Действительно, пока происходила борьба Чеснокова с Флегонтом Флегонтовичем, Агашков под шумок успел не только поставить свой разведочный столб, но уже дорабатывал второй, обязательный для заявки шурф, причем уже промывали в приисковом ковше пробу.
   – Ну, это дудки, – хладнокровно проговорил Чесноков, направляясь прямо к благочестивому старцу. – Эй, вы, черт вас возьми совсем! Это вы что же делаете?
   – Как что делаю? – удивился в свою очередь Агашков, немного отступая от приближавшегося алеута. – Вы, милостивый государь, пожалуйста, подальше, а то у вас руки-то…
   – Что руки?..
   – Скоры вы на руку-то, сударь, даже оченно скоры… Вон как Флегонта Флегонтовича изувечили.
   – Убирайтесь отсюда… сейчас же!.. Слышите? – грозно приказал Чесноков, принимая угрожающую позу.
   – И уйду… даже сейчас уйду-с, вот только заявочный столбик приспособлю.
   – А я ваш столб срублю!
   – И рубите… потому как здесь лес, а в городу это все разберут.
   – Вы хотите, кажется, меня перехитрить? Ну, извините, Глеб Клементьевич, я вас отсюда не выпущу… Ребята, окружайте его и не выпускайте. Вот так.
   Около Агашкова образовался живой круг, и он очутился как в мышеловке. Произошла преуморительная сцена, которая закончилась тем, что Глеб Клементьевич, потеряв всякую надежду пробиться сквозь окружающую его цепь, смиренно уселся на камешек, а Чесноков в это время собственноручно доканчивал разведку и сам доводил золото в Причинке. Когда все было кончено, этот страшный поверенный купчихи Могильниковой сел на верховую лошадь, попрощался со всеми и исчез в лесу.
   – Разбойник… подлец!.. – ругались в две руки Собакин и Агашков, проклиная отчаянную алеутскую башку; к довершению несчастья, Флегонт Флегонтович повернул неловко ногу во время давешней борьбы и теперь охал и стонал при каждом движении.



VII


   – Надо первым делом в Причинку воротиться, чтобы составить акт и всякое прочее, – решили в голос Собакин и Агашков, когда немного пришли в себя. – Мы допекем алеута… к исправнику… к губернатору пойдем. Разбой на большой дороге… в лесу… да мы всех екатеринбургских адвокатов натравим на алеута.
   Потерпевшие ругались, как умели, и старались изобрести тысячи самых ядовитых способов извести алеута. Как все очень рассерженные люди, они не только сами верили своим жестоким намерениям, но требовали непременно, чтобы и все другие разделяли их чувства. Мы с Гаврилой Ивановичем сделались невольными жертвами этого озлобления и принуждены были выражать свое полное согласие.
   – Я к губернатору, Гаврила Иваныч… – приставал Собакин к нашему «вожу», который почесывал затылок и несколько раз повторял одну и ту же бессмысленную фразу: «Ах, чтоб тебя расстрелило!..»
   – Нет, ты скажи, ведь мы его узлом завяжем? – приставал Собакин, размахивая своими короткими руками. – У меня есть один знакомый в канцелярии губернатора из поповичей и такая дока, такая дока… Ведь мы пропишем, Гаврила Иваныч, алеуту горячего до слез… а?! Вот и Глеб Клементьевич тоже…
   – Обыкновенно, оборудуем, – благочестиво соглашался Агашков, разглаживая свою седую бороду. – У меня тоже есть один знакомый в духовной консистории.
   – В светлеющий синод надо бумагу подать, – советовал Гаврила Иванович, дергая плечами. – Ах, чтобы тебя ущемило… Ну и разбойник!..
   – А я еще раньше это предугадывал… – припоминал Флегонт Флегонтович. – Помните? Я несколько раз говорил: «Что это от Могильниковой никого нет?» А вот она и объявилась… И нашла же кого послать!
