Моя маленькая сестра, Олёчек, впоследствии убитая большевиками, приводила в отчаяние и мама, и нашу добрейшую мадемуазель Сандо тем, что никак не могла выучиться говорить по-французски. Мы, три старшие, говорили совсем свободно, даже самая меньшая, Ара и та лепетала что-то похожее на французский, а Олёчек не могла сказать на этом языке ни одного слова. Было ей тогда лет пять или меньше даже. И вот вдруг во время завтрака в игнацегродской библиотеке, когда все расшалились, развеселились, хохотали, кто-то из нас говорит:
   – Послушайте, Олёчек говорит по-французски!
   И действительно, Олёчек много и совершенно гладко говорила по-французски… Папа ее поцеловал, а она важно заявила:
   – Это я нарочно все слушала, слушала и молчала, что бы потом всех удивить.
   После завтрака папа приказывал подать лошадей, и мы ехали через леса, в фольварк Эйгули, принадлежащий тоже тете Офросимовой, а оттуда, на пароме, – домой.
   Эйгули от Игнацегрод находились довольно далеко, и ехать приходилось верст семь. При въезде в лес кончалось царство арендатора Харнеса и его сменял лесник Павилайтис, который верхом сопровождал наш экипаж, давая объяснения и отвечая на вопросы моего отца. Павилайтис ужасно любил показывать по плану, куда нам ехать и где мы в данное время находимся. План лежал открытым на коленях у папа, и Павилайтис, ехавший рядом с экипажем верхом, склоняясь над планом в своей фуражке с зеленым околышем с лошади, водил с воодушевлением по плану тоненькой хворостинкой. Папа говорил в мою сторону:
   – Il faut lui faire plaisir,[10] – и потом, обращаясь к нему: – Ну, Повилайтис, покажи-ка, я что-то не понял, в каком месте, ты говоришь, лес прочистить надо?
   Лицо Повилайтиса расплывалось в широкую улыбку, и он с нескрываемой радостью тыкал по плану своей указкой, очевидно гордясь пониманием плана.
   Поездка в Игнацегроды была настоящим пикником, с которого возвращались мы утомленные и веселые только часам к пяти-шести. Маленькие же поездки предпринимались часто: в лес за грибами, или ягодами, или на луга. Мы, дети, гувернантки и няни ехали на линейке лошадьми, а папа и мама приходили пешком попозже в то место, где мы, разведя костер, пекли картофель.
   Линейка эта была сделана домашним столяром, и Осип с гордостью говорил, что она «особая» и что такой «на всем свете не сыскать».
   Была она рассчитана на четырнадцать человек, сидящих спина к спине, а сзади был приделан ящик для провизии и калош на случай дождя. Запрягалась в них четверка, цугом, маленьких сильных жмудских лошадок мышиного цвета, называвшихся «мышаками».
   Очень было весело ехать в нашей линейке с пением по полям и лесам в теплый летний день, и очень мы это любили.
   Часто ходили мы и пешком с нашими родителями в места более близкие, на наши фольварки.[11] Было их два: Петровка и Ольгино. Назвали их так в честь папа и мама. Я особенно любила, когда прогулка в Петровку совершалась в субботу. Этот фольварк находился в аренде у еврея Калмана. Когда мы туда приходили, он и его жена выносили нам стулья в сад для отдыха, а уходя, мой отец давал Калманам на чай. Но в субботу Калман говорил, что не имеет права брать денег в шабаш и просил положить монеты куда-нибудь в указанное им место – под дерево или на тот же его стул, с тем, что он, когда с появлением первой звезды шабаш кончится, возьмет их. Когда мы уходили, я нарочно отставала и, спрятавшись за кустом, с любопытством наблюдала всегда одну и ту же картину: Калман, озираясь, выходит из дому, берет деньги и быстро уходит. Вся эта процедура забавляла меня, как забавляло в Ковне встречать едущих по улице евреев с ящиком с землею под ногами. Это означало, что едущий не преступает закона, запрещающего правоверному еврею путешествовать в шабаш: он же стоит на земле, на которой находился к началу праздника, и нет ему дела до того, что его везут паровоз или лошадь, – он сам-то не двинулся с места!
   К евреям я, живя в Ковне и в Ковенской губернии с рождения, конечно, привыкла и всегда любила их, как необходимую принадлежность родного края.
   Особенно евреев, с которыми вечно приходилось встречаться, видя их постоянно в магазинах или исполняющими работы по ремонту в деревне: они и кровельщики, и маляры, они и пахтыри, и покупщики зерна. Одним словом, они необходимы, не только необходимы, но и весьма удобны и приятны, как всегда говорил мой отец. Устроить, например, в Колноберже большой обед. К кому обратиться, как не в колониальный магазин Шапиро в Кейданах, у которого есть «всё», а если чего и нет, то он с первым же поездом готов ехать за требуемым в Вильну или хоть в Берлин. Кажется, к таким дорогим способам доставания провизии мои родители, жившие всегда очень скромно, никогда не прибегали, но что Шапиро это предлагал – сама слыхала.

