— Эй, вы, мореходы-пресноводы! Что вы за дьявольщину городите? Или у вас нет ни одного живого человека?
   Я взглянул на стоявшего подле меня Югурту. Он был весел и корчил престранные гримасы, которыми выражалось у него удовольствие. Признаюсь, мне и самому было не неприятно видеть такое унижение Мантеса; но насмешка проклятого англичанина задела меня за живое.
   — Югурта, — сказал я, — перестань гримасничать. Покажем этим оборванцам, что между нами есть люди, которые смыслят в деле!
   С этими словами я бросился навстречу дону Мантесу, который, прихрамывая, выходил на ют. Я вырвал у него рупор, стал в позицию и закричал:
   — Смирно! — Это громкое, повелительное восклицание произвело эффект, какого я и сам не ожидал: все притихли, устремив на меня внимание. — Югурта, — сказал я, — возьми линек и ступай, смотри, чтобы исполнялось в точности все, что я буду приказывать.
   В несколько минут корабль был приведен в порядок. Якорь вытащен, паруса распущены, все снасти закреплены, палубы очищены, и мы плыли, как будто с нами ничего не случалось. Тогда я возвратил дону Мантесу его рупор. Он пробормотал несколько слов, в которых я ничего не расслышал, кроме одного слова «бунт».
   — Друг мой! — сказал мне батюшка, пожимая мою руку.
   — Да благословит тебя Бог! — прибавила матушка.
   — Братец, — прошептала Гонория, робко потупив глаза, — как я люблю тебя!
   Дон Юлиан и его сестра также подошли ко мне с изъявлением благодарности. Я был счастлив, до крайности счастлив; но более всего осчастливили меня ласковые слова Гонории. Когда мы с ней остались одни, она взяла мою руку и с видом нежного упрека сказала:
   — За что ты ко мне так холоден? Чем я виновата перед тобой? Почему ты не любишь меня так же, как я тебя люблю?
   Кровь ударила мне в голову, сердце стеснилось. — Гонория! — вскричал я без памяти… но вдруг опомнился. — Гонория! — продолжал я тише. — Я любил тебя, прежде чем узнал; только… ах, Гонория! Судьба сыграла со мной жестокую шутку, и бывают минуты, когда я теряю разум.
   На лице сестры моей выразилось нежное сострадание; она хотела что-то сказать, но нас позвали к батюшке, и опасный разговор, к счастью, прервался.
   Более месяца на корабле «Санта-Анна» не случалось ничего достойного замечания. Экипаж, набранный из всякого сброда, стал понемножку сдруживаться, привыкать к делу, знакомиться со своими обязанностями. Дон Мантес обращался с нами вежливо, мы с ним делались день ото для холоднее, Гонория начинала чувствовать к нему отвращение. Это последнее обстоятельство сперва очень огорчало моих родителей, особенно батюшку, который не любил изменять данному слову; но дон Мантес сам чуждался нашего общества и таким образом приучил моего отца к мысли о разрыве предполагаемого союза.
   Что касается меня, то я — слава Богу! — стал немножко спокойнее; мир начинал водворяться в душе моей, воображение не бунтовало, как прежде, ум прояснялся, угрызения совести прекращались; я привыкал любить Гонорию, как сестру, без всякого другого помысла, и если иногда вспоминал о встрече на хорах барселонской церкви, то мне казалось, что там была какая-то другая девушка, не Гонория, не сестра моя.
   Целые дни проводили мы в своей общей каюте; я разговаривал с батюшкой о будущих его предприятиях в Новом Орлеане или учил Гонорию английскому языку. Дон Юлиан и донья Исидора были неразлучными собеседниками нашего семейства. Время текло незаметно, между шутками и серьезными разговорами. Гонория не оставалась ни минуты без дела: занималась музыкой, твердила свои английские уроки, учила Югурту объясняться на пальцах или подтрунивала над доном Юлианом, который начинал оказывать ей особое внимание. Часто она уверяла меня, что теперь уже не сомневается в моей привязанности и совершенно счастлива. И в самом деле она была счастлива, потому что не видела ни одного облака на ясном горизонте своего будущего. Когда она прохаживалась по палубе, моряки не смели к ней приблизиться, но издали не спускали с нее глаз. Она казалась им гением-хранителем корабля, и они говорили между собой, что пока эта барышня будет на «Санта-Анне», до тех пор им нечего бояться ни моря, ни неба. Некоторые выжгли порохом ее вензель у себя на руках, другие носили в петличке или на шее голубую ленточку, платок или что-нибудь подобное, но только голубого цвета, потому что это был любимый цвет Гонории. Но больше всех любил ее Югурта, мой добрый, верный Югурта, который служил всему нашему семейству с удивительным усердием и казался оттого первым счастливцем на свете. Он вместе с Баундером почти не отходил от Гонории, и широкий рот его, всегда украшенный аршинной улыбкой, с некоторого времени стал очень походить на огромную прореху, которая отделялась от ушей только двумя 1лубокими складками кожи.
