– Я вам больше не дам играть… – тихо проговорила она, притворяя за собой дверь.
   – Это почему?
   – А так… Проиграете.
   – Почему же именно я должен проиграть, а не ваш Иван Яковлич?
   – Так… – коротко ответила Катерина Ивановна. – Во-первых, вы горячитесь, во-вторых, Иван Яковлич всегда выигрывает…
   – Однако Ломтев его разыграл?
   – То совсем другое дело: нашла коса на камень…
   Это непрошеное вмешательство сначала рассердило Привалова; он готов был наговорить Катерине Ивановне дерзостей, но потом как-то вдруг отмяк и улыбнулся.
   – Действительно, я глупости делаю, – проговорил он. – Да и пьян порядочно.
   – Скоро кататься поедем, холодком продует. Видели, как проигрался Шнегас?
   – Это отставной военный?
   – Да, да… Все спустил, а не из последних игроков. Я сейчас пошлю за лошадьми…
   Привалов вернулся в игорную комнату, где дела принимали самый энергичный характер. Лепешкин и кричал и ругался, другие купцы тоже. В золотой кучке Ивана Яковлича виднелись чьи-то кольца и двое золотых часов; тут же валялась дорогая брильянтовая булавка.
   – Так ты не хочешь мне на вексель поверить? – кричал Лепешкин, стуча кулаками по столу. – Мне?.. а?..
   – Не могу… – коротко отвечал Иван Яковлич, опуская глаза.
   – Так ты вот какие со мной поступки поступаешь?! Ах ты, дьявол этакий… черт!.. Да я тебя…
   Неистовый старик только ринулся было через стол на Ивана Яковлича, чтобы доказать ему собственноручно, какой такой человек он есть, но Данилушка удержал его вовремя.
   – Отстань, дурмень, – хрипел Данилушка, принимая друга в свои железные объятия. – Разве это порядок?
   – Да я ему… Кто он? Да я… Пусти, ради Христа! Дьявол, пусти…
   – Не пущу… не шеперься.
   Этим эпизодом игра кончилась. Иван Яковлич бросил карты и проговорил:
   – Больше не могу…
   – А почему ты мне под вексель не поверил? – придрался к нему Лепешкин. – Я тебе верю, а ты мне не хочешь… а?
   Иван Яковлич с улыбкой взял со стола горсть золота и проткнул руку к Лепешкину…
   – Теперь сколько хочешь, а во время игры не могу…
   – Да мне теперь-то не надо, а зачем даве не давал?
   – Да нельзя же, говорят тебе! – усовещивал Данилушка расходившегося приятеля. – Невозможно, и все тут… Везде так.
   – Черти вы, вот что! – ругался Лепешкин, не зная, как ему сорвать свою обиду.
   Под окном послышался звон бубенчиков, – это подкатили кошевые. Вся компания торопливо подкрепилась около винного столика и повалила в переднюю. Катерина Ивановна вышла после других в бархатной синей шубке на настоящем собольем меху. Кошевые в это время быстро нагружались вином и приличной снедью; в двух даже были поставлены ломберные столы. При громадной вместимости кошевых – в них можно было свободно посадить человек двенадцать – эти затеи были самым обыкновенным делом. В кошевой Барчука поместились Привалов, Иван Яковлич с Катериной Ивановной, Веревкин, Лепешкин и Данилушка.
   – Ох, много еще места пустого… – скорбел Лепешкин.
   – Я сама буду править, – вызвалась Катерина Ивановна. – Барчук, вожжи…
   Девушка села на облучок, забрала в руки вожжи, и кошевая полетела за город. Началась самая бешеная скачка вперегонку, но тройку Барчука трудно было обогнать: лошади были на подбор. Другие кошевые скоро остались назади и ныряли по ухабам, как лодки в бурю. Ночь была звездная, но звезды уже блекли, и небо заволакивалось предутренней белесоватой мглой. Вздымаемый копытами снег покрыл всех серым налетом, а синяя шубка Катерины Ивановны совсем побелела. Соболья шапочка на голове у нее тоже превратилась в ком снега, но из-под нее вызывающе улыбалось залитое молодым румянцем девичье лицо, и лихорадочно горели глаза, как две темных звезды. Свежий воздух, вместо того чтобы освежить Привалова, подействовал как раз наоборот: он окончательно опьянел и чувствовал, как все у него летит перед глазами, – полосы снега, ухабы, какой-то лес, рожа Лепешкина, согнутая ястребиная фигура Барчука и волны выбившихся из-под собольей шапочки золотистых волос. Вперед!.. Чтобы дух занимало и искры сыпались из глаз… Вон Барчук сам взял вожжи, вскрикнул каким-то нечеловеческим голосом, и все кругом пропало в резавшей лицо, слепившей глаза снежной пыли. Лошадей больше нельзя было рассмотреть, а кошевая точно сама собой неслась в снежную даль, как стрела, выпущенная из лука могучей рукой.