Глава 11

   К очень веселым дням в Колноберже относились дни наших именин, почти все приходящиеся на летние месяцы.
   Самым торжественным образом, конечно, справлялось 29 июня, день ангела моего отца, и 11 июля – именины мама.
   Накануне праздничных дней, вечером, приходили рабочие поздравлять с наступающим праздником: на именины папа – мужчины, на именины мама – женщины, а на мои – девушки. Младших сестер поздравлять не полагалось.
   Издалека в теплом, душистом, летнем воздухе слышится пение; довольно нестройное и заунывное, как все литовские песни, издалека оно кажется поэтичным и нежным.
   Заслышав пение, мы выходим на балкон. Пение все громче и ближе, и, наконец, из темноты выходят, освещенные теперь светом наших окон, фигуры рабочих. Тот из нас, кому приносится поздравление, выслушивает пожелания и дает на чай, и поздравители с пением уходят.
   В честь папа стараются петь русские песни. Бывший солдат Казюк лихо запевает:
 
Три деревни, два села,
Восемь девок, один я,
Куда дееевки, туда я! —
 
   а хор весело подхватывает:
 
Девки в лес, я за ними,
Девки сели и я с ними…
 
   А когда папа сходит со ступеньки подъезда, тот же Казюк выходит из толпы и ясно и четко, держа руки по швам, декламирует всегда одно и то же стихотворение Кольцова, видно, единственное, запомнившееся ему со школьной скамьи.
   На следующий день с утра все в доме и усадьбе другое, чем всегда. Торжественно и необычно. Мы, дети, даем наши подарки к утреннему кофе. Мама-то легко сделать подарок, а вот подарок для папа всегда огромное затруднение, и наша творческая фантазия не идет дальше вышитых или разрисованных закладок в книгу. Когда у папа собралось около дюжины таких закладок, мы стали дарить рисунки. Папа их трогательно берег, и они впоследствии, вставленные в рамки работы домашнего столяра, украшали стены комнат папа в Колноберже.
   Сам папа в юности, пока была здорова его рука, рисовал; очень любил живопись и поощрял мое стремление совершенствоваться в этом направлении.
   Позже, когда сестры подросли, стали мы ставить, в виде подарка и сюрприза, домашние спектакли. Текст писала моя сестра Наташа, с детства обладавшая литературным талантом. И родители и гости хвалили эти представления, но мы довольны не были и все думали, что вот бедный папа обижен, получая только «Des cadeaux en l’air»,[12] как говорила Наташа. Папа смеялся и советовал шутя: «Вот что, вышейте мне галстук с большой красивой розой или шерстяные ночные туфли с незабудками крестиком». Я понимала шутку, но маленькие очень настойчиво просили гувернанток помочь им изготовить подобное великолепие.
   На именины никто никогда не приглашался – соседи сами приезжали поздравлять: к папе одни мужчины, к мама целыми семьями.
   Но на Петров день все же было больше народу, чем на Ольгин, так как поздравить своего «пана маршалка»[13] приезжали дворяне из очень отдаленных имений. Съезжалось в этот день не меньше тридцати человек, некоторые из них жили за 50–60 верст. На Ольгин день приезжали лишь близкие соседи.
   Готовились к этим дням заранее. Леснику была приказано принести ягод, орехов, дичи; экономка с гордостью приносила на кухню откормленных к этому дню птиц, но больше всех старался садовник Яша.
   Задолго до именин приходил он по вечерам к мама докладывать о проектах всяких улучшений и нововведений, задуманных им, как он выражался, «ко дню».
   А в самый «день» как кипела у него работа и я саду, и в оранжереях, и на балконах! Сам Яша, его постоянные помощники и помощницы и нанятые по этому случаю поденные работали не покладая рук: чистили дорожки, приводили в порядок ковровые клумбы, ставили новые букеты в вазы и, главное, украшали цветами доску, клавшуюся посредине обеденного стола, в центре которой стояла высокая корзина с самыми красивыми цветами.
   К шести часам вечера все было готово и начинался съезд гостей. В семь часов обедали, а потом сидели на балконе, гуляли, а иногда и танцевали.
   Конечно, никто из детей на мужском обеде не присутствовал, на именинах же мама большие дети и гувернантки обедали за «взрослым» столом.
   Во время обеда перед окнами столовой, в хорошую погоду, или в передней, в дождь, играл еврейский оркестр, тоже являвшийся на именины без приглашения. Папа любил заказывать музыкантам еврейский танец майюфес, который они с особенным удовольствием и задором исполняли. Если организовывались танцы, то танцевали, конечно, все, и стар и млад, как в деревне полагается. Даже моя старенькая Эмма Ивановна делала тур вальса, после чего, довольно улыбаясь, говорила:
   – Das bieibt immer in den Gliedern.[14]
   Самое чудное, конечно, было для меня, когда пригласит папа. Он такой большой, что все время летишь по воздуху, лишь изредка касаясь ногами земли.
   Раз как-то был у нас большой обед. По какому случаю, не помню, но не в день именин, и я должна была обедать с маленькими, что мне в мои четырнадцать – пятнадцать лет казалось очень обидным. Мне вовсе не было веселее обедать со взрослыми, откровенно говоря, в детской было даже гораздо веселее, но быть поставленной наравне с восьмилетней Наташей казалось настолько оскорбительным, что я молилась:
   – Господи, сделай чудо, сделай так, чтобы я сидела за большим столом! Мне это казалось ужасно важным, и молилась я искренне. И чудо совершилось. Почти перед самым обедом, когда, казалось, была потеряна всякая надежда, вдруг в мою комнату входит папа и говорит:
   – Матя, скорей надевай свое самое нарядное платье, ты будешь обедать с нами. Из Тотлебенов одна не приехала, и для тебя есть место.
   Несмотря на то что я весь обед промолчала, это был один из счастливейших дней моей жизни.