   Наконец, холодность между нами и капитаном возросла до такой степени, что он перестал посещать нашу каюту. Вместо того дон Мантес завел тесную дружбу с двумя старшими лейтенантами, из которых один, по имени Гоме Альфарас, родом испанец, отличался зверской наружностью ночного разбойника, а другой, называвший себя громким именем Августа-Эпаминонда де Монморанси, был какое-то преуморительное пугало, долговязое и сухое, нечто вроде дон Кихота, но с самыми уродливыми ухватками, с петушиным жеманством и большой претензией на любезность, которую он считал своим врожденным достоинством, потому что был родом француз. Оба эти господина сперва сильно хлопотали, чтобы попасть в наше общество; но мы как-то умели от них отделаться. Для меня было гораздо приятнее побеседовать иногда с третьим лейтенантом дона Мантеса, англичанином Девидом Дринкватером, — имя, впрочем, весьма подозрительное, судя по его румяному носу. Этот человек был без всякого воспитания, но честный и откровенный. Я особенно полюбил его за то, что он не якшался с двумя старшими лейтенантами. Всякий раз, когда Девид Дринкватер стоял на вахте, я приходил разгонять его скуку, оказывал ему разные маленькие услуги, которыми так легко привлечь к себе сердце доброго моряка, и мало-помалу дошло до того, что Девид Дринкватер рассказал мне историю своей жизни, хотя и со значительными пропусками. Да какое мне до этого дело? Я не имел права требовать, чтобы он был со мною чистосердечен.
   В одну ночь, когда мы с ним болтали, ходя по шканцам, он вдруг остановился и спросил меня:
   — Знаете ли вы, мистер Троутон, куда мы идем?
   — Как куда? В Новый Орлеан.
   — Может быть. Но знаете ли вы теперешний курс нашего корабля?
   — Что это вам вздумалось задать такой вопрос? Пойду справлюсь.
   — Подите, подите.
   Я подошел к компасу и, взглянув на него, сказал Девиду Дринкватеру, что мы держим курс на юго-запад.
   — Хорошо. Но не известно ли вам, для чего мы слишком уклоняемся к югу? И для чего капитан сказал мне на прошедшей неделе, чтобы я не делал наблюдений?
   — Неужели? И вы не делали?
   — Напротив, делал каждый день… только на баке, чтобы капитан не заметил этого. По моим вычислениям оказывается, что мы десятью с половиной градусами ближе к экватору, чем бы следовало.
   — Но об этом стоит подумать, мистер Дринкватер! Скажите, кто у нас смотрит за направлением корабля?
   — Сам капитан, вместе с этим длинным и тощим французом.
   — Но, может статься, они оба ничего не смыслят?
   — Может статься. Впрочем, я думаю, что им хорошо известно, куда они ведут корабль.
   — А вам, Девид, известно ли это?
   — Нет.
   — По крайней мере вы уверены, что они держат курс не к Новому Орлеану?
   — Разумеется.
   Я задумался. Слова Девида Дринкватера упали тяжелым камнем на мое сердце.
   — Не заметили ли вы еще каких-нибудь признаков измены? — спросил я.
   — Не знаю, — отвечал Дринкватер. — Вчера ночью был какой-то совет в каюте капитана; там присутствовали все офицеры, но меня не позвали.
   — Да?.. Послушайте же, мистер Дринкватер! В жилах ваших течет такая же английская кровь, как в жилах отца моего и в моих. Неужели вы за нас не вступитесь? Неужели вы допустите, чтобы бездельники завезли нас Бог знает куда и побросали в воду, как новорожденных щенят?
   — Нет, не допущу, если буду в состоянии. Но, может статься, дела еще не так плохи, как вы думаете. Может быть, капитан хочет только продлить плавание, чтобы получить несколько лишних пиастров. Как бы то ни было, за вашу дружбу и из любви к этому ангелу, вашей сестрице, я готов пожертвовать своей жизнью. Вот вам моя рука!
   В это время мы услышали капитанский колокольчик, и Девид Дринкватер побежал в каюту дона Мантеса. Через несколько секунд он вернулся в смущении, снял передо мной шляпу и почтительно сказал:
   — Капитан дон Мантес, свидетельствуя свое почтение сеньору Троттони, покорнейше просит его не отвлекать своими разговорами вахтенного офицера от исполнения обязанностей по службе.
   — Очень хорошо, — отвечал я, улыбаясь печальной фигуре Дринкватера. — Это еще больше подтверждает мои подозрения.
   — Да, — сказал Дринкватер, прибавив несколько выразительных проклятий.
