Маркеев Олег
Хроники Нового Средневековья

   Маркеев Олег Георгиевич
   Хроники Нового Средневековья
   Статья
   Третий Рим
   Вагоны несутся крысиными ходами, толкая впереди себя спертый воздух, насыщенный испарениями миллиона потных тел. Пассажиры тупо разглядывают свои отражения в мертвых стеклах и жуют жвачку газетных статей и дамских романов. Мясорубка эскалатора тянет их наверх, и они прихорашиваются, одергивая мятые одежды и разглаживая бледные щеки. За прозрачными дверями с надписью "Выход" их ждет ежедневная скотобойня. Мягкие кресла и кондиционеры для одних, жесткие ободранные стулья для других, нудный вой станка для третьих. В этом вся разница. Но они видят в ней некий сокровенный смысл.
   Они живут, безвольные, как сомнамбулы, и видят один и тот же сон. Один на всех. Он стал так привычен, что они уже никогда не смогут проснуться. Придется убивать их спящими. В этом не будет греха. Иначе нельзя вернуть им жизнь.
   А мы ходим по городу скользящей походкой диких зверей. Мы только принюхиваемся и присматриваемся к этому мертвому миру. Когти и клыки прячутся до поры, как тайное оружие, ждущее своего часа. А он все ближе. И мы начали терять бдительность. Все чаще мы выдаем себя острыми хищными взглядами. В наших зрачках вспыхивает огонь степных костров и пьяная удаль ночной атаки. Но oн не отражается в ваших мутных от сна глазах. Вы так привыкли не замечать себе подобных, что прозевали нас.
   А мы другие. В нас нет ни капли вашей гнилой крови. Ночами нам снятся дальние переходы, великие реки, степи, дрожащие от топота тысяч коней, копытами высекающих ледяные искры из промерзшей земли. Мы знаем, где пройдут новые пути караванов, где острые шпили соборов подопрут небо и где вырастут серые бастионы крепостей.
   У нас есть шуты и поэты, святые и грешники, купцы и нищие, короли и рыцари, бродяги и философы. У нас есть все, что нужно для жизни. Потому что мы - сама жизнь. Мы улыбаемся даже во сне. И эта улыбка самый страшный приговор вашему миру.
   Cлушайте, вы, еще есть время проснуться! Нет греха добить вас спящими, но грех не дать вам умереть достойно. Проснитесь! Пусть грянет бой. Последний бой, красивый , как праздник. И праздник, яростный, как любовь. Небеса содрогнутся от зависти и обрушатся на нас теплым ливнем. Он смоет кровь, усталость и тлен. Мы вместе, как встретившиеся после долгой разлуки, будем шлепать по лужам, целовать спелые губы женщин и пить молодое вино.
   Наш Господь сойдет в освященный кровью и вином мир и будет плясать и пить, как простой смертный, обнимая женщину с блудливыми глазами. Он откроет вам высшую тайну, которую вы так долго искали. "Жизнь не страшнее смерти!" скажет он с набитым ртом. - " Жизнь, дети мои, не страшнее смерти!" И с этой истиной, вы обретете если не бессмертие, то хотя бы счастье.
   Но вы спите. И наши крадущиеся шаги не могут потревожить ваш сон. А ведь мы лишь лазутчики в этом мире. Мы тайные посланники Будущего, в которое вы так и не набрались смелости поверить. И оно уже вошло вслед за нами в ваш сон, который вы привыкли считать единственной реальностью. А вы продолжаете спать. Кто же разбудит вас, когда к стенам города подойдут полки диких от предвкушения боя варваров и крылья степного орла затмят ваше холодное солнце?
   Спит ваш последний Рим обморочным сном тифозного больного. И в туго набитых желудках догнивает последний гусь.
   Шут
   Никому не бывает так худо по утру как безработному шуту.