   – Да кто он такой, этот Чесноков? – спрашивал я, воспользовавшись маленьким перерывом, когда Флегонт Флегонтович переводил дух.
   – Алеут-то? А черт его знает, кто он такой… Всего года два как объявился в наших местах. Я с ним в Верхотурье в первый раз встретился, даже раз в карты играл. Он тогда адвокатом был и все судился с кем-то. Ну, парень ничего, и на разговор как по писаному режет. Сначала-то всем даже очень понравился, и в хорошие дома везде принимали. Некоторые верхотурские дамы даже очень уважали этого самого алеута, потому, сами посудите, – детина десяти вершков росту, любо смотреть. Ну, обыкновенно, место глухое, дамочкам это даже очень любопытно казалось этакого зверя прикармливать, а потом он себя и оказал, так-таки сразу и оказал – весь как на ладонке. Именины были, и Чесноков тут же. Ну, как попало ему хорошенько за галстук, он и произвел – четверых отколотил… Силища, как у медведя. Двоих схватил за бороды да головами и давай друг о дружку стучать, чуть живых отняли. Чистый дьявол… и на руку скор, страсть! Как-то в театре в Перми идет в антракте в буфет, а навстречу купец и не сворачивает – алеут в ухо, а купец, как яблоко, и покатился. Уж теперь все этого алеута знают и чуть что – сейчас подальше. А как он попал к Могильниковой – ума не приложу… Такая степенная дама и вдруг этакого молодца подсылает. Ведь это что же такое: нож ему в руки да на большую дорогу.
   – Зачем же его называют алеутом?
   – Все так зовут, потому что в Америке, сказывают, жил где-то там, у алеутов… Наверное, все врет только будто языком про Америку, а сам, наверно, из каторги ушел.
   – Из каторги не из каторги, а около того, – глубокомысленно заметил Агашков. – Очень замашистый человек и даже, можно сказать, весьма неприятный… А уж откуда его добыла Могильникова – ума не приложу. Я, кажется, лучше с медведем в берлоге переночую, чем с этим алеутом…
   Увлеченный неудержимым потоком своего гнева, Собакин совсем позабыл, что Агашков чуть-чуть не отнял у него заветное местечко. Об этом щекотливом обстоятельстве он вспомнил только при нашем вступлении в Причину.
   – Ну, и вы, Глеб Клементьевич, тоже хороши, ежели разобрать… – корил он благочестивого старца. – Я местечко-то караулил два месяца, сколько одной водки выпоил Спирьке, а вы…
   – Я?.. Да ведь я хотел вам помочь, Флегонт Флегонтович… Слышу, битва идет, ну, я и бросился ослобонять вас.
   – А шурфы-то зачем били… а?.. Нет, уж не отпирайтесь лучше… Ну, да теперь все равно: дело пропащее. По крайней мере не доставайся местечко Могильниковой…
   – Вот-вот, это самое и есть… – вторил Агашков. – Послушайте, это что же такое… а?.. Вот те и раз!
   Заслонив рукой свои старые глаза, Агашков смотрел вдоль по причинской улице, где у квартиры Кривополова стояли оседланные лошади и толпились какие-то мужики. Издали можно было узнать только нескладную фигуру долгоносого пьяницы Парфена, который отчаянно взмахивал руками и расслабленно приседал. Когда мы поравнялись с квартирой Кривополова, за ворота занимаемой им избы, пошатываясь, вышел захмелевший хохол Середа; он посмотрел на нас каким-то блаженным взглядом и, покрутив головой, на немой вопрос Агашкова, пролепетал: «Ой, лишечко…»
   – К нам, к нам, милостивые господа!.. – выкрикивал коснеющим языком Парфен. – Там Марфа Ивановна… их душа… вот помереть… люблю.
   Мы остановились. Рожа Кривополова показалась в окне, и он Христом-богом умолял всех зайти в избушку.
   – Да что вы, окаянные, тут делаете! – журил Агашков, не решаясь спуститься с экипажа. – Добрые люди на разведках бьются, а они вон где проклажаются… Ах вы, греховодники этакие, ей-богу, греховодники!..
