Письмо было конфиденциальным потому, что он опять просил у правительства деньги. Фирма еще не вышла на широкую дорогу процветания и не выйдет до тех пор, пока Альфред не станет упрямым, несдержанным, разрушительным, пока он не станет человеконенавистником. Чтение его переписки и прослеживание пути от молодого возраста к среднему – 1830-е, 1840-е и 1850-е годы – сравнимо с наблюдением за тем, как блуждает зверь в лабиринте. Он что-то находит. Но появляется так много тупиков, столько ложных надежд возникает и рушится, что обострение особенностей его характера едва ли может удивить. Например, летом он не раз оказывался перед лицом семейного кризиса. Погода бывала исключительно засушливой. Каждое утро он с беспокойством вставал, сползал вниз с верхнего этажа, чтобы взглянуть на ослепительное солнце, а потом обследовать высохший желоб под остановившимся колесом. Ясно, что было бесполезно заниматься бизнесом, если он не мог производить товары. Так же ясно было и то, что нельзя быть зависимым от Берне. Ручей слишком ненадежен. Решение было только одно. Необходим паровой двигатель.
   А кто в Руре производил новые паровые молоты? «Гютехоффнунгсхютте». Ему опять было надо испить эту горькую чашу. Ему также надо было платить за привилегию, и именно поэтому он возобновлял свои попытки выбить деньги из прижимистого казначейства. Он потерпел неудачу – и терпел ее и в 1835-м, и в 1836 годах, – и, поскольку его отец разрушил и репутацию фирмы, и ее финансовое положение, он тоже затих. В тот год на Рождество кузен фон Мюллер согласился гарантировать его подпись. Наступившей весной на фабрике был установлен молот мощностью в 20 лошадиных сил. Это была неважная машина. Согласно его записям, клапаны протекали, амортизаторы не подходили, поршень требовал постоянной переборки, вдобавок Альфред не мог позволить себе купить трубы, так что они с Германом были вынуждены создать бригады людей с ведрами, чтобы заполнять цистерны. Но так или иначе, а молот работал. Над Эссеном появилась первая слабая струйка пара. Торговые представители Круппа время от времени находили клиентов в Афинах, Санкт-Петербурге, во Фландрии и в Швейцарии; и сам Альфред, рысью промчавшийся по Дюссельдорфскому монетному двору, получил заверения в том, что старые раны залечены. Дела улучшались. С некоторой долей справедливости он мог рекламировать себя как одного из самых обещающих людей в Эссене или даже в Руре. Однако Альфред никогда не преуменьшал свои перспективы. В письме прусскому консулу в Христиании (который никогда и не слышал о нем) он хвастался: «Хорошо известно, что мой завод, созданный двадцать лет назад и сейчас процветающий, является единственным на континенте предприятием такого рода».
* * *
   Это было больше чем зазнайство. Но тактика исключительно прозорливая. Повторяемое бесконечно стало восприниматься как факт задолго до того, как превратилось в действительность. Это было большой ложью, рассказываемой за столетие до того, как ее техникой овладел Берлин. В сущности, те крупповцы, которые утверждают, что Альфред был первым современным германским лидером, имеют для этого веские основания, хотя в их рассуждениях, возможно, есть перекос. Они видят в нем сильного человека. Сила его была очевидна, но зрелость вызывала сомнения. Выросший в условиях неуверенности и нестабильности, он стал высокомерным, отчужденным, двуликим, наподобие Януса, жалеющим себя во времена неприятностей, мстительным, когда одерживал триумф, загадкой для других и для самого себя. Его подозрительность граничила с паранойей – в те годы он начал требовать от своих рабочих клятвы на верность, а двери в закалочном и шлифовальном цехах были для надежности заперты. Эффективность была для него фетишем. Методы его удивительны, но когда он делал какую-нибудь работу, она выполнялась правильно.
