– А так, значит…
   Бабы ухватились за лошадей и с причитаньями повели их во двор. Оставалась одна Дунька. Она спряталась за верею[6] и наблюдала, как батюшка-свекор снимал с лошади озорника Спирьку. Дунькино сердце билось, как подстреленная птица, и она чувствовала, как задыхается. По всем признакам Спирька был едва жив и доехал до Ольховки только по инерции. Когда его сняли с седла, Спирька весь распустился, как ребенок, и едва мог пролепетать косневшим языком:
   – Водочки… стаканчик…
   – Били тебя, Спиря?
   – Ох, как били… И я бил и меня били.
   От Спирьки трудно было добиться какого-нибудь толку, да и не любил он расспросов.
   – Где был – ничего не осталось, – сурово отвечал он. – Мало ли хороших местов.
   – Так, гришь, шибко били? – повторял Антон.
   – Очень даже превосходно.
   По перепавшим лошадям мужики видели, что Спирька был не близко, а глядя на него – что дело было у него с конокрадами жаркое.
   Он оставался гостем у Антона дня три, пока поправился и немного отдохнул. За ним теперь все ухаживали, и пряталась только одна Дунька. Она боялась поднять глаза, когда входила в избу, где сидел с мужиками Спирька. Он тоже отворачивался от нее и только раз, когда они столкнулись на дворе, спросил:
   – Дунь… а Дунь? Ты не серчаешь на меня?
   У Дуньки точно что оборвалось внутри от этого виноватого голоса, каким заговорил с ней Спирька. Сердце так и захолонуло, как будто она полетела откуда-то с высоты.
   – Так не серчаешь, Дунь?
   – Што это и придумаешь, Спиридон Савельич… Посмеяться надо мной хочешь…
   – Я?! Эх, Дунюшка!
   Он подошел к ней совсем близко и шепнул:
   – Для тебя только и коней выворотил, желанная… На, получай и чувствуй, каков есть человек Спирька. Эх, Дуня… Слов вот у меня нет никаких, штобы, значит, обсказать все… Только и умею, што ругаться.
   – Ты меня ведьмой считаешь…
   Голос Дуньки оборвался, и она закрыла лицо рукавом. Душившие ее все эти дни слезы так и хлынули. Спирька растерялся и не знал, что ему сказать. Да и что скажешь бабе, которая дура дурой ревет? Правда, жаль бабенки… Спирька повернулся к плакавшей Дуньке спиной, постоял с минуту, напрасно отыскивая в своем репертуаре хоть одно ласковое слово, но только тряхнул головой и ушел в избу. Он немного струсил и струсил самого себя: жалость так вот всего и охватила.
   Спирька ушел от Антона через какой-нибудь час.
   – Ты куда это скоро больно поплелся? – уговаривал его старик Антон. – Поживи, пока рука-то поправится.
   – Нет, уж я домой, – угрюмо отвечал Спирька.
   Дунька видела потом, как батюшка-свекор совал Спирьке рублевую бумажку, а Спирька ругался.
   – Отстань, старый черт! Стал бы я себя увечить из-за твоего рубля… Дураки вы все и ничего не понимаете. А Степану я скулу сворочу, как вот только рука выправится.
   Обругал всех и пошел домой, придерживая бессильно мотавшуюся правую руку.