   Эту шутку Шут придумал давным давно. В пору придворной юности. Работать тогда было сытно и не хлопотно. Увы, нынешние князья шуток не ценили. Шуту надоело каждый раз слышать "не понял?" и, не дожидаясь неизбежного "ответишь, сука!", он ушел. Объяснять, что вся соль его профессии в безответственности, он не решился. Слишком уж жесткие губы и волчьи глаза были у нынешних князей. До вальяжности и сибаритства прежних хозяев им было далеко. Лет пятьдесят власти, как минимум.
   В тяжелую голову ничего путного не лезло, и Шут стал бросать с балкона лепестки умерших год назад роз. Они медленно кружились в хмуром утреннем воздухе и раненными бабочками исчезали в темном колодце двора. Шут знал, что те из них, что прилипли к серым облупленным подоконникам, сейчас напоминают багровый след помады незнакомки на измятой подушке. И грустны, как поцелуй одинокой женщины. Нет, шутить с утра он никогда не умел...
   Дворник с остервенением каторжника скреб асфальт редкой метлой. И от этого мерзкого звука стало еще холодней. Шут поднял воротник плаща и пошел к метро.
   Был тот боголепный час, когда злые после принудительного ночного загула юные продавщицы достают пиво из холодильников. Шут косился на их тонкие пальцы с изломанными ярко-розовыми ноготками, вздрагивающих от прикосновения к ледяному зеленому стеклу, и удивлялся собственной решительности. Он твердо решил дойти до квартиры Капитана и уж там выпить первый за день глоток.
   Капитан оказался не у дел после того, как утопил тринадцатую по счету каравеллу. Купцы, до этого беззаботно доверявшие ему свои товары, сочли это за дурной знак и отказались от его услуг. Капитан отнесся к изменению в судьбе философски. По-черному пил всего два года. А выйдя из запоя, все оставшиеся деньги вложил в незаконную торговлю оружием. Он единственный в этом паскудном бизнесе верил в честное слово, за что его очень любили освободительные движения и начинающие террористы.
   В маленькой капитанской квартирке, пропахшей сандаловыми свечами, оружейной смазкой и голландским табаком, всегда можно было застать Партизана. Он прятался от полиции всех развитых и развивающихся стран и лечил тропическую лихорадку и застарелую язву двенадцатиперстной кишки сухим марочным вином. Неделю назад Партизан памятью Че Гевары поклялся привезти первое издание Петрарки. Говорил, что присмотрел во дворце одного сатрапа.
   Шут знал, что Партизан соврал. Сейчас скажет, что переворот не удался, подвели местные кадры. И они станут ржать над Шутом, над его доверчивостью и любви к старым книгам. Но эта была единственная на сегодня шутка, которую он смог придумать.
   Там, у истока реки Ориноко
   Шут сразу же понял, что опоздал, Капитан и Партизан, несмотря на ранний час, приканчивали седьмую бутылку портвейна.
   - Садись, - кивнул вошедшему Шуту Капитан. Плеснул в стакан рубинового вина, норму каждого здесь давно знали, лишних слов не тратили, придвинул к Шуту тарелку с закуской.
   Партизан вскинул сжатый кулак в революционном приветствии, свободной рукой подставил свой пустой стакан. Капитан вылил остатки вина в станкан Партизана.
   Выпили, не чокаясь.
   - А теперь повтори, ренегат проклятый, что ты мне сейчас сказал. При Шуте повтори! - Партизан черным беретом вытер потное, красное, как вино в стаканах, лицо.
   - Стоит ли? - мелодично протянул Капитан.
   - Нет, ты повтори! - с пьяным упорством потребовал Партизан.
   Капитан сплел на толстом животе пальцы в сиреневой вязе малазийской татуировки.
   - Политика - это дерьмо пополам с кровью. Сплошной геморрой, - устало произнес он. - Не для меня это.
   - Чистплюй! - Партизан зло ощерился. - А когда впаривал курдам неисправные ружья, которые выменял у сипаев на китайский опий, ты о чистоте не думал?
   - Я о долгах думал, - ответил Капитан.