   В прошлом немец являлся образцом Gemütlichkeit – непоколебимого добродушия, грубый и веселый ценитель тяжелой пищи, который после продолжительной трапезы, расстегнувшись, лежал, рыгал и хихикал, его крупное, бесцветное, обвисшее лицо было покрыто веселыми морщинками, на кончике носа примостились поблескивающие очки. Альфред смотрел на все это с холодным презрением; он открыто восставал против прошлого Пруссии. У него была маниакальная преданность работе, которую однажды начнут превозносить как отличительную черту нации, находящуюся у нее на службе, этакое почти чувственное наслаждение, которое он испытывал от технических инструментов и шаблонов. Когда он писал о превосходной стали, он мог впасть в лирику: она «должна быть тонковолокнистой – не кристаллической – и, более того, с металлическим блеском – не такой, как сталь в своем большинстве, черноватой и тусклой на изломе, но очень приятной и твердой как в холодном, так и раскаленном состоянии». Именно его приверженностью качеству отчасти объяснялось его письмо консулу в Скандинавии. Он узнал кое-что о химии, в том числе то, что шведское железо, в отличие от прусского, было фактически без примесей фосфора. На тот момент эта информация была бесполезна, потому что шведов нельзя было беспокоить мизерными заказами. Тем не менее, подгоняемый новым стимулом, он продолжал упорствовать. В прошлом только ювелиры, мастера золотых и серебряных дел да часовщики проявляли интерес к его твердым, жестким слиткам. Теперь слитки должны стать еще более твердыми и жесткими, чем когда-либо, потому что фабрика нашла для них новое применение.
   Его открывал Герман, но при таком лидере, как Альфред, это было несущественно. Несмотря на свою приверженность индустриализации, выходящий на сцену немец во многих отношениях обладал чертами первоначальных тевтонских племен. Являясь человеком непререкаемого авторитета, он требовал солдатского повиновения от членов своей собственной семьи – даже если при этом игнорировались нормы общего права Пруссии. В соответствии со своими правами брат Альфреда должен был получить определенное признание за первое настоящее изобретение фирмы. На протяжении многих поколений ложки и вилки изготовлялись путем штамповки заготовок из металла и их окончательной обработки вручную. Однажды днем Герман рассматривал бракованный слиток. Соединяя его со скрапом – отходами металлургического производства, – он заметил очевидное: то, что слиток создавал идентичные вмятины в каждом куске скрапа, и после этого пришел к блестящему выводу: чем были вилки и ложки, кроме как полосками металла с рассчитанными несовершенствами? Экспериментируя в углу цеха, он выгравировал образцы на слитках. В результате ручной прокатный стан он использовал для того, чтобы сделать превосходные столовые приборы. Пришел Альфред, все увидел и конфисковал; он присвоил эту инновацию себе и начал пользоваться ею со всей своей неистощимой энергией, тогда как Герман покорно это принял.
   Летом 1838 года Альфред упаковал свой небольшой чемоданчик. Целый год он планировал поездку за границу и теперь был к ней готов. Причины были разными. Одна из них – торговля слитками. Другая – любопытство. Разъездной агент Круппа в Нидерландах, Бельгии, Люксембурге и Франции приезжал со странными сообщениями не только о больших рынках, но и о расползающихся фабриках, почти невидимых в дыму от своих кипящих котлов. Для человека, который находился в изоляции из-за бедности и необходимости экономно жить в Пруссии начала XIX века, такие чудеса были поразительны; Альфреду требовалось увидеть это своими глазами. Время было подходящим для поездки. Работы хватало, чтобы семьдесят крупповцев занимались делом. Возникали пристройки, в карликовом виде повторявшие первоначальное здание. Поршень парового молота был собран и усердно колотил. Герман стал опытным мастером; Фрицу, парню болезненному, носящему очки, было уже почти двадцать лет – возраст достаточный, чтобы вести бухгалтерский учет и время от времени проверять образцы; Ида могла помогать матери в домашнем хозяйстве. Однако из всего этого самым важным было страстное желание Альфреда увидеть Англию. Начинало пробуждаться любопытное раздвоение чувств, которым в XX веке отметят отношение Германии к Англии. Пройдет еще восемьдесят лет, прежде чем отправленный в ссылку кайзер Вильгельм II по прибытии в Голландию попросит «чашку настоящего горячего, крепкого английского чая», и девяносто лет до того, как сыновья Круппа начнут посещать Оксфорд, но англофилия, которая позднее охватила аристократию его страны, была уже очевидна в Альфреде. Есть одно отличие. Его наследники восхищались английским высшим классом. Альфреда же привлекала техническая компетентность центральных английских графств – Мидлендса. Шеффилд, это магическое название со времен его детства, стал для него Меккой. Британцы не только начали индустриальную революцию; они по-прежнему были в ней лидерами – лидерами даже в Руре, где их инженеры, хорошо осведомленные о новых способах применения кокса, обучали немецких шахтеров тому, как копать шахты на глубину более 300 ярдов. Именно англичане монополизировали шведскую руду, англичане наводняли континент превосходной инструментальной сталью и закаленным прокатом. Очевидно, у Шеффилда еще были в запасе кое-какие секреты, и если единственным способом раскопать их было поехать туда, то едем в Шеффилд.