   – У нас тут… ха-ха!.. Голубчики, Глеб Клементич, и ты, Флегонт Флегонтыч… ради Христа заходите. Я ведь все знаю про вас, как вы там с алеутом воевали… ха-ха!..
   В этот момент за ворота выкатился, как шар, толстый седой Дружков и без всяких разговоров принялся стаскивать Агашкова с экипажа за ноги. Мы всей гурьбой отправились в избу, где слышался чей-то женский смех и неистовый хохот Кривополова. В переднем углу, около стола, заставленного бутылками и разной походной посудой, сидела молодая красивая женщина в темном платочке с глазками. Ей было на вид лет двадцать. Высокая, полная, белая, с продолговатым лицом, она дышала тем завидным здоровьем, какое еще сохраняется только в старинных купеческих семьях. Всего замечательнее в этом красивом женском лице были серые, опушенные длинными ресницами глаза с поволокой и сочные свежие губы, складывавшиеся сами собой в такую хорошую улыбку, как умеют смеяться только настоящие красавицы.
   – Вот кого нам бог послал… – хрипел Кривополов, указывая толстыми пальцами прямо на свою гостью. – Ну-ка, Глеб Клементич, угадай, кто такая будет… а?.. И не думай лучше, все равно не угадаешь… Вот так красота – сейчас в рамку да под стекло.
   – Уж вы, Нил Ефремыч, и скажете… – немножко кокетливо проговорила красавица и сейчас же вся застыдилась. – А я вас, Глеб Клементич, даже очень хорошо помню, вот и Флегонта Флегонтовича тоже.
   – Матушка ты наша… ягодка… – говорил седой Дружков, припадая своей одутловатой сыромятной рожей к ручке Марфы Ивановны.
   Агашков и Флегонт Флегонтович переглянулись, не зная, как себя держать с Марфой Ивановной. Лицо Агашкова так и просветлело – старичок любил красивых женщин, – но, с другой стороны, может, какая-нибудь переряженная арфистка…
   – Ну, ну! Чего вы медведями-то стоите!.. – кричал Кривополов. – Небось, Ивана-то Семеныча Семиквасова помните? Еще гурты в степи гонял… Ну, он-то, Иван-то Семеныч, значит, помер, водочкой зашибал покойник, крепко зашибал напоследях, а это, значит, его дочь, Марфа Ивановна…
   – Да как вы к нам в лес-то, в этакую трущобу попали, Марфа Ивановна? – спросил Агашков, долго удерживая в своих руках мягкую, полную ручку Марфы Ивановны. – Да где тут узнать… Я вас видел еще такой махонькой, по десятому годку. Еще пряников привозил… Может, помните?
   – Как же, я вас сразу узнала, – певуче ответила Марфа Ивановна и с ласковой улыбкой смотрела прямо в глаза таявшему старичку.
   – Вот и отлично, что помните… Ну, а теперь-то где же мне узнать вас, вон какая раскрасавица выросла… хе-хе! Только все-таки, как же это вы к нам-то, в лес-то попали… а?..
   – Я с Серапиеном Михалычем… – ответила Марфа Ивановна, заметно смутившись. – Он насчет разведки от Могильниковой, а я с ним везде езжу, потому одних Серапиена Михалыча никак невозможно отпускать, при их неукротимом карактере.
   Марфа Ивановна так и говорила: «карактер», «Серапиен Михалыч», но у нее и этот недостаток превращался в достоинство, потому что как нельзя больше подходил к платочку с глазками и простенькому шерстяному платью купеческого покроя.
   – Вы тоже по золоту? – ласково спрашивала меня Марфа Ивановна, когда первый взрыв восторгов прошел.
   – Нет, я так… на охоту приехал.
   Марфа Ивановна отнеслась недоверчиво к моей охоте и только едва заметно вздохнула. Мне казалось, что я где-то ее встречал, – лицо было такое знакомое, и голос, и глаза, но где? Да и сама Марфа Ивановна отнеслась ко мне, как к старому знакомому.