   Шут поперхнулся и затравленно посмотрел на Партизана, тискавшего в цепких пальцах граненый стакан. В повисшей тишине было отчетливо слышно, как толстая муха бьется головой о хрустальную подвеску люстры.
   Капитан, не обращая ни на кого внимания, набил трубку духовитым голландским табаком, положил сверху шарик опия, долго раскуривал. Потом, выпустил в потолок, обклеенный долговыми расписками, тугую струю ароматного дыма. От ее удара одна долговая расписка отклеилась, и раненной птицей спикировала на стол. Капитан всегда дотошный в расчетах с кредиторами, смахнул прилипшие к ней крошки, аккуратно сложил треугольником и сунул за обшлаг потертого мундира.
   - Значит, не пойдешь? - процедил Партизан.
   - Нет, не пойду.
   Шут грустно улыбнулся. Каждый раз, стоило их оставить вдвоем, Партизан изводил Капитана предложением немедленно двинуться к берегам Латинской Америки.
   Первым актом победоносной революции должна была стать высадка со шхуны на заболоченном берегу. Что делать дальше, Партизан знал до запятой. В его заросшей дикой порослью голове хранились тысячи планов боевых операций, диверсионно-разведывательных рейдов, актов саботажа и индивидуального террора. В финале герильи, бестолковой, страстной и красочной, как бразильский карнавал, разноцветное полотнище победившей революции должно было взвиться над разгромленным президентским дворцом. Три варианта речи для орущей от восторга толпы были давно написаны, выучены наизусть, а черновики сожжены из соображений конспирации. Революция, как роды, была неизбежна.
   Но с начальным этапом операции была вечная проблема. Партизан страдал от морской болезни, его даже в трамвае укачивало до рвоты, а главное - он ни черта не смыслил в навигации.
   А Капитан со свойственной скандинавам флегматичностью сразу же ставил под вопрос необходимость освободительной борьбы в странах третьего мира. Но дело было не в национальной склонности к д демократии и шведской модели социализма. Однажды, изрядно перепив, он признался Шуту, что у него уже давно отобрали лицензию на управление судном, любым: от крейсерской яхты до жалкой шлюпки. Капитан умолял сохранить это невольно вырвавшееся признание в тайне, и с тех пор Шут не знал, на чью сторону встать в регулярно вспыхивающих ссорах. Он любил Капитана и Партизана. Это были его единственные друзья. Других судьба уже не пошлет.
   - Гад ты. Продался. - Партизан встал, покачнулся на отяжелевших ногах и уперся кулаками в стол. ? Там же люди страдают!
   - Они везде страдают, - философски изрек Капитан, пыхнув трубкой. Он был уже на той стадии опьянения, когда неожиданно проклевывался тягучий прибалтийский акцент.
   - Ну и сиди здесь, кисни от скуки! Я его возьму. - Партизан перенес тяжесть на одну руку и освободившейся ткнул Шута в плечо. - Пойдешь со мной, камрад?
   Шут вздрогнул. Впервые Партизан предложил ему пойти на войну.
   " Плохо дело, - подумал он. - Видно, совсем разбередило мужика. Добром это не кончится".
   - Пойду, - кивнул Шут.
   Партизан плюхнулся рядом на скамью, сграбастал Шута в объятия и смачно расцеловал в обе щеки.