   Но сначала – в Париж. При всей отчужденности британцы были немцам расовыми братьями и потому, вероятно, коварными. Прежде чем пересекать пролив, надо немножко поучиться. Французы были в меньшей мере спартанцами. Они потакали своим желаниям, уделяли слишком много внимания сексу – все еще можно было слышать рассказываемые шепотом истории об оккупации великой армии, и дурной славой пользовалось их пристрастие – украшать своих вульгарных женщин дорогими безделушками. Короче, Париж жаждал дополнительных слитков. Когда Альфред уезжал из Эссена, это было для него нормальной позицией. Беда в том, что он и покинул Париж с точно такими же представлениями. Бульвары, арки, соборы, все очарование самого изумительного европейского города его абсолютно не тронули. Нельзя сказать, что ему не понравилось; просто это было не для него. Путешествия не могли расширить его кругозор, потому что он к этому был не способен. Деловые сообщения его торговых агентов подтвердились, а это было все, что его интересовало.
   Поэтому в его письмах почти ничего не говорится о Франции. Однако, как обычно, они раскрывают многое о нем самом. То каллиграфическим почерком, то поспешными каракулями он информирует семью, с чем он там суетится. «Бог даст, – пишет он 8 июля, – я возьмусь за работу и увижу, что здесь можно сделать. Надо будет побывать у огромного числа промышленников, если можно доверять справочнику». (Справочник содержит точную информацию. Он повсюду находит заказчиков.) «Сейчас я добавлю адреса заказчиков вместе с ценами и на этом закончу, потому что уже половина третьего, а я не поднимался с кресла с семи утра». Позднее в том же месяце он настрочил: «При сем посылаю тебе новые заказы», «Со дня на день ожидаю подтверждения на 3 тысячи франков, еще о нескольких тысячах франков ведутся переговоры» и «Если бы мне не было абсолютно необходимо ехать в Англию для получения гораздо больших преимуществ… я бы легко мог получить в четыре раза больше заказов, чем уже есть сейчас». Далее идет рассказ Круппа о путешествии («Париж – это такое место, где умелый торговец из года в год будет находить, чем заниматься, если говорить обо всем том, что мы производим»); и потом опять к бизнесу: «В остающиеся три дня июля я сделаю эскиз машины, которая, возможно, будет стоить от 2 до 3 тысяч франков; я также думаю о каленых листах проката в 12, 10 и 8 дюймов; это не определенно, но что-нибудь из этого получится».
   Вслед за очаровательным парижским летом наступает приятное тепло. Альфреду не терпится выйти из своей комнаты, но не ради того, чтобы хорошо провести время: «Подумать только – надо заканчивать, потому что я пишу с четырех часов, а сейчас уже скоро полдень; из-за этого я потерял сегодня несколько заказов – я хотел сказать, посмотри, нет ли у слитков из старой стали, которая, как мне известно, тверда, тех же самых недостатков в твердости, и можно ли с ними будет справляться. Чтобы сталь была крепкой и твердой, тебе надо выдерживать правильное время плавки и не слишком высокую температуру…» И так далее декрещендо, глухо, деловые разговоры наряду с бесконечным шутовством. Вновь и вновь он напоминает Штаммхаусу – родному дому, что он наносит от двадцати до тридцати визитов в день и не тратит попусту время даже тогда, когда гуляет в промежутках между деловыми встречами: «Я весь день делаю записи, останавливаюсь на улице по десять раз каждый час и записываю то, что мне приходит в голову». Даже постскриптумы у него пульсируют. «Исписал уже почти тридцать страниц. Хотелось бы надеяться, что я не повторялся, потому что за этим делом я уже потерял очень много времени». Или: «Сегодня утром я начертил эскиз прокатного стана стоимостью в 10 тысяч франков, которые должен буду выложить одному человеку; я не уверен, что этот эскиз будет принят, но уже надеваю ботинки и в своем следующем письме расскажу больше».