   Дальнейшие впечатления для Привалова перемешались в самую невозможную мозаику, точно его несло куда-то вихрем. Тройки съехались, на привале все пили… Откуда-то появились пьяные женщины, которых обливали вином. Потом скакали обратно в город, причем Привалов даже сам несколько времени правил Барчуковой тройкой. Но все это происходило как во сне или в потемках. В каком-то большом доме, где играла музыка и было очень много женщин, все танцевали, а Лепешкин с Данилушкой откололи свою «руськую». Потом все собрались в большой комнате, где много пили, пели песни… У Привалова сильно кружилась голова, и он заметил, что Веревкин постоянно был возле него, как нянька.
   – Столы… составляй столы! – орали пьяные голоса.
   Из столов, сдвинутых вместе, образовалось нечто вроде концертной эстрады, которую со всех сторон окружили шатавшиеся пьяные люди. Потом Привалов видел, как Веревкин вынес из соседней комнаты что-то белое и поставил это белое на помост. Собравшаяся публика дико взвыла, точно голодная стая волков, которой бросили кусок свежего мяса: на помосте в одной рубашке стояла Катерина Ивановна… Она что-то пела такое веселое и канканировала. Публика дико выла и несколько раз принималась ее качать на руках. Привалов аплодировал и кричал вместе с другими, и ему страстно хотелось поколотить этого Ивана Яковлича.
   Потом вся эта картина исчезла, точно в тумане. Привалов помнил только, что он сидел очень близко к Катерине Ивановне, она беззаботно смеялась и разглаживала ему волосы своими белыми маленькими руками. Когда он проснулся, кругом было темно, на полу валялись какие-то спавшие люди, сломанная мебель, пустые бутылки и т. д. Привалов лежал на диване, а рядом с ним, на поставленных к дивану стульях, богатырским сном спал Nicolas Веревкин. Голова у Привалова страшно трещала, хотелось пить, в груди что-то жгло. Привалов смутно припомнил, где он и что с ним, а потом опять забылся тяжелым пьяным сном. Когда он проснулся во второй раз, на полу комнаты сидели и лежали те же фигуры и опять пили.
   – В театр пора, Сергей Александрыч!.. – крикнул кто-то. – Вставайте да поправляйтесь скорее.
   – Какой театр… где?
   – Да ведь десятый час на дворе… Ха-ха!.. – хохотал Веревкин, только что успевший умыться.
   Короткий зимний день был вычеркнут из среды других дней, а наступившая ночь точно служила продолжением вчерашней.



XII


   Ярмарочный театр, кой-как сгороженный из бревен и досок, был битком набит пьяной ярмарочной публикой. Ложа, в которую попал Привалов, была одна из ближайших к сцене. Из нее отлично можно было рассматривать как сцену, так и партер. Привалова особенно интересовал последний, тем более что пьеса шла уже в половине. В ложе теперь сидел он только с Веревкиным, а остальная компания нагружалась в буфете. Поместившись к барьеру, Привалов долго рассматривал ряды кресел и стульев. На них разместилось все, что было именитого на десятки тысяч верст: московские тузы по коммерции, сибирские промышленники, фабриканты, водочные короли, скупщики хлеба и сала, торговцы пушниной, краснорядцы и т. д. От каждого пахло десятками и сотнями тысяч. Было несколько миллионеров, преимущественно с сибирской стороны.
   – Картина!.. – говорил Nicolas, мотая головой в партер. – Вот вам наша будущая буржуазия, которая тряхнет любезным отечеством по-своему. Силища, батенька, страшенная!
   Веревкин был пьян еще со вчерашнего, и Привалов тоже чувствовал себя не особенно хорошо: ему было как-то все равно, и он смотрел кругом взглядом постороннего человека. В душе, там, глубоко, образовалась какая-то особенная пустота, которая даже не мучила его: он только чувствовал себя частью этого громадного целого, которое шевелилось в партере, как тысячеголовое чудовище. Ведь это целое было неизмеримо велико и влекло к себе с такой неудержимой силой… Вольготное существование только и возможно в этой форме, а все остальное должно фигурировать в пассивных ролях. Даже злобы к этому целому Привалов не находил в себе: оно являлось только колоссальным фактом, который был прав сам по себе, в силу своего существования.