   - Родной ты мой! Ты даже не знаешь, как здорово это будет. - Он одной рукой прижал Шута к себе, другой стал разливать вино по стаканам. - Слушай, брат, слушай! Мы высадимся ночью. По грудь в воде добредем до берега. Болотом обойдем посты и скроемся в сельве. Будем идти всю ночь. Ночь и день, ночь и день, ночь и день... Пока не растворимся в зеленом море, пока ноздри не устанут проталкивать в легкие насыщенный испарениями и ароматами воздух, а глаза не устанут отражать зелень листвы, заляпанную огненными лепестками магнолий. Обезьяны будут бросать в нас сочащиеся пьяным соком плоды, попугаи, раскрашенные, как проститутки, станут орать нам в след наши собственные мысли, ручьи из красных муравьев потекут по нашим следам, отравленные стрелы, вылетая из чащи, упадут к нашим ногам, увязнув в нашем дыхании, полном проклятий и молитв, ягуары станут окликать нас по ночам голосами некогда любимых женщин, изумрудные змеи, скользя по лианам, будут слизывать слезы, выедающие наши глаза. А когда мы забудем последнее воспоминание, когда соленый пот растворит морщины на наших лицах, когда Южный крест выжжет свое тавро на наших зрачках и миллиарды москитов выцедят нашу кровь до последнего красного шарика, сельва распахнет свои горячие обьятия, горячие и удушливые, как объятия мулатки, опьяненной ромом и похотью. Она распахнет объятия и вытолкнет нас к прозрачному ручью, чья вода холоднее поцелуя смерти и прозрачнее слезы Спасителя. Через тысячу миль этот ручей превращается в мощную реку, непокорную, как судьба. Там, у истока реки Ориноко мы и разобьем лагерь. Пройдет сезон дождей, ручей помутнеет и выйдет из берегов, затопив маленькую долину. И тогда мы двинемся в поход. Вниз по реке. И ничто не сможет остановить нас, как ни что не может остановить реку, несущуюся на встречу Океану. Нельзя остановить Ориноко. Нельзя остановить Любовь. Нельзя остановить Революцию! - Партизан грохнул кулаком по столу, свесил голову и замолчал.
   Шут осторожно пошевелился, сидеть было не удобно, а хватка у Партизана была мертвой, руки тонкие, но жилистые и сильные, как у акробата.
   Партизан вздохнул и вдруг низко, почти шепотом затянул:
   - Венсеремос, венсеремос!
   Он медленно поднимал голову, голос его становился все громче и громче. Песня латиноамериканских партизан вырывалась на свободу из охрипшего горла, билась о стены комнаты, натыкалась на стеллажи книг, дробилась о хрустальные подвески люстры и, подхваченная струей свежего воздуха, вылетала в окно, распугивая голубей, кружащих над кафедральной площадью.
   Партизан закинул голову вверх, лицо его, иссеченное шрамами и ранними морщинами, светилось, как ладонь, закрывающая от ветра язычок свечи. Из-под плотно сжатых век сочились слезы. Святые слезы еретиков и мятежников.
   Капитан засопел и оттолкнул кресло. Шут вскочил на скамью и принялся дирижировать. Второй куплет песни ударил мощно, как гром пушки, возвещающий начало новой жизни.
   - Эх - ма, живем, камарадос! - заорал Партизан, схватил со стола пустую бутылку и швырнул в окно. Не успела он исчезнуть из поля зрения, как ее догнала пуля, выпущенная умелой рукой. - Еще! - скомандовал Партизан, быстро перезаряжая пистолет.
   Капитан метнул две бутылки разом, Партизан одним выстрелом раскрошил обе.
   - Еще!!
   - Гуляй, братишки! - Капитан схватил любимую тарелку, единственную, что осталась в живых от китайского сервиза, половину побили при контрабандном вывозе из Поднебесной, вторую доколотили уже здесь. - Якорь мне в задницу, я еду с вами! Еду!!
   Дверь затряслась от мощных ударов, потом жалобно скрипнули петли, и она рухнула, подняв в воздух облако пыли и старые газеты.
   Штабс-капитан гвардейцев строевым шагом вошел в комнату. В полной тишине противно поскрипывала давно нечищенная кираса. Каску он держал под мышкой, всю голову занимала огромная плешь, увенчаная черной изюминкой бородавки. Ее штабс-капитан всегда стеснялся и в любую жару ходил по городу в каске. Все знали, что только нечто уж совсем не укладывающееся в штаб-капитанской голове могло заставить его снять с нее каску. Он смахнул с плаща мелкое стеклянное крошево и укоризненно посмотрел на застывших на своих местах друзей.
   - Допрыгались, диссиденты проклятые. - В его голосе не было злобы, только усталость.