Глава 12

   Соседей у нас было в Колноберже довольно много. Были мои родители знакомы с помещиками очень отдаленных имений, как с теми, о которых я упоминала при описании дня именин моего отца, так и, конечно, с близкими.
   Самыми близкими были Кунаты. Наши имения разделяла только река Невяжа, но ездить мы могли к ним только вкруговую или когда они присылали за нами лодку.
   Имение у Кунатов было небольшое, и жили они скромно, но сам Кунат, человек энергичный и деятельный, устроил у себя в имении ряд мелких промышленных предприятий. Изготовлялись у него соломенные шляпы, одеяла и пледы. Последние выходили особенно удачно. Завод работал долгие годы, и уже во время войны Кунат выставлял свои изделия на какой-то выставке в Петербурге. Выставку эту посетил государь, и Кунат преподнес ему один из пледов своего производства, а потом рассказывал нам, как государь, взяв подарок из его рук, сказал:
   – Благодарю вас, у меня как раз не было хорошего пледа.
   Когда же государь уезжал с выставки, Кунат, бросившийся к окну, увидел, как император покрыл себе колени его пледом.
   Эти предприятия в Шатейнах с самого своего возникновения очень интересовали моего отца. Во время каждого своего посещения он ходил их осматривать, а позже, будучи министром, способствовал их расширению и процветанию.
   Ездили мы тоже к Кудревичам и к Комаровским. Эти усадьбы были видны из Колноберже.
   Были тоже нашими соседями владельцы имения Датново, переходившего из рук в руки, пока оно не было куплено по желанию моего отца казной для устройства в нем сельскохозяйственной школы. Осуществить эту идею удалось лишь впоследствии предводителю дворянства Ковенской губернии, князю Васильчикову, много над этим делом потрудившемуся и неоднократно говорившему мне, как ему приятно было провести в жизнь этот проект моего отца.
   В данное время[15] в Датнове сельскохозяйственная академия. Таким образом идея моего отца разрослась и принесла богатые плоды.
   Когда же я была еще ребенком, это имение принадлежало графу Крейцу. Граф умер, когда мне было лет шесть, а у графини я часто бывала с моими родителями и хорошо помню, как она к нам приезжала в желтом экипаже-корзинке. С семьей Крейц были еще дружны дедушка и бабушка. Иногда в Датнове гостила дочь графини Крейц, Бутурлина, и ее сын, Вася, был товарищем моих игр и в Датнове, и в Колноберже. Кто мог подумать, когда мы так весело бегали по датновскому парку, что краснощекий, толстый шалун Вася, так больно дергавший меня за косу, через несколько лет погибнет, отравленный из-за каких-то наследственных недоразумений со своим зятем О'Бриен де Ласси!
   Когда же Васи в Датнове не было, я играла с собачкой Бианкой, бегала она почему-то только на трех лапах, но отлично понимала все игры и не командовала мною, как Вася.
   Как сейчас вижу картину: сидят папа и мама на балконе второго этажа со старой толстой графиней, а я бегаю под балконом среди знаменитых датновских роз. Папа встает и, приставив две руки ко рту, кричит:
   – Матя, графиня говорит, чтобы ты пошла в оранжерею и велела садовнику принести персиков, абрикосов и винограду.
   – Да сама поешь их побольше, – прибавляет графиня Крейц, приветливо улыбаясь.
   Сидит она в глубоком кресле около большого стола, на котором, между книгами и журналами, стоит стакан с какой-то жидкостью, кажется, пивом. Только лишь муха сядет на стакан, как графиня, зорко за нею следящая, накроет стакан деревянным кружком с ручкой, нарочно для этой цели изготовленным домашним столяром. Дом в Датнове был большой, великолепно обставленный старинной мебелью. Одна стена спускалась к реке, и с террасы дома прямо садились в лодку.