   – А ведь Марфа Ивановна у нас гостит на отлете, – объяснял Кривополов, утирая свою калмыцкую образину фуляровым платком. – Угадай-ка, Глеб Клементич, куда она собралась!
   – Как, уезжает? – удивился благочестивый старец, но, взглянув на гостью, он только улыбнулся и, потирая руки, своим ласковым голосом проговорил: – А мы не пустим Марфу Ивановну… ей-богу, не пустим. Такой веревочкой привяжем, что и сама не поедет… хе-хе!..
   – Нет, я скоро уеду… далеко уеду, – с легким вздохом проговорила Марфа Ивановна, ласково улыбаясь. – Так далеко, что и думать-то страшно… Я ведь с Серапиеном Михалычем; куда они, туда и я…
   – В Америку едет Марфа-то Ивановна наша, – объяснил Кривополов и как-то особенно глупо захохотал. – Чесноков в Калифорнию собирается золото искать…
   Все недоверчиво переглянулись.
   – Я и выговорить-то это слово не умею, куда Серапиен Михалыч собирается уезжать, – объясняла Марфа Ивановна в свою очередь. – А только непременно уедем… Вы чему это смеетесь, Глеб Клементич? Ведь Серапиен Михалыч такой человек: что захотят, то и сделают. Они уж такие… особенные совсем. Вы не смейтесь, Глеб Клементич.
   – Я-с? Помилуйте, Марфа Ивановна… уж на что особеннее Серапиона Михалыча. Вот хоть Флегонта Флегонтыча спросите, хе-хе! А что касательно Америки там, так что же – сторона хорошая, и даже в газетах я как-то про нее читал. Хорошая сторона, прямо сказать, только далеконько маленько будет, ну, да Серапиону-то Михалычу это сущий пустяк-с… Я только так про себя думаю, как же вы, Марфа Ивановна, насчет своих сродственников? Тоже ведь жаль бросить своих-то, свою-то кровь, а там, на чужой-то стороне, еще что бог подаст.
   – Нет, я уж решила, – ласково и упрямо повторяла Марфа Ивановна, опуская глаза, – куда Серапиен Михалыч – и я с ними… А сродственники… тетка есть да дядя, ну, они от меня отказались, как я с Серапиеном Михалычем познакомилась, потому что я… я ведь и теперь невенчанная.
   Последнее слово Марфа Ивановна произнесла с заметным трудом и даже побледнела.
   – Ох, не нам судить, старикам, – ласковым шепотом заговорил Агашков, делая благочестивое лицо. – Все грешны да божьи, и девать нас некуда… А вы, голубушка, еще молоды: замолите грех. Да оно по нонешним временам это даже сплошь и рядом пошло, что невенчанные живут, да еще как живут – лучше венчанных. Это прежде строгость была большая насчет браку, а по нонешним слабым временам и разобрать-то не можешь, где грех, где спасение. Другая и венчанная жена, а даже назвать ее не знаешь как… Нет, не судите, да не судимы будете. Так ведь, Нил Ефремыч? – обратился в заключение своей назидательной речи Глеб Клементьевич к Кривополову.
   Появление женщины как-то сразу изменило картину жизни в Причине, точно ворвавшийся в комнату луч света. Не говоря уже о Кривополове и Дружкове, которые забыли даже о разведке из-за Марфы Ивановны, все остальные обыватели почувствовали, что случилось что-то такое, что прекратило разом прежнее пьяное безобразие. Вместо составления протокола и прочих громов, долженствовавших обрушиться на отпетую башку Чеснокова, Собакин и Агашков беседовали в квартире Кривополова самым благочестивым образом. Особенно хорош был Глеб Клементьевич, точно просиявший всем своим старческим благообразием; присутствие свежей молоденькой женщины наполнило его до самых краев самыми благочестивыми и душеполезными помыслами, которыми он спешил поделиться с Марфой Ивановной. Эти медоточивые речи заставили расчувствоваться даже такого бесповоротно испорченного грешника, как старый Дружков, безобразничавший напропалую по всем градам и весям.