   Этот человек одобрил эскиз. Если бы он этого не сделал, Альфреду впору застрелиться – так близок он к панике. Конечно, это преувеличение. Ничего подобного он бы не сделал. Он просто свалился и стонал, пока встревоженный служитель гостиницы не вызвал доктора. Один из эскизов был отвергнут, и кошмарные последствия этого описаны Герману и Фрицу в последующем послании. Дрожащей рукой Альфред писал: «…пять дней я не вставал с постели; у меня были ужаснейшие боли во всех конечностях, поэтому я не мог подняться, чтобы убрали постель; по всей спине у меня были наклеены пластыри, из носа шла кровь, болела голова, я не мог есть – короче, все неприятности, которые только придумал дьявол».
   Если не считать таких отступлений, единственные эмоциональные струны, которые он затрагивает, – это тоска по дому («Пусть кто-нибудь – Ида уж во всяком случае, потому что больше некому, – напишет мне что-нибудь из Эссена о родных и друзьях. Я испытываю в этом потребность») и тайное подозрение о том, что в его отсутствие может быть какое-то мошенничество. «Даже если бы меня ждала невеста, я не мог бы торопиться больше», – пишет он о покрытом сажей металлургическом заводе. Но будет ли он в должном состоянии, чтобы встретить хозяина. Его преследуют мрачные мысли. Не использует ли Герман чересчур хрупкую сталь для более тонкого проката? Есть ли у него двойной запас клапанов для машины и этих чертовых помп? И как насчет строительства жилья? А крышки и затычки для вагранок? А глина для тиглей? Продолжая свои размышления, он вспоминает о ночном караульном. Можно ли доверять этому человеку? «Полагаю, нам надо бы иметь второго ночного караульного, чтобы он проверял первого, и третьего, чтобы следил за вторым». Он раздумывает и приходит к мрачному заключению: «В конце концов все трое будут спать. Никогда не знаешь, будут ли самые строгие указания хотя бы приблизительно выполняться». Альфред не высказывает беспокойства в отношении честности сторожа. Никто не сможет прокрасться на фабрику, не говоря уж о том, чтобы утащить паровой молот. Тревога лежит глубже и касается самой страшной опасности: «Ты знаешь, как легко может возникнуть пожар, а огонь уничтожит все, все!»
   Получив от Германа заверения, что фабрика по-прежнему на месте, Альфред продолжает свой путь в Англию. К октябрю он приезжает в Мидлендс, и там его поведение становится в высшей степени странным, просто невероятным. В его английских приключениях есть что-то почти чаплинское, хотя, читая его переписку, едва ли ожидаешь, что он напишет: «И тогда штаны у меня лопнули» или: «Сегодня какой-то мужчина швырнул мне в лицо пирог с кремом». Его темная цель состоит в промышленном шпионаже. Уезжая из Пруссии, он приобрел паспорт, выписанный на имя «А. Крап», что, как он полагает, звучит на английский манер, а в его багаже находится пара маленьких крючковатых шпор, признак джентльмена. У него есть союзник: Фридрих Генрих Штоллинг, милый эссенский купец с физиономией как у лягушки, праправнук Георга Дитриха Круппа. Из Парижа ему отправлялись загадочные письма; заговорщики должны встретиться в Ливерпуле и оттуда тайно проследовать в Шеффилд и Гулль. Так это и происходит. Два фиктивных джентльмена проверяют свои укрытия, надевают одежду для маскировки и двигаются в путь. Но пусть об этом расскажет сам Альфред: «Только вчера в пяти милях отсюда, где я гулял с Фрицем Штоллингом, я впервые увидел новый прокатный стан для медных листов, который работает еще совсем недавно и куда никого не пускают. Я был должным образом обут, при шпорах, и владелец был польщен тем, что пара таких хороших парней соблаговолили осмотреть его предприятие».