   Папа говорил, что это оригинально, красиво, но что из-за этого очень сыро в доме.
   Когда мне было лет десять, графиня Крейц умерла, и похоронили ее в датновском парке рядом с ее мужем. При ее жизни, обязательно при каждом посещении, гости ходили на эту могилу, всегда украшенную чудными цветами. А когда и графиня легла на ранее ею самой приготовленное место, перестали заботиться о могиле, и так грустно было всегда видеть заросшие травой холмики.

Глава 13

   В имении Кейданы, рядом с большим местечком того же названия, жила многочисленная семья графа Тотлебена.
   Туда я часто ездила с моими родителями и без них. Там всегда было многолюдно, шумно и очень весело.
   Самого героя Севастополя, графа Тотлебена, я не помню. Ходили рассказы о том, что он уверял, будто не может распознать своих восьми дочерей, когда видит их порознь, и только когда они являлись вместе, то узнает, которая Матильда, которая Ольга.
   Единственный сын графа, в то время молодой, холостой офицер, приезжал со своими товарищами осенью в двадцативосьмидневный отпуск на охоту. Мой отец, как кажется все Столыпины, охоту не любил, и в этом удовольствии мы участия не принимали.
   Графиня Тотлебен с незамужними дочерьми приезжала из Петербурга весной и оставалась до осени. Приезжали также на лето замужние дочери с детьми, их друзья и подруги, и кейданский дом в сто комнат кипел все лето молодой веселой жизнью.
   За домом тянулся огромный парк, в отдаленной части которого возвышался минарет. Когда граф Тотлебен построил замок и разбил парк, кто-то из его знакомых сказал ему, что все это очень красиво, но недостает здесь памятника, увековечивающего героя Севастополя, и что следует что-нибудь придумать, напоминающее Крым. Идея эта понравилась графу, и он провел ее в жизнь, построив в кейданском парке настоящий минарет. Рядом с минаретом, в маленьком домике, было собрано все, касающееся покойного графа: его ордена, письма, мундиры, и называлось это музеем.
   Когда какой-нибудь полк проходил через Кейданы, направляясь на маневры, что бывало ежегодно, графиня в память мужа приглашала офицеров ночевать в доме и устраивала в их честь обед и танцы. Эти приемы были всегда особенно веселы, и один из них ярко запечатлелся в моей памяти.
   Было мне лет восемь, и я с другими детьми смотрела из одного из углов залы, куда мы забились, на танцы взрослых, как вдруг ко мне подошел один офицер и с официальным лицом, как взрослую, пригласил на вальс. Я храбро пошла за ним, но, вышедши на середину залы, заметила, как все с улыбками смотрят на меня, расплакалась и бросилась бы в постыдное бегство, если бы мой отец, в критический момент, не очутился бы около меня, не обнял бы моей талии и, подняв меня высоко на воздух, не протанцевал со мною мой первый тур вальса.
   Папа рассказывал, как мальчиком он с братьями ездил верхом в Кейданы и даже ходил туда пешком, хотя расстояние между обоими имениями было восемь верст.
   Эти восемь верст мы проезжали всегда в довольно долгий срок, так как часть дороги составляли «пески»: в Бабянском лесу песчаная почва. Несколько раз, когда мой отец был предводителем, поднимался вопрос об устройстве на этих песках шоссе, но папа всегда говорил, что по его почину это сделано не будет, как не будет он ходатайствовать, несмотря на постоянные просьбы жителей, чтобы Кейданы были сделаны уездным городом, так как то и другое слишком выгодно для него, как помещика столь близко лежащего имения, и возбуждало бы лишь нежелательные толки.