   – Искусство прогрессирует… – слышался в соседней ложе сдержанный полушепот, который заставил Привалова задрожать: это был голос Половодова. – Да, во всех отраслях человеческой деятельности, в силу основного принципа всякого прогрессивного движения, строго и последовательно совершается неизбежный процесс дифференцирования. Я сказал, что искусство прогрессирует, – действительно, наши отцы, например, сходили с ума от балета, а в наше время он совсем упал. И в самом деле, если взять все эти пуанты и тур-де-форсы только сами по себе, получается какая-то глупая лошадиная дрессировка – и только. Восхищались балетными антраша, в которых Камарго делала четыре удара, Фанни Эльслер – пять, Тальони шесть, Гризи и Сангалли – семь, но вышла на сцену шансонетка – и все эти антраша пошли к черту! Да-с… Я именно с этой стороны понимаю прогресс…
   В одной ложе с Половодовым сидел Давид и с почтительным вниманием выслушивал эти поучения; он теперь проходил ту высшую школу, которая отличает кровную золотую молодежь от обыкновенных смертных.
   – Вот черт принес… – проворчал Веревкин, когда завидел Половодова.
   Появление Половодова в театре взволновало Привалова так, что он снова опьянел. Все, что происходило дальше, было покрыто каким-то туманом. Он машинально смотрел на сцепу, где актеры казались куклами, на партер, на ложи, на раек. К чему? зачем он здесь? Куда ему бежать от всей этой ужасающей человеческой нескладицы, бежать от самого себя? Он сознавал себя именно той жалкой единицей, которая служит только материалом в какой-то сильной творческой руке.
   По окончании пьесы в ложу ввалилась остальная пьяная компания. Появление Ивана Яковлича произвело на публику заметное впечатление; сотни глаз смотрели на этого счастливца, о котором по ярмарке ходили баснословные рассказы. Типичная свита из Данилушки, Лепешкина и Nicolas Веревкина усиливала это впечатление. Эти богачи и миллионеры теперь завидовали какому-нибудь Ивану Яковличу, который на несколько времени сделался героем ярмарочного дня. Из лож и кресел на него смотрели с восторженным удивлением, как на победителя. Даже обыгранные им купчики разделяли это общее настроение; они были довольны уже тем, что проиграли не кому другому, а самому Ивану Яковличу.
   – Папахен-то ведь и спать даже не ложился, – сообщал Привалову Nicolas Веревкин. – Пока мы спали, он работал… За восемьдесят тысяч перевалило… Да… Я советовал забастовать, так не хочет: хочет добить до ста.
   Nicolas Веревкин назвал несколько громких имен в торговом мире, которые сегодня жестоко поплатились за удовольствие сразиться с Иваном Яковличем.
   Сам Иван Яковлич был таким же, как и всегда: так же нерешительно улыбался и выглядел по-прежнему каким-то подвижником.
   – Сейчас будет Катя петь… – предупредил Nicolas Привалова, указывая на афише на фамилию m-lle Колпаковой, которая в антракте между пьесой и водевилем обещала исполнить какую-то шансонетку.
   – «Моисей» в театре, – шепнул Nicolas Веревкин отцу.
   – Где?
   – В первом ряду, налево…
   – Ах, черт его возьми!.. Что же ты раньше не сказал? – смущенно заговорил Иван Яковлич. – Необходимо было предупредить Катю.
   – Да он только что пришел, а сейчас занавес…
   Иван Яковлич только пожал плечами и принялся в бинокль отыскивать «Моисея». В этот момент поднялся занавес, и публика встретила выбежавшую из-за кулис Катерину Ивановну неистовыми аплодисментами. Она была одета в короткое платьице французской гризетки и бойко раскланивалась с публикой. Лепешкин и Данилушка, не довольствуясь обыкновенными аплодисментами, неистово стучали ногами в пол. Даже из ложи Половодова слышались аристократические шлепки затянутых в перчатки рук. Капельмейстер поднес певице большой букет, и она, прижимая подарок к груди, несколько раз весело кивнула в ложу Ивана Яковлича.
