Она плачет. Вуаль ее мокра и так холодна, что у, меня захватывает дыхание.
   Тревин не знал. Я никогда не говорил ему об извинении Анеал; я никому не говорил. Я моргаю, и он расплывается, а я моргаю и моргаю, и он тает.
   - Ты не Тревин, - говорю я. - Я спорил сам с собой. Ослепительно и жарко.
   Я лежу, положив руку под голову.
   Небо голубое и красное, и на воде темная полоса, и я не могу сделать, чтобы она исчезла, сколько ни моргаю. Наверное, от жара у меня пропадает зрение, или солнце меня ослепило, но Хальци плачет и говорит, что это Лезиан.
   Высадиться негде, и мы идем вдоль берега к северо-западу, пока не приходим к устью реки.
   - Правь туда! - просит Хальци. - Я знаю это место! Знаю этот знак! - Она показывает на кучу камней. -- Там моя бабушка живет!
   Ночь обступает нас, а потом мы видим огонь, вроде как очаг горит. Я сиплым голосом объясняю Хальци, как переложить парус. У нее руки быстрые, слава Хету.
   Я вывожу лодку на прибрежную отмель, и Хальци выскакивает наружу, зовя меня, и Тянет лодку, но я не могу двинуться. Приходят люди и стоят, глядя на нас, и Хальци говорит, что ее бабушка - это Лласси. В деревне бабушку знают, хотя живет она довольно далеко. Кажется, мне помогают выбраться из лодки, й я говорю: «У нас есть серебро, мы можем заплатить». Мелькают люди в темноте, потом меня приносят куда-то, где света слишком много.
   Мне вливают меж зубов горячую морскую воду. Я не могу ее пить, потом соображаю: это бульон. На Отмытой добела стене пляшут отсветы, и женщина с обнаженной головой говорит: «Дай помогу».
   Я не хочу, чтобы с меня снимали рубашку.
   - Рубашку не трогать! - говорю я, выставив руки. Они что-то говорят, я не успеваю следить, но с мягкой настойчивостью меня держат за руки и снимают разорванную куртку и рубашку. Чей-то голос тихо спрашивает: «А это что?» - и разрезает повязку на груди.
   - Что это с ним? - удивленно говорит Хальци. Я отворачиваю лицо.
   Незнакомая женщина мне улыбается и говорит:
   - Все будет хорошо. - Хальци глядит на меня, будто ее предали, а женщина говорит ей (и мне): - Просто это женщина, детка. Она поправится, с ней ничего страшного, только небольшой жар и слишком много солнца.
   И я, раздетая, беспомощно проваливаюсь в сон, и только мелькает перед глазами пораженное лицо Хальци.
   Следующие два дня я очень много сплю, просыпаюсь, пью бульон и снова засыпаю. Когда я просыпаюсь, Хальци рядом нет, хотя на. полу лежит стопка одеял. А если я просыпаюсь и слышу ее, то снова притворяюсь, что сплю‹ и действительно засыпаю. Но потом я уже не могу больше спать. Туле, женщина ‹S заботливыми руками, которая предоставила мне постель, спрашивает меня, дать мне платье или рубашку. Я провожу ладонью по стриженым волосам и прошу рубашку. Но говорю ей, чтобы.называла меня Яханна.
   Мне приносят мою рубашку, аккуратно зашитую. А мое серебро они брать не хотят.
   И наконец, ко мне приходит Хальци. Я сижу на кровати, на которой так долго спала, и лущу фасоль. Меня смущает, что я сижу в рубашке и лущу фасоль, хотя я и фасоль лущила, и одежду чинила, и другую женскую работу делывала в мужской одежде. Но это было уже давно.
   Она входит недоверчиво, как птичка, и говорит:
   - Яхан?
   - Садись, - говорю я и тут же об этом жалею, потому что сесть можно только на мою кровать - другого места нет.
   Мы обмениваемся обычными вопросами «как себя чувствуешь» и «что ты делала». Она туго завернута в вуаль, хотя здесь женщины не ходят в вуалях повседневно.
   Наконец она обиженным голоском говорит:
   - Ты могла бы мне сказать.
    Я уже много лет даже и не думала кому-нибудь говорить. Я даже уже почти думала о себе не как о женщине.
   - Но я же не кто-нибудь!
   Она обижена. И откуда ей понимать, что в битве бок о бок можно стать близкими товарищами и ничего не знать друг о друге?
   Громко, очень громко щелкают стручки фасоли. Я думаю, не попытаться ли объяснить, как я обрезала волосы, чтобы сражаться вместе с Тревином, как узнала еще задолго до смерти Тревина, что битва делает людей чужими для самих себя. Хет говорит, что жизнь держится на мелочах, вроде того, что я для женщины была высока и плоскогруда, и что командир ополчения в Баштое увидел меня, стриженную и полуголодную, и решил, что я мальчик, и я стала им. Щелчок стручка. Я провожу пальцем по его длине, и фасоль сыплется в миску.
   - У тебя солнечный ожог почти прошел, - говорит она, чтобы прервать молчание, и почему-то ярко вспыхивает.
   Я могу ее понять. Она вообразила себе, что влюбилась.
    Ты. меня прости, детка, - говорю я. - Я не хотела тебя огорчать или смущать. Мне, знаешь, и самой как-то неловко.
   Она смотрит на меня искоса.
   - А отчего тебе неловко? ..
   - Это как будто ходить без одежды - когда все знают. А мой род теперь истреблен, И я всегда чужая, где бы ни была… - Она смотрит, не понимая, и я сдаюсь. - Это трудно объяснить.
   - А что ты теперь будешь делать? - спрашивает она.
   Я вздыхаю. Этот вопрос давно уже вертится у меня в голове. Здесь точно не накопить денег на проезд до материка.
   - Не знаю.
    Я рассказала про тебя бабушке, - говорит Хальци. - И она сказала, что ты можешь жить с нами, если будешь хорошо работать. Я ей сказала, что ты очень сильная- Снова щеки полыхают, и она торопится сказать:- Это маленькая ферма, и когда-то она была получше, но теперь там только бабушка, но мы можем помочь, и я думаю, мы можем стать с тобой подругами.
   На долгом пути к Баштою я поняла одно: пусть все будет хуже некуда, но, если думать только о ближайшем будущем, в конце концов - иногда - найдется выход.
    Я была бы рада, детка, - говорю я совершенно искренне. - Рада была бы с тобой подружиться.
   Кажется, будущее точно держится на мелочах.
 
   Maureen F. McHugh. «The Missionary's Child». © Davis Publications, Inc., 1992. © Перевод. Левин М.Б., 2002.
 
This file was created
with BookDesigner program
bookdesigner@the-ebook.org
02.12.2008