Глава 14

   Очень дружны были мы также с милой семьей генерала Кардашевского, две дочери-близнецы которого были моими лучшими подругами.
   Бывал у нас и Петр Александрович Миллер, прекрасный хозяин, познания которого папа очень ценил и часто совещался с ним по делам имения. Как-то Миллер послал папа в подарок двух поросят, чистокровных йоркширов, толстых, бело-розовых, аппетитных. В письме, переданном посланным, было сказано, что поросят этих необходимо ежедневно купать. Мой отец сам стал следить за исполнением этого предписания, к которому крайне презрительно отнеслись и управляющий и экономка. Но по-видимому, сами поросята находили эту операцию совершенно излишней, поднимая во время ее такой концерт, что, помню, даже один раз Павел Юльянович, дьячок кейданской церкви, дававший мне уроки, прекратил занятия, прислушиваясь к этому душераздирающему визгу. Вскоре поросята настояли на своем, и моему отцу, всегда доводящему дело до конца, пришлось уступить и дать им расти, как обыкновенным свиньям, предпочитающим купаться лишь в грязи.
   Вторым знаменитым хозяином нашей местности был Владислав Телесфорович Дуллевич – поляк, имение которого было в пятидесяти верстах. К нему мой отец относился с большим уважением и любовью. С ним и с Миллером, когда они у нас бывали, папа обходил поля, лес, посадки во фруктовых садах, показывая им свои работы и советуясь о дальнейших улучшениях. Обход хозяйства всегда кончался конюшней, из которой Осип и конюхи Игнашка и Казька выводили лошадей, гоняли их на корде или водили под уздцы.
   Кроме этих друзей-соседей, русских и поляков, частым гостем бывал у нас настоятель кейданской церкви отец Антоний Лихачевский. Бывали доктор, Иван Иванович Евтуховский, следователь и мировой посредник. Оба последние, конечно, менялись от времени до времени. Но отец Антоний и Иван Иванович составляли одно неразрывное целое с Кейданами.
   Отец Антоний состоял священником кейданской церкви более пятидесяти лет. Из года в год, когда мы переезжали из Ковны в Колноберже и весь дом был приведен в порядок, приезжал отец Антоний отслужить молебен и окропить комнаты святой водой. Как любила я эти богослужения в милой колнобержской столовой, когда в открытые окна вливается воздух, напоенный запахом сирени, когда такой с рождения знакомый голос батюшки произносит святые слова молитв, когда так легко, чисто и радостно на душе.
   Потом батюшка обходит весь дом, и стараешься, идя за ним, как можно чаще попасться под брызги святой воды, когда он кропит комнаты. А Эмма Ивановна не любит это-го и обижается, что в ее комнате брызгают на ее вещи. Так и не привыкла она за шестьдесят лет жизни в России к русским обычаям.
   Папа знал и любил отца Антония с детства и всегда, до конца своей жизни, заходил к нему в Кейданах после обедни навестить его в уютном домике около церкви. Скончался отец Антоний только в 1928 году, и кончина его была очень трогательная.
   Отслужив в своей родной кейданской церкви последнюю обедню, отец Антоний был уже так слаб, что, выйдя с крестом на амвон, пошатнулся. Видя, что он не в силах держать крест, к нему подошли сыновья Н.Н. Покровского (последнего министра иностранных дел), его прихожане и друзья и поддерживали его под руки, пока подходил к кресту народ. Когда донесли его после этого до дому, он сказал:
   – Ну, теперь я хочу отдохнуть, я очень устал Или, быть может, это вечный покой? – и через несколько минут его не стало.
   Отец Антоний был, особенно для сельского священника, очень развит, начитан и умен. Интересовался всем, говорил обо всем, и мои родители очень любили его посещения. Нельзя было себе представить семейное торжество без отца Антония.