   - А что я такого сделал, господин штабс-капитан? - Шут решил, что обратились к нему, из троих статью о диссидентстве удобнее было пришить именно ему. Восемь лет на галерах, конечно, не сахар, но что не сделаешь ради друзей. Да и на галерах шуты нужны, не всем же дано веселить народ.
   - А вот что! - Штабс-капитан выковырял из плаща осколок зеленого стекла. - Хорошо, что каска спасла. А будь на моем месте другой, а? Непреднамеренное убийство! Статья восемь "прим". Четвертование или десять лет исправительных работ.
   - Ну и сажай, гнида, сажай! Всех не пересажаете! - Партизан рванул на груди зеленую спецназовскую майку. На левой груди у него была татуировка Че Гевары, на правой - Троцкого.
   - Ты свой "иконостас" прикрой, - строго произнес штабс-капитан. Видали и не такое.
   - Шута-то на кой вязать?! - cразу же сбавил обороты Партизан. - Он и так без работы сидит. Бери меня, я тюрьмы не боюсь.
   - А я за тюрьму боюсь! - отчеканил штабс-капитан гвардейцев. - Я тебя в камеру, а народ, как узнает - на штурм. Было уже, хватит, ученые! До сих пор из получки за ремонт удерживают. А у меня семья, между прочим. - Он с намеком посмотрел на Капитана.
   Тот кивнул. Вышел из комнаты, позвякивая связкой ключей. Вернулся с кожаным мешочком. Из него раздавался другой перезвон, нежный и немного сладострастный.
   Штабс-капитан гвардейцев потупил глаза и принялся расправлять усы, звон золотых гульденов он не мог спутать ни с чем на свете. Кошелек сам собой нырнул в карман его форменных брюк, и капитан вздрогнул, ощутив приятную тяжесть взятки.
   - По законам морского гостеприимства, - Капитан опять начал по-прибалтийский растягивать слова. - Всякий оказавшийся во время обеда на борту обязан быть приглашен к столу. Прошу вас! - Он широким жестом обвел разгромленный стол.
   - Вообще-то я не голоден. - Штабс-капитан гвардейцев спрятал в усы довольную улыбку. - Разве что за кампанию...
   - Окажите честь! - Капитан кивнул Шуту, тот послушно спрыгнул со скамьи и сел за стол.
   Партизан отошел к окну. За спиной булькало вино, перекочовывая из бутылок в стаканы, а потом в желудки. Скребли вилки по тарелкам, похрустывали стебельки свежей зелени на зубах. Он поморщился и с оттяжкой сплюнул.
   Площадь была затоплена полуденным солнцем. Лучи дробились на витражах кафедрального собора, окрашивались в яркие цвета и растворялись в темноте и прохладе внутренних помещений собора. На фронтоне распахнулось окошко, наружу высунулась седая голова пастора. Он помахал Партизану рукой и что-то прокричал.
   - Cтарый греховодник! - зло прошептал Партизан. И медленно поднял пистолет. Целил точно в серебристое пятно волос, оно четко выделялось на фоне серого камня и черной сутаны.
   - Не шали, - добродушно предупредил штабс-капитан гвардейцев. Рот был набит салатом, звуки вязли или срывались в свист. - Далековато. Пуля не долетит. Напугаешь старого пердуна, он и помрет от инфаркта. Вот тебе и непреднамеренное убийство. Хотя, - он покосился на напряженно замолчавшего Капитана. - Если адвокат хороший, или иные смягчающие обстоятельства... То можно и под несчастный случай подвести.
   Партизан опустил пистолет.
   - Давайте попробуем бордоское, - нарушил повисшую паузу Капитан. Немного кислит, но в тот год было мало солнца.
   - А что вы так разошлись, если не секрет? - спросил штабс-капитан, подставляя стакан.
   - Революцию решили делать, - просто ответил Шут.
   - У нас? - дрогнул голосом штабс-капитан .
   - Нет. Мировую. Разве нельзя? - Шут по-детски улыбнулся.