   – Подлецы мы все… это ты правильно, Глеб Клементич! – решил Дружков, чувствуя себя совсем «на точке». – Уж какая наша приисковая жизнь… Ох-хо-хо!.. Марфа Ивановна, искушали бы с нами хоть хереску или мадерцы… а?..
   Этот непростительный переход от раскаяния к мадерце шокировал всех, и Кривополов тихонько дернул Дружкова за рукав, так что сыромятный старик неловко замолчал на полуслове.
   Пока мы пили чай, который разливала Марфа Ивановна, под окнами нашей избы несколько раз мелькали усатые, забубенные головы «отставных» и «бывших», вернувшихся с разведки в Причину неизвестно зачем. И этих людей, выкинутых за борт жизнью, тоже интересовало таинственное появление в глуши причинских лесов таинственной женщины. Прохаживаясь под окнами квартиры Кривополова, они, вероятно, припоминали свои лучшие дни, когда и им улыбались красивые и молодые женщины.
   Не дождавшись, когда кончится затянувшаяся беседа, я вернулся на квартиру, в избу Спирьки, один. После бессонной тревожной ночи долил мертвый сон. Но в Спирькиной избе мне не удалось отдохнуть, потому что там стоял дым коромыслом – очевидно, там «руководствовали» вернувшиеся с работы «вожи» и проводники: по крайней мере можно было отлично различить голоса самого Спирьки, долгоносого Парфена, Силантия и других. Я пробрался прямо в сарай, выбрал уголок с остатками сена и трухи и, завернувшись в плед, заснул крепким сном, каким спится только после долгого шатания по лесу.
   Когда я проснулся, день уже был на исходе. Солнце висело под самым горизонтом, и красноватые лучи заката врывались сквозь щели дырявой крыши пыльными полосами. Свежесть весеннего вечера давала себя чувствовать, но после долгого, крепкого сна не хотелось шевельнуть пальцем, а так лежал бы без конца с открытыми глазами и думал без конца пеструю полосу плывших в голове мыслей. Это чисто созерцательное настроение испытывается только в полном одиночестве, когда знаешь, что никто тебя не потревожит, и наслаждаешься даже этим сознанием. Лежа на сене, я долго наблюдал игру света и тени на покосившейся стене сарая, по стрехам и прогнившим драницам, точно солнечные лучи делали самую тщательную ревизию недвижимой собственности Спирьки.
   – Ладно она их приклеила… – слышался голос Гаврилы Ивановича. – Диво бы еще Кривополов или Дружков, а то и Глеб Клементич туда же… Да и наш-то хорош тоже, нечего сказать. Хотели суды судить с тем, с дьяволом, а заместо того цельный день проклажаются, и полицейские там же прилипли.
   – А Глеба-то Клементича видел? – сдержанным полушепотом спрашивал другой, незнакомый голос с легкой хрипотой. – Глазки-то так и бегают, как по маслу, а сам все насчет души… прокуратит старичонка, уж это верно. Уж такой он охотник до гладких баб, такой охотник… Очень даже я его знаю: ни одной не пропустит.
   – Молитвенный старичок, а грех-то за плечами, – глубокомысленно заметил Гаврила Иванович, аппетитно зевая. – Откедова она взялась-то, эта самая Марфа Ивановна?
   Наступила длинная пауза. Слышно было только, как кто-то осторожно зевал в руку и что-то бормотал.
   – А я ведь ее, Марфу-то Ивановну, даже весьма хорошо знаю… да-а!.. – протянул незнакомый голос. – Верно говорю… даже случай был со мной, то есть касательно этой самой Марфы Ивановны. Может, я, Гаврила Иваныч, и пью-то с этого самого случая… да-а… вот те Христос! Как даве услыхал, что она в Причине, – у меня инда руки и ноги затряслись со страху. Очень испугался даже…
   – Да чего тебе бояться-то, чучело гороховое?