   Когда после пяти дочерей родился у моих родителей первый сын, радость наша была огромная. Как нас девочек ни любили родители, их большим желанием, конечно, было иметь сына. Мечта эта осуществилась лишь на двадцатый год их семейной жизни. До моего брата родился сын моего дяди Александра Аркадьевича Столыпина. С грустью послали тогда мои родители образ, переходящий в роде Столыпиных первенцу нового поколения, моему двоюродному брату. Зато когда им Бог послал сына, были они счастливы и горды необычайно. Отец Антоний разделял их счастье и горячо их поздравлял. Поздравлял он их также с моим рождением и очень обижал мама тем, что с рождением остальных четырех сестер поздравлять не находил нужным, считая, что от женщин мало толку на свете.
   Противоположного мнения держался дедушка Аркадий Дмитриевич Столыпин: он так любил женщин, что при рождении каждой девочки говорил:
   – Слава богу, одной женщиной на свете стало больше.
   Бывали у нас в Колноберже не только соседи, но и некоторые ковенские знакомые, приезжавшие, конечно, на несколько дней или даже недель.
   Самым частым гостем была у нас Зетинька, родителями, гувернантками, детьми и прислугой одинаково любимая. Была она старой девой, дочерью старичка, ковенского мирового судьи Венедикта Александровича Бунакова. Было у них и имение в Ковенской губернии.
   Помню я Елизавету Венедиктовну, прозванную нами детьми Зетинькой, когда я была еще совсем маленькой и живы были ее родители. Жили они тогда в Ковне, в маленьком, низеньком домике, с крылечком и садиком, домике, на окнах которого красовалась герань вперемежку с бутылками всяких настоек и в котором вас, уже в передней, ласково и приветливо встречали хозяева.
   Раз мы зашли туда, гуляя вдвоем с моим отцом. Венедикт Александрович с пушистой белой бородкой, сухонькая, маленькая его жена Анна Ивановна, в черной наколке и сама Зетинька, как всегда, радостно встретили нас и провели в большую низкую гостиную с чинно стоящей по стенам мебелью, покрытой белыми чехлами. «Какая там под чехлами обивка и когда чехлы снимаются?» – мучительно думала я, стараясь прямо и с серьезным лицом сидеть на диване рядом с Анной Ивановной. Тут не было ни детей, ни собак, почему я и сидела со взрослыми, стараясь своим поведением доказать, что я достойна этой чести.
   Но недолго пришлось мне углубляться в решение вопроса о чехлах: через очень короткое время вернулась Зетинька, сразу после нашего прихода куда-то исчезнувшая, и позвала нас в столовую, где на накрытом столе стоял чай и всякие варенья и печенья.
   Папа хозяйка налила чай в чашку, изображающую самовар, из позолоченного фарфора и подала ее со словами:
   – Вы у нас такой почетный гость, что меньше целого самовара предложить вам не могу.
   В то время Елизавета Венедиктовна бывала у нас сравнительно редко: ее родители приходили «с визитом», а она вечером посидеть с мама в кабинете папа, а иногда и днем поиграть с нами. Но когда умерли се родители, она стала бывать у нас очень часто, а летом гостила в Колноберже неделями.
   Когда она приезжала, она всегда просила у папа массу советов по ведению своих дел: унаследовала она имение Эйраголы с большой мельницей, и все у нее там что-то не ладилось, и вечно она жаловалась на свою неопытность.
   Папа с поразительным терпением выслушивал ее бесконечные, запутанные и монотонные рассказы о каких-то обижающих ее соседях и чиновниках, о безденежье, неумении свести концы с концами. Хотя она и осталась одна после смерти своих родителей, но содержала она еще всяких «приемышей», которых требовалось и кормить, и поить, и одевать, и учить. Кроме этих юношей, жил в Эйраголах убогий старик Петрович, и я любила, когда Зетинька рассказывала о том, как он, сидя себе день-деньской в уголке столовой, куда ему и есть подают, набивает папиросы, чем и зарабатывает небольшие деньги.