   – Ох, горе душам нашим! – хрипел Лепешкин, отмахиваясь обеими руками. – Ай да Катерина Ивановна, всю публику за один раз изуважила…
   Капельмейстер взмахнул своей палочкой, скрипки взвизгнули, где-то глухо замычала труба. Наклонившись всем корпусом вперед, Катерина Ивановна бойко пропела первый куплет; «Моисей» впился глазами, когда она привычным жестом собрала юбки веером и принялась канканировать. Сквозь смятое плиссе юбок выступали полные икры, и ясно обрисовывалось, точно облитое розовым трико, колено… Опустив глаза и как-то по-детски вытянув губы, Колпакова несколько раз повторила речитатив своей шансонетки, и когда публика принялась неистово ей аплодировать, она послала несколько поцелуев в ложу Ивана Яковлича.
   – О-ох, матушка ты наша… – хрипел Лепешкин, наваливаясь своим брюхом на барьер ложи.
   В этот момент в первом ряду кресел взвился белый дымок, и звонко грянул выстрел. Катерина Ивановна, схватившись одной рукой за левый бок, жалко присела у самой суфлерской будки, напрасно стараясь сохранить равновесие при помощи свободной руки. В первых рядах кресел происходила страшная суматоха: несколько человек крепко держали какого-то молодого человека за руки и за плечи, хотя он и не думал вырываться.
   – Да ведь это «Моисей»!.. – крикнул кто-то.
   – Он самый, – подтвердил Лепешкин. – Я своими глазами видел, как он к музыкантам подбежал да в Катерину Ивановну и запалил.
   Опустили занавес. Полиция принялась уговаривать публику расходиться.
   – Не уходите, – говорил Nicolas Веревкин Привалову, – мне же придется защищать этого дурака… Авось свидетелем пригодитесь: пойдемте за кулисы.
   На сцене без всякого толку суетились Лепешкин и Данилушка, а Иван Яковлич как-то растерянно старался приподнять лежавшую в обмороке девушку. На белом корсаже ее платья блестели струйки крови, обрызгавшей будку и помост. Притащили откуда-то заспанного старичка доктора, который как-то равнодушно проговорил:
   – Помогите, господа, перенести больную в уборную куда-нибудь…
   Данилушка, Лепешкин, Иван Яковлич и еще несколько человек исполнили это желание с особенным усердием и даже помогли расшнуровать корсет. Доктор осмотрел рану, послушал сердце и флегматически проговорил:
   – Так… пустяки. Впрочем, необходимо сначала привести ее в чувство.
   – Подождите еще минуточку, пока приедет следователь, – упрашивал Веревкин Привалова.
   Привалов остался и побрел в дальний конец сцены, чтобы не встретиться с Половодовым, который торопливо бежал в уборную вместе с Давидом. Теперь маленькая грязная и холодная уборная служила продолжением театральной сцены, и публика с такой же жадностью лезла смотреть на последнюю агонию умиравшей певицы, как давеча любовалась ее полными икрами и бесстыдными жестами.
   Привалову пришлось ждать следователя почти час. Он присел на сложенные в углу кулисы и отсюда машинально наблюдал суетившуюся на сцене публику; кто тащил ведро воды, кто льду на тарелке, кто корпию. Доктор несколько раз выходил из уборной и только отмахивался рукой от сыпавшихся на него со всех сторон вопросов. Комедия жизни неожиданно перешла в драму… Вон Данилушка растерянно выскочил из уборной и трусцой побежал на авансцену. Привалов окликнул его, старик на мгновение остановился и, узнав Привалова, хрипло крикнул:
   – Отходит…
   – Кто отходит?
   – Катерина Ивановна… она отходит!
   Данилушка последние слова крикнул уже из помещения для музыкантов, куда спрыгнул прямо со сцены; он торопливо перелез через барьер и без шапки побежал через пустой партер к выходу.
   Привалов пошел в уборную, где царила мертвая тишина. Катерина Ивановна лежала на кровати, устроенной на скорую руку из старых декораций; лицо покрылось матовой бледностью, грудь поднималась судорожно, с предсмертными хрипами. Шутовской наряд был обрызган каплями крови. Какая-то добрая рука прикрыла ноги ее синей собольей шубкой. Около изголовья молча стоял Иван Яковлич, бледный как мертвец; у него по лицу катились крупные слезы.
   Через пять минут все было кончено: на декорациях в театральном костюме лежала по-прежнему прекрасная женщина, но теперь это бездушное тело не мог уже оскорбить ни один взгляд. Рука смерти наложила свою печать на безобразную человеческую оргию.