   Ура! Но был ли этот поход по-настоящему успешным? Увы, это просто фарс. Все, что Альфред узнал, это то, что хорошая сталь требует высокой квалификации и получается из хорошего железа, или как подчеркнул он: «От Брюнингхауса мы никогда не получим железа для выплавки такой стали, которая годилась бы для острых инструментов». Совершенно верно, но ему не надо было ехать в Шеффилд для выяснения того, что уже знал Герман; именно поэтому они пытались заполучить шведскую руду. И вылазка в любом случае была бессмысленной. Когда Альфред ее планировал, у него перед глазами стоял Мидлендс, каким он был целое поколение назад. К концу 1830-х годов принцип вагранок Хантсмена стал известен повсюду. Англичане знали об этом, и, если бы визитер приехал к ним с соблюдением правил приличия, они, несомненно, рассказали бы ему намного больше, чем он слышал, выдавая себя за кого-то другого. Я.А. Хенкель, который основал фабрику в Золингене, в то же самое время останавливался в Шеффилде. Он представился самим собой, и никто не молчал; он написал домой, что может обходить все прокатные станы «с десяти утра до десяти вечера».
   Более того, если бы англичане захотели никуда не пускать Круппа, маскарад не спас бы его, потому что никого не мог обмануть. Представляя себя господами, и он и Штоллинг явно попадали в невыгодное положение. Ни один из них не говорил по-английски. Обнаружив, что это неловко, Альфред взял ускоренный курс языка, а тем временем украсил свою фальшивую историю рассказом о детстве на континенте и славянской внешности. В ту зиму он познакомился в Ливерпуле с прусским дипломатом Германом фон Муммом, который впоследствии охарактеризовал его как «молодого, очень высокого и стройного, казавшегося исхудавшим, но… интересного и привлекательного». Однажды Альфред отвел Мумма в сторону и поведал ему, что он путешествует под вымышленным именем. Это едва ли было новостью для его доверенного лица, друзей которого забавляла причуда долговязого чужака по всем случаям надевать шпоры; его уже весело окрестили «бароном». Мумм уже опознал в «бароне» человека из Эссена, который приехал, чтобы «попытаться собрать информацию об английских сталелитейных заводах». «Звать его, – добавлял он, – Крупп».
   Крупп провел в Англии пять месяцев, не собрав никакой информации, которую он не мог бы получить дома. Поскольку он жил в стране, которая в то время была индустриальной столицей Европы, он не мог рассчитывать на получение заказов. Кроме того, это сорвало бы с него прикрытие. Одинокий – Штоллинг вернулся в Рур, – он был принят в Ливерпуле семьей по фамилии Лайтбоди. Сорок лет спустя он написал, что дом Лайтбоди остается в его памяти как «божественное место», но в то время дом казался ему ужасной дырой, а сам он был нервной развалиной. В гостеприимстве Ливерпуля было одно удобство, которое позволяло ему питаться «менее чем за треть стоимости». Мысль о том, что «эта поездка стоит денег и пожирает немало годовых прибылей», продолжала его беспокоить. Вернулись и тревоги за фабрику. В Ливерпуле прошел ураган, несколько металлических колпаков были снесены с дымовых труб, и, валясь на чужую кровать, он вспоминал широкие, уродливые силуэты своих собственных любимых дымовых труб. «Надеюсь, ничего подобного не произошло там, – писал он Герману под стук ветра в окно. – Мне надо побеспокоиться о наших крышах». Это все, что он мог делать, – беспокоиться. У него ничего не получалось, оставалось лишь придумывать для Германа способы, как сэкономить деньги на почту: «Если ты будешь писать мне в Лондон на таком же листке, как этот, и снаружи напишешь «одноразовое», отправка такого письма будет стоить одноразовой почтовой платы; конечно, не должно быть никакого конверта. Небольшие эскизы и тому подобное всегда можно вложить, если ты сможешь сделать это так, что они не будут видны никому, кто захочет подсмотреть в письмо».