   - Кх-м. - пошевелил усами штабс-капитан. - Статьи такой у нас, вроде бы, нет. А раз нет статьи, то получается - и судить нельзя. - Он посмотрел на серьезно насупившегося Капитана, все еще держащего бутылку в руке, потом на невинно улыбающегося Шута. - Ах вы, бестии! Ну повод нашли, даже не подкопаешься. - Он мелко затрясся от смеха, пластины кирасы опять мерзко заскрипели. - Ну даете, мужики!
   Шут засмеялся первым, это была его первая за день шутка. Первая и сразу же удачная. Такого уже давно не случалось. Потом медленно, как набирающий обороты пароход, подключился Капитан. У него отлегло с души, до вечера власти не будут обкладывать побором, а Партизан лезть со своими революционными идеями.
   Когда от их смеха стали тоненько позвякивать подвески на люстре, у окна грохнул выстрел. Партизан покачнулся, захрипел и грудью упал на подоконник.
   Два капитана
   Весь день Капитан таскал ящики. Лишь на закате удалось разогнуть обоженную солнцем спину. Последний ящик по давней традиции грохнули о трап, чтобы следы тех, кто остается не смешались со следами тех, кто утром последний раз взойдет на борт каравеллы.
   Капитан, прищурясь, смотрел, как джин из разбитых бутылок просачивался сквозь белые от соли доски и витой струйкой падал в заранее подставленное ведро. Солнце дробилось на изумрудных осколках, ноздри щекотал запах можжевельника, морской травы и разогретых за день вантов. На душе было скверно. Слишком близко покачивала бортом каравелла, протяни руку - и обожжешь ладонь о ее крутой бок, горячий, как бедро мулатки.
   Содержимое ведра сцедили через линялую тельняшку, чтобы не порезать нутро осколками, тельняшку отжали до последней капли, честно выложили из карманов все, чем успели поживиться во время погрузки, и расселись на поставленных на попа ящиках. Зачерпнули кружкой из ведра и пустили ее по кругу.
   Капитан ждал своей очереди, терзая пальцами мятый апельсин.
   Первый тягучий глоток обжег горло и лавой хлынул внутрь. Капитан ждал, закрыв глаза. Не помогло. Угли, тлевшие по сердцем, соприкоснувшись со спиртом, вспыхнули синим огнем. Капитан застонал и открыл глаза. Обычный портовый сброд, даже бить некого. Они не считали его своим. Как и те, свесившиеся с борта каравеллы. Капитан раздавил в кулаке апельсин, жадно высосал горький сок и встал. Сброд молчал, поглядывая то на него, то на ведро с джином. Как стая шакалов, готовая сцепиться с медведем за падаль.
   Капитан красиво, как Френсис Дрейк королеве, отдал честь, широкая ладонь на секунду отбросила тень на глаза острые, как бутылочные осколки, развернулся и пошел по пирсу к берегу. Доски тихо поскрипывали под ногами, волны облизывали траву на сваях, всхлипывали чайки, захлебываясь ветром. Если закрыть глаза, то создавалась полная иллюзия, что стоишь на палубе. И угли под сердцем от этого жгли нестерпимо.
   Капитан решил, что на сегодня иллюзий хватит. И шел, упорно глядя под ноги. Сквозь щели в досках билось море, облизывая сбитые до мозолей пятки.
   С пирса было два пути: направо, через пролом в заборе - домой, налево в никуда. Капитан, не раздумывая, повернул налево.
   Тропинка шла через проходную с вечно спящим стражником и упиралась в кабак, знакомый любому, кто хоть раз выходил в открытое море. Вывеска "Якорь мне в задницу" была написана на всех языках мира: хищной готикой, пузатой кириллицей, птичьей арабской вязью, японской хираганой, корейскими бубликами и полубубликами, скандинавским футарком, пляшущими человечками суахили и узелками чероки. Для не умеющих читать или еще не придумавших своей письменности над дверью повесили картину, где в натуральную величину и с анатомическими подробностями изобразили якорь и задницу. Картина принадлежала кисти безумного испанца, пропившему в кабаке последние штаны. Ходили слухи, он потом прославился картинами с горящими жирафами и часами, растекающимися, как навозная лепешка. Но здесь его давно забыли, как неизбежно забывают каждого, кто не вернулся из-за моря к сроку погашения долгов.