   – Себя боюсь, Гаврила Иваныч, сердце дрозжит… это тоже понять надо. А сам думаю: «Не пойду я к ней на глаза – и конец тому делу»… Ей-богу!.. Потому как эта самая Марфа Ивановна хуже мне погибели… Смерть она мне, вот что!
   Этот разговор меня заинтересовал. Добравшись до стены, в широкую щель между осевшими бревнами я увидел на дворе Спирьки такую картину: Гаврила Иванович лежал в нашем коробке, закинув ноги на облучок, а на облучке, скорчившись, сидел Метелкин. Он был в своем порыжевшем плисовом пиджаке и в красном шарфе; бледное чахоточное лицо было покрыто розовыми пятнами, и черные большие глаза сегодня казались еще больше. Кажется, Метелкин был сильно с похмелья и с особенным ожесточением курил крючок махорки, постоянно сплевывая на сторону.
   – Ведь я у родителя-то Марфы Ивановны еще в мальчиках вырос. Тогда Иван Семеныч гурты гоняли из-под Семипалатинска… Ну, а я был круглым сиротой, вот он и взял меня к себе. При его-то деле с мальчиком способнее, – послать, прибрать, записку написать и всякое прочее. Благодетелем моим был, и пожаловаться на него не могу, разве под пьяную руку неукротим на руку был, потому мужчина из себя целая сажень, рука, как пудовая гиря, ну кровь-то в нем как заходит, тогда уж никто не попадайся на глаза – разнесет в щепы. Эти гуртовщики как-то все на одну колодку – чистые лешие… Зиму жили мы в городе и с весны в степь уезжали, так я в степи и вырос. Ну, как я вырос, большой стал совсем, Иван Семеныч даже женить меня собирался, а это вина я в те поры в рот ни капли… Хорошо. Только у Ивана-то Семеныча и умри ихняя супруга; ну, он с горя-то и принялся чертить, а на руках дочь маленькая. Он ее любил до смерти и с собой везде возил. Тогда Марфа Ивановна была так годку по девятому, а мне шестнадцать. Я с ней и водился, когда Иван Семеныч чертил… Сильно он закладывал, недели по две не в своем виде бывал, ну, скучно в другой раз в степи-то, одурь возьмет, вот с девчонкой и возишься. Ну, а тут и случай подошел… В отца вся вышла Марфа Ивановна – рослая, полная, как холмогорская телка, а в четырнадцать лет хоть сейчас под венец, кровь с молоком девка, одним словом… Хорошо. И ко мне она привыкла, как к брату… Хорошо. Веселая была… Ну, однажды ночью Иван Семеныч спит у себя в палатке пьяный, а мы с Марфенькой у огонька сидим да глупости разные болтаем… А надо тебе сказать, что я еще раньше заметил, что стала Марфенька немножко как будто задумываться, даже из себя вся потемнеет. Ну, думаю, нездоровится девке, мало ли что бывает женским делом… Хорошо. А тут вдруг так разыгралась, и глазенки потемнели, а сама, как котенок, так и играет… Ну, болтали мы, болтали, а Марфенька как схватит меня за шею, обняла да как поцелует прямо в губы, крепко так… Меня как обухом по голове, точно обожгло по сердцу, и свет из глаз выкатился… Сижу это дураком и смотрю на нее, а сам ничего не понимаю… А она смотрит на меня и смеется… «Что вы, Марфа Ивановна, делаете со мной? – говорю я. – Тятенька проснется – беда»… А она мне: «Никого я не боюсь, Вася, потому что люблю тебя… а тятеньки не боюсь».
   – Вот так девка… – изумился Гаврила Иваныч. – Четырнадцати лет, говоришь, была? Экая охаверница…
   – Нет, ты это напрасно, – вступился Метелкин, бросая окурок. – Эта Марфа Ивановна совсем особенная женщина… Вон какая она из себя-то, дерево деревом, вся в тятеньку родимого. Кровь в ней, значит, поднялась… А как это она тогда сказала мне: «Вася»… Ну, да что уж тут говорить.
