — спросил наконец Боццарис, решив, что пора перейти к делу.
   — М-м-м… вы же знаете, у меня свои методы, — пробормотал Нюхалка.
   — А для чего Кармине Гануччи понадобились эти деньги? — поинтересовался Боццарис.
   — Как вам сказать… во вторник вечером было совершено тяжкое преступление, — уклончиво ответил Нюхалка.
   — Да? Ладно, пусть так, — согласился Боццарис. — Однако я не вижу особой связи между…
   — Вы знакомы с той леди, что живет в «Кленах»?
   — Ты имеешь в виду Стеллу Гануччи?
   — Нет, — помотал головой Нюхалка.
   — Эта Стелла Гануччи — пикантная штучка! — вздохнул Боццарис. — А какая грудь!
   — Да, да, согласен. Но я имел в виду леди, которая живет там сейчас и заботится о мальчишке Гануччи.
   — Я еще помню, как Стелла Гануччи выступала в Юнион-Сити, — продолжал Боццарис не в силах остановиться. — Я тогда был еще совсем мальчишкой! В те времена она была Стелла Стардест[3]. Прожектор выхватывал из темноты только самый кончик каждой титьки… ну, скажу я тебе, это было зрелище! До сих пор в пот кидает, как вспомню, как они сияли в темноте!
   — Воображаю! Но я имел в виду леди, которую зовут Нэнни.
   — Право, не помню, чтобы я имел удовольствие слышать о ней.
   — Нэнни приходила ко мне этим утром. Хотела разузнать о каком-то тяжком преступлении, которое якобы было совершено во вторник вечером.
   — И что ты ей сказал?
   — Ничего. Но голову даю на отсечение, что телеграмма насчет денег напрямую связана с этим самым делом. Иначе зачем бы Гануччи такие деньги? Да еще срочно.
   — Интересно, что за преступление она имела в виду? — задумался Боццарис.
   — Пока не знаю, — отозвался Нюхалка, — но наверняка это что-то серьезное! Держу пари на что угодно!
   — М-м-м… — пробурчал Боццарис и скрестил руки на груди.
   Подумав немного, он откашлялся, прочистил горло, наклонился вперед, облокотившись о стол, и бросил вопросительный взгляд на своего собеседника. — Уверен, Нюхалка, ты знаешь, какая у меня репутация. Да это все здесь знают, не ты один. Я — боец, и, помяни мое слово, всем в участке это известно. Я был таким еще в незапамятные времена, когда до лейтенантских нашивок мне было как до Луны. Тогда я был еще простым патрульным, исшагавшим весь Стейтен-Айленд вдоль и поперек. И оставался им все эти годы, иначе шиш бы добрался из Стейтен-Айленда до этого кресла! Но даже сейчас, добившись всего, что хотел, могу сказать, что есть на свете одна вещь, которую я не терплю — это зло! Для меня зло — это нечто, совершенно противоположное добру. Это смерть, а я люблю жизнь. Скажи, Нюхалка, ты никогда не замечал, что слово «зло», если его прочитать задом наперед, означает «жить»?[4].
   — Да что вы? — удивился тот. — Вот никогда бы не подумал!
   — А ты попробуй, — посоветовал Боццарис.
   — Точно, — хмыкнул тот, — теперь-то я и сам вижу. Вот здорово!
   — Да, так вот, — продолжал Боццарис, — но если есть на свете что-то такое, что я ненавижу еще больше, так это преднамеренное зло. Зло, которое человек творит собственными руками, при этом отлично понимая, что делает. Так вот, для меня Кармине Гануччи и такие, как он, и есть это самое преднамеренное зло.
   Послушай, Нюхалка, сейчас я скажу тебе то, чего не говорил еще никому. В душе я всегда был бунтарем, черт бы меня подрал! И мне всегда казалось дьявольски несправедливым, что такие подонки, как Кармине Гануччи, которые творят одно только зло, гребут деньги лопатой. Да, да, они, брат, купаются в золоте, можешь мне поверить! А я, лейтенант полиции, у которого к тому же в подчинении целый участок… знаешь, сколько я зарабатываю в год?! 19 781 доллар и 80 центов! Девятнадцать гребаных тысяч, Нюхалка, чтоб я сдох! Как ты считаешь, это справедливо?
   — Думаю, это чертовски несправедливо, лейтенант, — совершенно искренне ответил тот. — Но с другой стороны, кто сказал, что в нашей жизни все всегда по справедливости? И все равно мы… каждый из нас, лейтенант, должен смиренно нести этот чертов крест…
   — Нюхалка, — перебил его Боццарис.
   — Да, лейтенант?
   — Послушай, ты что, забыл, что я терпеть не могу богохульства?
   — Простите, — сконфуженно пробормотал тот.
   — Богохульство, сквернословие и зло всегда идут рука об руку.
   — Я, откровенно говоря, вообще редко чертыхаюсь, — потупил глаза Нюхалка.