VIII


   Вернувшись домой, Спирька сразу слег, точно подломился. Сначала у него болела ушибленная рука. Она была точно чужая и висела плеть плетью. Удар пришелся по плечу, и Спирька чувствовал по ночам страшную боль. Задремлет и видит во сне, как нагоняет конокрадов. Их было трое. Они сидели вокруг огонька, не ожидая опасности. Стреноженные лошади паслись в десяти шагах. Спирька налетел на воров орлом. Завязалась отчаянная драка. Могуч был Спирька и двоих уложил сразу, а третий оказался «жиловатым» и долго дрался со Спирькой. Когда Спирька уложил и этого третьего и «пал» на свою лошадь, он догнал его и ударил бастрыгом[7] по плечу. Хорошо, что Спирька усидел на лошади, а то бы ему несдобровать. Сейчас он повторял про себя тысячу раз эту сцену, и ему казалось, что его все еще бьют. Он просыпался в холодном поту и кричал:
   – Эй, всех убью!.. Не подходи.
   Спирька думал отлежаться, как бывало раньше. Не в первый раз его били насмерть. Но чем дальше, тем делалось ему хуже. Спирька послал за старухой Митревной, которая лечила всю Расстань. Митревна пришла, осмотрела Спирьку и только покачала головой.
   – Эк тебя угораздило, Спирька.
   – А што?
   – Места ведь на тебе живого нет… Точно цепами тебя молотили.
   – Около того, баушка… Весь не могу. И поясницу ломит, и крыльца болят, и ноги отнимаются.
   – Вот, вот… Больно ты лют драться-то, Спирька.
   – Дело такое подошло, баушка.
   – Да, дело хорошее… Как еще тебе башку не оторвали напрочь.
   Баушка Митревна еще раз осмотрела Спирьку, покачала головой и проговорила:
   – Умрешь ты, Спирька.
   – Раньше смерти не помру.
   – Главная причина, что у тебя повреждена становая жила и все болони нарушены.
   Мысль о смерти Спирьку не испугала. Что же, умирать так умирать… Обидным для него было только одно – оставалось неизвестным, от кого он умрет. Били здорово и ольховские мужики и конокрады, – ступай разбирай, которые били сильнее. Сначала Спирька решил, что его окончательно изувечили конокрады, а потом на него напало сомнение. Хорошо тузили и ольховские новоселы.
   Спирька лежал в своей избушке совершенно один. В Расстани, и в Ольховке, и в Кульмяковой было уже известно, что он не жилец на белом свете. Приходили проведывать разные мужики, и все жалели Спирьку.
   – Беспременно ты помрешь, Спирька… Уж баушка Митревна знает. Она, брат, скажет, как ножом отрежет. Достаточно перехоронила на своем веку всяких народов.
   – Знаю без вас, што помру… От ольховских новоселов в землю уйду. Я их землей наградил, и они меня тоже землей отблагодарили. Мой грех.
   – А ты бы, Спирька, штец горяченьких похлебал. Может, и полегчает… По жилам горяченькое-то разойдется.
   – Не позывает меня на пищу, братцы.
   Особенно тяжело бывало Спирьке по вечерам, когда он лежал в темноте. Тихо кругом, а в Спирькиной голове мысли так и шевелятся. Припоминал он всю свою жизнь и ничего, кроме безобразия, не находил. Если бы ему баушка Митревна предложила прожить жизнь во второй раз, он едва ли бы согласился. Тошно и вспоминать, не то что снова все проделывать. Так, одно безобразие… Другие, конечно, жили и по-хорошему, а он мыкался.
   Раз лежал Спирька вечером и особенно мучился. Ему приходилось плохо. Явилось какое-то смутное ожидание чего-то. Вот бы встать теперь, выйти на улицу… Кругом все давно уже зеленело. И горы стоят зеленые, и поля, и луга. Хорошо везде, кроме его избушки. Спирька, кажется, задремал, когда его разбудил осторожный шорох в сенях. Потом раскрылась дверь, и кто-то вошел в избу.
   – Ты жив, Спиридон Савельич? – спросил женский голос.
   – Это ты, Дуня?
   – Я… Урвалась из дому, штобы с тобой проститься.
   Голос у Дуньки оборвался. Спирька слышал ее тяжелое дыхание. Она стояла, переминаясь с ноги на ногу.
   – Ну? – сурово спросил Спирька.
   – Больше ничего.
   Она присела на лавку, и Спирька только теперь рассмотрел, что Дунька пришла с ребенком.
   – Ты это зачем ребенка-то приволокла?
   – А так… Сказывали мужики, што ты помираешь, – вот я и пришла.
   – Помираю, Дуня…
   Голос Спирьки сделался ласковее.
   – Наши-то мужики тебя вот как жалеют, потому как понапрасну тогда обидели тебя.
   – Ну их совсем! Пусть твой Степан благодарит бога, што я кончусь скоро, а то бы… Не стоит говорить, Дуня.
   Дунька тяжело вздохнула.
   – А што касаемо того, што я тебя ведьмой навеличивал, так это совсем особь статья, Дуня. Эх, не так все вышло. Ну, да што об этом говорить… Не стоит. Все одно околевать.
   Послышались легкие всхлипывания. Плакала Дунька. Она не вытирала своих слез.
   – Тяжко, Спиридон Савельич… Места нигде не найду.
   – Ну?
   – Вот как тяжко…
   – Обижают?
   – А мне все одно… Приду домой и скажу, што была у тебя. Пусть бьют… и матушка-свекровушка проходу не дает. Все тобой попрекает… Пусть… Испортил ты меня, Спиридон Савельич. Все думаю, все думаю… С ума ты у меня нейдешь. И мужа не люблю, да и раньше никогда не любила…
   – Ну, это уж ты тово… закон принимала, значит, тово… терпи…
   – А ежели моего терпенья не стало? Ох, тошно… Вконец вся извелась, Спиридон Савельич. Вот сынка родила, рощу, а сама все думаю: неужто и он в наших мужиков издастся? Какие это мужики? Всего боятся.
   – Это ты правильно, Дуня.
   – Себя ущитить не умеют… Духу в них нет… Тошно глядеть. Хуже бабы, а еще мужики… Конями-то ты их застыдил.
   – Плевое дело.
   Дунька продолжала плакать. Ребенок проснулся и тоже заплакал. Спирьке хотелось сказать ей что-нибудь хорошее, ласковое, утешить, приласкать, но у него кружилась голова и никаких слов не было.
   – Ну, мне пора домой, Спиридон Савельич.
   Она подошла к нему совсем близко, поднесла ребенка и проговорила:
   – Ты, Спиридон Савельич, перекрести младенчика, штобы он тоже не боялся.

 
   Через несколько дней озорника не стало. Он успокоился на деревенском кладбище.



ПРИМЕЧАНИЯ


   Впервые напечатан в журнале «Русская мысль», 1896, No 12.
   Рассказ получил положительную оценку рецензента «Русской мысли» (1900, No 9). «Тип „непутевого“ забулдыги Спирьки, бывшего когда-то заправским мужиком, но со смертью жены потерявшего все свое крестьянское хозяйство и попавшего таким образом в деревенские лишние люди, выхвачен из самого сердца нашей крестьянской жизни. Читатель и смеется над несуразным, нескладным Спирькой, и удивляется его удали и смекалке, и заранее же жалеет эту погибающую натуру, в которой под нескладною наружностью бьется горячее сердце, жаждущее и любви и участия».