   – Обнаковенно… только я думаю так, что не чисто тут дело, не без дьявольского наваждения. Христианской душе прямая погибель через этих самых баб…
   – И я то же самое думаю, Гаврила Иваныч, то есть после-то, когда очувствовался, в разум пришел, потому эта сама Марфенька совсем ведь еще дитей была и разных предметов не могла даже понимать. И смелость в ней эта самая – чистый бес, а не девка.
   – Чем же это у вас кончилось?
   – Да оно, пожалуй, и теперь не кончилось… Видел ведь я сегодня Марфу-то Ивановну… узнала меня… улыбнулась по-своему, а у меня мурашки по спине, захолонуло на душе… и опять: «Вася, такой-сякой… зачем пьешь?..» Ну, разное говорила. Смеется над стариками, которые увязались за ней. И про своего-то орла сказывала… обошел ее, пес, кругом обошел; как собачка, бегает за ним. Понимаешь, себя совсем потеряла.
   – Да и парень: чистяк… Ну, так она чего тебе-то говорила?
   – Говорила, что уедет в Америку, только это пустое… Уж это верно. Агашков увязался за Марфой Ивановной и не пустит. Крепкий старичок… я его даже очень хорошо знаю. Карахтер тоже у него… Марфа-то Ивановна теперь, конечно, смеется, а только она по своему женскому разуму совсем даже не понимает людей. Думает, что лучше нет ее-то Серапиена Михалыча, а еще бабушка надвое сказала…
   – Послушай-ка, Вася, – остановил Гаврила Иваныч, – а ведь ты мне не обсказал еще своего-то случая, чем у вас дело тогда кончилось.
   Метелкин долго не отвечал, делая новый крючок.
   – Да чем кончилось – обнаковенно… тоже и я живой человек, совсем ума решился. Как ночь, отец пьяный спит, а Марфа Ивановна ко мне… Жаль мне было ее загубить, ну, какие еще ее годы – четырнадцать лет, а она пристает, покою нет. Ну, и слюбились… Думал я, что женюсь на Марфеньке, потому как на отчаянность пошел… Обнаковенно: в ноги родителю, а там что будет. Ежели, думаю про себя, Иван Семеныч меня по шее, так я или Марфеньку выкраду у него, или себя порешу. И сделал бы, все сделал бы… отчаянность тогда во мне одна была, да и Марфенька все подучивала, как и отцу объявиться и всякое прочее. Ну, а вышло совсем не по-нашему… Выбрали мы денек, когда Иван-то Семеныч совсем трезвый был; приоделся я, помолился богу и пошел в палатку, а сердце так и бьется, как птица. Вхожу. Иван Семеныч на счетах прокладывает, посмотрел на меня и спрашивает: «Ну, что, Вася? Чего ты из лица-то ровно выступил, уж здоров ли?» Добрый он был, ежели в своем виде, ну, а тут этой своей добротой точно он придавил меня, как плитой придавил. Уж я и, тут почуял, что не ладно дело… Ну, сотворил я про себя молитву, да прямо в ноги Ивану Семенычу и объявил начисто: все, как на ладонке, выложил. Думаю, разнесет он меня, раздавит, как щепку, а Иван-то Семеныч сидит да только вздыхает… «Ну, говорит, Вася, заплатил ты мне за мое добро, что я тебя, как родного сына, воспитал… Не к тому, говорит, молвлю, чтобы корить тебя куском хлеба, а к тому, что без всякой совести ко мне пришел. Бога ты забыл, Вася… Я на тебя, говорит, и сердиться даже не могу, потому совсем ты меня раздавил своей превеликой подлостью, а только, говорит, скажу тебе одно: Марфа Ивановна – так и назвал ее Марфой Ивановной – сама свою женскую глупость износит, а только я тебе живую ее не отдам – прокляну. Вот тебе, говорит, мой первый и последний сказ, и даже, говорит, весьма мне за тебя совестно, что ты еще со своей подлостью смел явиться ко мне на глаза». Ну, как он это выговорил, а сам помутнел весь, и слезы у него на глазах, так я и утонул… зарезал он меня своей кротостью.