   Это было мелочно со стороны Альфреда, недостойно человека, который рекламировал свой завод как единственный своего рода на континенте. В конце зимы он отказался от Мидлендса, как от пустого дела. Он потерпел поражение, и знал об этом. Но был далек от обиды, поскольку уже испытывал сохранившееся до конца жизни благоговение перед британцами. По его собственному признанию, он «ненавидел англичан до тех пор, пока не поехал и не встретил там таких добрых, искренних мужчин и женщин». Но мидлендская катастрофа для Альфреда не ограничилась деловой стороной. В середине марта у него появились подозрительные ощущения в горле. Вскоре последовали жалобы на головную боль, катар, астму, прострелы, необычные выделения. Появились судороги. В животе урчало, стали мучить запоры. Время от времени это усугублялось сыпью и приступами головокружения – то есть всеми хворями, за исключением писчей судороги. В следующем месяце, когда ему исполнилось двадцать семь лет, жизнь казалась Альфреду препротивной штукой. Не в состоянии вспомнить, когда у него в последний раз работал кишечник, он заперся в своей квартире с кишечным душем. «Я отмечаю дни рождения по-своему, – угрюмо писал он в тот вечер, – в прошлом году с лекарством от кашля, в этом – с клизмами».
* * *
   Как-то утром, еще в Париже, его работа над письмом была прервана резкими, хлопающими звуками на улице. В раздражении он подошел к окну, выглянул и – Святые небеса! Великий Боже! Что такое? Возводились баррикады, повозки переворачивались, взад-вперед бегали сердитые люди с мушкетами. Он поспешил вниз, чтобы узнать, в чем дело, а на следующий день отправил домой специальное послание, которое заканчивалось так: «Восстание еще не совсем подавлено, но, вероятно, закончится сегодня. Если это поспособствует улучшению бизнеса… тогда дьявол с ними, пусть разбивают друг другу башки».
   Восстание, которое было ускорено отставкой министра иностранных дел Луи Моле, было одним из тех взрывов, которые в конце концов достигли кульминации в свержении июльской монархии. Но мрачная догадка не волновала Альфреда. Это просто была не его сфера. У него по-прежнему «не было времени на чтение, политику и тому подобные вещи». И его невозможно в этом винить. Фракционные маневры Моле, Тьера, Гизо были непостижимы для большинства немцев, включая политических деятелей. Грохот французских орудий повсюду воодушевлял либеральных мятежников; бельгийцы добились независимости от Нидерландов, восстали поляки, и даже маленькие и решительные папские государства пытались – хотя и тщетно – отколоться от его святейшества. В Центральной Европе, однако, народ пребывал в состоянии спячки. Меттерних по-прежнему был диктатором Австрии, Пруссия оставалась цитаделью абсолютизма. Пруссаки считали себя выше трескотни по поводу конституции, избирательного права, свободы печати. Позиция Альфреда была типичной. Лидеров, заявлял он, «надо только заставлять выполнять свои обязанности или посылать их к черту. Тогда все будет как надо».
   Но было не как надо. Седые стены рушились, и, поскольку они не были чисто политическими стенами, Крупп не мог оставаться без движения и при этом не попасть под обломки. «Я иду в ногу со временем и не стою на пути прогресса», – говорил он, имея в виду технический прогресс, более тяжелые и лучшие паровые молоты, более крепкую крупповскую сталь. К сожалению, это было не так просто. Меттернихи, которые полагали, что они смоют память о Наполеоне, были так же обречены, как и луддиты, которые крушили машинное оборудование. Новые идеи и новый опыт были связаны между собой. Например, в каждой стране, покоренной великой армией, система гильдий была упразднена. Это создало свободный рынок труда – такого же рода рынок, который существовал в Англии более столетия и дал начало британским промышленным достижениям. На континенте этот опыт повторили; английские машины сначала были приняты, а затем усовершенствованы. Тем временем освобожденные из гильдий рабочие стали «чистыми руками» на фабриках, разрастался средний класс, появлялись промышленные титаны, бурное развитие продолжалось – одно было связано с другим. Как и всякий ветер перемен, этот сдул кое-какие крыши. С экономической точки зрения он принес с собой тревожные циклы бумов и банкротств. Мгновенно приобретенное состояние содействовало вложениям капиталов, а потом возникавшая из ничего паника сваливала инвесторов в депрессию. Цикл мог происходить с вызывающей тревогу быстротой. Когда Альфред уезжал из Парижа, все было прекрасно. Вернувшись в Эссен после ураганной двухнедельной кампании по расширению продаж в Брюсселе, Генте, Антверпене, Льеже и Кельне, он застал Германа, да и весь Рур в состоянии обостренного экономического беспокойства.