   – Кончились, ваше высокоблагородие… – шепотом говорил какой-то полицейский, впуская в уборную следователя, точно он боялся кого-то разбудить.
   Началось предварительное следствие с допросов обвиняемого и свидетелей. Было осмотрено место преступления и вещественные доказательства. Виктор Васильич отвечал на все вопросы твердо и уверенно, свидетели путались и перебивали друг друга. Привалов тоже был допрошен в числе других и опять ушел на сцену, чтобы подождать Nicolas Веревкина.
   – Сергей Александрыч, Сергей Александрыч! – кричал Веревкин, выбегая из уборной через пять минут.
   – Что случилось?
   – Ваш брат здесь…
   – Какой?
   – Да Тит Привалов… Сейчас его допрашивает следователь. Идите скорее…
   Перед следователем стоял молодой человек с бледным лицом и жгучими цыганскими глазами.
   – Вы находились в числе других актеров ярмарочной труппы? – спрашивал следователь.
   – Да… Я играл под фамилией Валова, – с иностранным акцентом отвечал молодой человек, встряхивая черными как смоль волосами.
   – Та-ак-с… Так ваша настоящая фамилия Привалов?
   – Да… Тит Привалов, один из владельцев Шат-ровских заводов.
   Веревкин поймал владельца Шатровских заводов на сцене и снова допросил его, кто он и откуда, а потом отрекомендовал ему Привалова.
   – Вот ваш родной брат, Сергей Александрыч Привалов.
   Братья нерешительно подали руки друг другу и не знали, что им говорить.
   – Вы теперь свободны? – спрашивал Nicolas молодого человека. – Поедемте с нами, а там уж познакомимся…
   – Я с удовольствием… – замялся Тит Привалов, – только у меня нет своей шубы…
   – Тогда мы сделаем так: вы, Сергей Александрыч, поедете домой и пошлете нам свою шубу, а мы подождем вас здесь…
   – Кстати уж пошлите и верхнее платье, – просил Тит Привалов, – а то все, что на мне, – не мое, антрепренерское.
   «Хорош гусь… – подумал даже Веревкин, привыкший к всевозможным превратностям фортуны. – Нет, его не нужно выпускать из рук, а то как раз улизнет… Нет, братику, шалишь, мы тебя не выпустим ни за какие коврижки!»
   Привалов еще раз взглянул на своего братца, походившего на лакея из плохого ресторана, и отправился в свои номера, где не был ровно двое суток. В ожидании платья Веревкин успел выспросить у Тита Привалова всю подноготную: из пансиона Тидемана он бежал два года назад, потому что этот швейцарский профессор слишком часто прибегал к помощи своей ученой палки; затем он поступил акробатом в один странствующий цирк, с которым путешествовал по Европе, потом служил где-то камердинером, пока счастливая звезда не привела его куда-то в Западный край, где он и поступил в настоящую ярмарочную труппу. Своего платья у него не было, но антрепренер был так добр, что дал ему свою шубу доехать до Ирбита, а отсюда он уже надеялся как-нибудь пробраться в Узел.
   – Ну, батенька, можно сказать, что вы прошли хорошую школу… – говорил задумчиво Веревкин. – Что бы вам явиться к нам полгодом раньше?.. А вы какие роли играли в театре?
   – Неодинаково, больше прислугу и в водевилях.
   – Так-с… гм. Действительно, вышел водевиль: сам черт ничего не разберет!..



XIII


   Привалов привез брата в Узел и отвел ему несколько комнат в доме, на прежней половине Ляховских. Молодой человек быстро освоился со своим новым положением и несколько времени служил предметом для городских толков и пересудов. Многие видели в нем жертву братской ненависти, от которой он чуть-чуть не погиб, если бы не спасся совершенно случайно. Даже смерть актрисы Колпаковой была вплетена в эту историю двух братьев; эта девушка поплатилась головой за свое слишком близкое знакомство с наследником приваловских миллионов.
   Дома Привалов нашел то же, что и оставил. Впрочем, он и не рассчитывал ни на что другое, так как знал из самых достоверных источников, что Зося имеет постоянные свидания с Половодовым в доме Заплатиной. Тит Привалов явился для Зоси новым развлечением – раз, как авантюрист, и второе, как герой узловского дня; она возила его по всему городу в своем экипаже и без конца готова была слушать его рассказы и анекдоты из парижской жизни, где он получил свое первоначальное воспитание, прежде чем попал к Тидеману. Хиония Алексеевна была тоже в восторге от этого забавного Titus, который говорил по-французски с настоящим парижским прононсом и привез с собой громадный выбор самых пикантных острот, каламбуров и просто французских словечек.