   Метелкин перевел дух и покачал головой, точно она была налита свинцом.
   – С Марфой-то Ивановной он все-таки по-свойски разделался – и за косу, и всякое прочее, потому как я, говорит, за свою кровь ответ должен богу дать. А Марфа Ивановна свое… Бились мы, бились, а через родительское проклятие не посмели переступить, да и жених подвернулся к Марфе Ивановне. Потом вышла она замуж, только, как слухи пошли, нехорошо жила с ним, то есть он-то ее обижал за ее провинность. А я по приискам пустился, пировал, безобразничал… Видал ее издалька, только подойти боялся. Ну, а теперь вот она с Серапиеном Михалычем ушла от мужа… Все мне рассказала, а сама плачет. «Сняли, говорит, Серапиен Михалыч, с меня мою волю…»
   – Шш… хозяин идет, – предупредил Гаврила Иваныч и зашипел опять, как сторожевой гусь.
   Флегонт Флегонтович возвращался на свою квартиру нетвердыми ногами, что-то бормотал про себя, улыбался и размахивал руками. Пробравшись в избу, он сунулся на лавку и сейчас же заснул. Теперь я отлично припомнил мельчайшие подробности своей встречи с Марфой Ивановной. Это было на большом сибирском тракте, где на станции мне пришлось ждать лошадей чуть не целый день. На эту же станцию привезли и Ивана Семеновича, который был не в своем виде; его сопровождала Марфенька. В этой девочке, развитой физически не по летам, меня поразило совершенно особенное выражение глаз, которое уже говорило о понимании «разных предметов».
   Осенью встречаю Флегонта Флегонтовича в Екатеринбурге.
   – Как ваше дельце? – спрашиваю.
   – Какое?
   – А с Причиной?
   – Ах, да… Знаете, тут вышло маленькое недоразумение. Наше местечко и теперь спорным считается, так никому и не досталось… Помните алеута-то? Ведь его тогда Спирька Косой подвел… а Спирьку подкупил Агашков, а Агашков… Марфа-то Ивановна теперь у Агашкова живет. Да-с… И лучше: старичок-то не надышится на нее, ну, бабенка молоденькая, по крайней мере отдохнет, а алеут-то ее чуть-чуть до смерти не изуродовал. И как ловко алеута поддел Глеб-то Клементич… хе-хе!.. Угожденьем донял молодца, в лоск его споил, а потом и Марфу Ивановну перетянул за себя… Славная бабочка. Как-нибудь поедемте к ней чай пить… Не хотите? Ну, как знаете, про себя вам лучше знать!
   – А где ваш приказчик Метелкин?
   – Метелкин? Бедняга приказал вам долго жить… И черт его знает, что с ним сделалось после этой самой золотой ночи – совсем задурил парень: начал пить, безобразия всем строил… И представьте себе, на чем человек может помешаться: увязался за Марфой Ивановной. Ей-богу… Положим, что он ее знал еще дитей, ну, а все-таки, согласитесь сами, даже смешно: Марфа Ивановна и Метелкин. Конечно, она его жалела по своей доброте и прощала разные глупости, а когда он хворал – даже сама навещала его, но ведь это совсем не то-с. Скоротечная чахотка у Метелкина открылась и в две недели его скрутила.
   – А где теперь алеут?
   – А кто его знает? Исчез, и только. Много у нас таких-то.
   Результаты «золотой ночи» окончательно выяснились только осенью, когда были утверждены произведенные заявки. Собственно, по реке Причинке самые лучшие куски остались спорными, а остальное было разобрано Агашковым, Кривополовым, Куном и прочей прожорливой и добычливой братией… Флегонт Флегонтович остался на бобах и теперь мечтает о каком-то заветном местечке на реке Чусовой, которое ему обещал предоставить самый наивернейший человечек.