   Капитан позвенел в кармане пригоршней гульденов, полученных за работу. Дальше идти было некуда. Он, протяжно, как делал перед абордажем, выдохнул сквозь крепко стиснутые зубы и пнул тяжелую дверь.
   Сквозь кухонный чад и табачный дым на него уставились десятки глаз. Каждый пытался вычислить, что принес с собой Капитан и чем это кончится.
   - Якорь вам в задницу, сукины дети, - пожелал всем здоровья Капитан и, покачиваясь, прошлепал босыми ногами к столику в дальнем углу.
   Кабак облегченно вздохнул и загомонил на разных языках. В ближайший час драки не намечалось.
   Вертлявый официант принес бутылку, вкрадчиво улыбнулся, показав выбитые передние зубы, и жестом фокусника поставил на стол тарелку с ливерной колбасой, припорошенной капустным крошевом.
   Капитан хмыкнул. Бутылка была прямой родственницей тех, принесенных в жертву на пирсе. Видно, в море боцман каравеллы еще не раз помянет крепким словом хозяина кабака и его ушлых завсегдатаев.
   Официант ждал, как собака, выглядывающая из-под стола. Капитан воткнул взгляд в его узкую переносицу. Официант дрогнул кадыком на куриной шее и исчез среди танцующих пар. Побежал докладывать хозяину.
   Пить в кредит под бесплатную закуску было привилегией Капитана, завоеванной в драках с клиентами, позабывшими расплатиться с хозяином. Но добром такая выпивка никогда не кончалась.
   Первый стакан он выпил залпом, второй медленно сцедил вовнутрь, третий, едва переведя дух, отхлебнул до половины. Лишь после этого угли под сердцем зашипели, в нос ударил запах паленого можжевельника, а на глазах выступили слезы. Он раскурил трубку и стал смотреть сквозь дым и мельтешение прилипших друг к другу пар на того, ради которого пришел в этот проклятый всеми святыми кабак. Крис сидел там, где полагалось сидеть капитану, уходящему в плавание. За первым столиком у двери.
   Когда-то Капитан сам сидел на этом месте и знал, что стоит лишь повернуть голову, и в мутном окне увидишь свой корабль, трущийся бортом о пирс. От этого жизнь казалось разделенной надвое, и в сердце прорастало черное зернышко одиночества, чтобы там, в океане, под давящим зноем ночи выбросить колючие побеги, пронзая сердце, и распуститься алым цветком, отравляя тяжелым ароматом волны и небо, ветер и сны.
   Капитан закрыл глаза и прислушался к боли в груди. Его черное зернышко давно иссохло, и теперь саднило сердце, как застарелая заноза ладонь. Он не стал открывать глаз, слишком близко подступили слезы. Да и так знал, что происходило за столиком у окна. Каждый раз одно и тоже.
   Стоило отойти темным личностям в черных очках, как их место занимали толстобрюхие фламандцы, потом усаживались сухопарые джентельмены, больше всего боящиеся положить локти на стол и показаться смешными в белых париках, давно вышедших из моды. А последними приходили посланники местной еврейской общины в черных долгополых сюртуках. Они говорили тихо, едва шевеля бледными губами, уставшими от молитв. И глаза их, печальные, как у загнанных оленей, смотрели из-под широких полей шляп с тоской и надеждой.
   Тот, кому утром суждено понять паруса, подписывал векселя, ставя вместо печати оттиск своего перстня. Капитан знал, что золото, передаваемое из рук в руки не ложится бременем на его сердце. Он ставил на кон свою жизнь, а кредиторы лишь деньги, застрахованные от любых неудач в компании Ллойда.