   – Да, да… Что мы живем здесь, в этой трущобе, – говорила Хиония Алексеевна, покачивая головой. – Так и умрешь, ничего не видавши. Ах, Париж, Париж… Вот куда я желала бы попасть!.. И Александр Павлыч то же самое говорит, что не умрет спокойно, если не побывает в Париже.
   Дела на мельнице у Привалова шли порядочно, хотя отсутствие хозяйского глаза было заметно во всем, несмотря на все усердие старика Нагибина. Привалов съездил на мельницу, прожил там с неделю и вернулся в Узел только по последнему зимнему пути. Но и в Узле и в Гарчиках прежнего Привалова больше не было, а был совсем другой человек, которого трудно было узнать: он не переставал пить после Ирбитской ярмарки. В Узле он все ночи проводил в игорных залах Общественного клуба, где начал играть по крупной в компании Ивана Яковлича. Этот последний вернулся с ярмарки с пустыми карманами.
   – Как это вас угораздило? – спрашивал его Привалов.
   – Да так… не выдержал характера: нужно было забастовать, а я все добивал до сотни тысяч, ну и продул все. Ведь раз совсем поехал из Ирбита, повез с собой девяносто тысяч с лишком, поехали меня провожать, да с первой же станции и заворотили назад… Нарвался на какого-то артиста. Ну, он меня и раздел до последней нитки. Удивительно счастливо играет бестия…
   Однажды, когда Привалов особенно долго засиделся в клубе, Иван Яковлич отвел его в сторону и как-то смущенно проговорил:
   – У Кати есть здесь мать… бедная старуха. Хотел я съездить к ней, нельзя ли чем помочь ей, да мне это неловко как-то сделать. Вот если бы вам побывать у нее. Ведь вы с ней видались у Бахаревых?
   – Да. Пожалуй, я съезжу, – согласился Привалов.
   – И «Моисей» просил тоже…
   – Он где теперь?
   – На поруках у отца живет пока, до суда.
   – Хорошо, я это устрою.
   Привалов даже обрадовался этому предложению: он чувствовал себя виновным пред старушкой Колпаковой, что до сих пор не навестил ее. Он отправился к ней на другой же день утром. Во дворе колпаковской развалины его встретил старик Полуянов, приветливо улыбнулся и с лукавым подмигиванием сообщил:
   – А ведь мое дело на днях вырешится окончательно… Как же! Я уж говорил об этом Павле Ивановне. Вот и бумаги…
   На сцену опять появился сверток разноцветных бумажек, бережно перевязанных розовой ленточкой.
   Павла Ивановна даже испугалась, когда в передней увидела высокую фигуру Привалова. Старушка как-то разом вся съежилась и торопливо начала обдергивать на себе старенькое ситцевое платье.
   – Не узнали, Павла Ивановна?
   – Испугалась, Сергей Александрыч… Как ты, голубчик, постарел-то, и лицо-то совсем не твое стало. Уж извини меня, старуху: болтаю, что на ум взбредет.
   – А я зашел навестить вас, давно не видал.
   – Ох, давно, голубчик.
   Старушка засуетилась со своим самоваром, разговаривая с гостем из-за перегородки.
   – Вот уж сорочины скоро, как Катю мою застрелили, – заговорила Павла Ивановна, появляясь опять в комнате. – Панихиды по ней служу, да вот собираюсь как-нибудь летом съездить к ней на могилку поплакать… Как жива-то была, сердилась я на нее, а теперь вот жаль! Вспомнишь, и горько сделается, поплачешь. А все-таки я благодарю бога, что он не забыл ее: прибрал от сраму да от позору.
   Привалова неприятно поразили эти слова.
   – Вы очень строго судите свою дочь, – заметил он.
   – Нельзя, голубчик, нельзя… Теперь вон у Бахаревых какое горе из-за моей Кати. А была бы жива, может, еще кому прибавила бы и не такую печаль. Виктор Васильич куда теперь? Ох-хо-хо. Разве этот вот Веревкин выправит его – не выправит… Марья Степановна и глазыньки все выплакала из-за деток-то! У меня одна была Катя – одно и горе мое, а погорюй-ка с каждым-то детищем…