   Однако, мы должны были расстаться. Я пошел в свою каюту, бросился на постель, но не мог заснуть: беспокойные думы теснились в моей голове, кровь волновалась, я с нетерпением ждал рассвета и с первыми лучами зари пошел к дону Юлиану, чтобы сообщить ему свои подозрения. Он был совершенно согласен со мной, что поведение капитана предвещает что-то недоброе. Мы договорились не открывать ничего дамам, чтобы не перепугать их. Однако признали нужным па всякий случай натаскать в свои каюты сколько можно больше оружия и других запасов.
   Незадолго до полудня я вышел на палубу. Вдруг вижу, что ко мне приближается дон Мантес. Он отвесил с десяток поклонов, прося извинения за невежливый поступок со мною ночью.
   — Что делать, сеньор Троттони! — прибавил он. — Этого требует строгость наших морских обычаев. Я сам чувствую, как они неприятны, но должен свято выполнять их, как человек, от которого зависит спокойствие и безопасность стольких любезных для него пассажиров.
   Я с трудом удержался, чтобы не обнаружить своего негодования. Мы переменили тему разговора.
   — Скоро полдень, — сказал я, — будете ли вы брать высоту солнца?
   — Непременно. Эй! Позовите господ офицеров!
   Через несколько минут капитан и два старших лейтенанта расположились со своими инструментами и принялись за работу.
   — А где же ваш англичанин? — спросил я. — Почему он не работает с вами? Кажется, англичане вообще хорошие моряки.
   — Этот напротив.
   — Жаль В таком случае я возьму его инструменты, посмотрю, не разучился ли я делать наблюдения.
   Мне принесли квадрант Дринкватера, и я начал.
   — Полдень! — закричал дон Мантес. — Велите звонить!
   Между тем я вычислил широту нашего места и, притворясь удивленным, сказал: — Что это значит? Десять градусов тридцать минут северной широты! Как это мы сюда попали?
   Капитан и оба лейтенанта пришли в смущение; несколько секунд никто не знал, что сказать.
   — Этого быть не может! — вскричал, наконец, дон Мантес. — Верно, квадрант Дринкватера никуда не годится.
   Я повторил вычисление по секстанту капитана.
   — Нет, квадрант Дринкватера верен, — сказал я, — потому что и по вашему секстанту выходит то же; разность только в нескольких секундах Скажитe же, господа, каким образом мы очутились южнее всех Карибских островов?
   — Меня это так же удивляет, как и вас, — отвечал дон Мантес. — Но пойдем в мою каюту, посмотрим на карту.
   Мы вошли в каюту, и я положил палец на градусы широты, на которой мы находились
   — Теперь, господа, позвольте спросить, сколько мы прошли к западу?
   Никто не мог или не хотел отвечать; хронометры все были неверны; лунных наблюдений не делалось с самого выхода из гавани
   — Так, господа, — сказал я, — мы заблудились на море, как малые дети в лесу. Позвольте мне сделать вам предложение. Англичане, право, лучшие моряки на свете. Позовем же Дринкватера и спросим его совета. Мы во всяком случае решим, послушаться его или не послушаться.
   — Хорошо, — отвечал капитан. — Эй! Пошлите сюда Дринкватера!
   Третий лейтенант не заставил нас дожидаться; он вошел с покорным и почтительным видом, но в то же время на лице его было мрачное выражение.
   — Мы посылали за вами, мистер Дринкватер, — сказал я, учтиво поклонившись, — чтобы спросить, не знаете ли вы, где мы теперь находимся?
   — Где мы находимся?.. Вероятно, где-нибудь в Атлантическом океане.
   — Вы не рисковали ошибиться, давая такой ответ, мистер Дринкватер! Но будем говорить серьезно. Вот наша широта. Теперь скажите, что вы думаете о долготе?
   Дринкватер посмотрел на капитана и обоих старших лейтенантов. Я заметил этот взгляд и поспешил прибавить:
   — Да, мистер Дринкватер, скажите. Капитан дон Мантес и мы все желаем знать ваше мнение.
   — Ну, если так, — отвечал Дринкватер, — то, признаться, я думаю, что мы должны быть недалеко от острова Святого Павла. Морские растения, которые плавают около нас, знакомы мне, как ноготки и подсолнечники в саду моего отца… Дай-то Бог, чтобы я с ними увиделся!
   — Что же нам нужно делать, чтобы направить судно к Новому Орлеану? Говорите смело, мистер Дринкватер. Клянусь святым Георгием, патроном Англии, что совет ваш будет исполнен в точности.
   — Надеюсь однако, что вы не перемените курса . без моего согласия, — сказал капитан.
   — С согласием или без согласия, это все равно, дон Мантес!
   — Впрочем, пожалуйста, — отвечал он таинственно, — я наперед объявляю, что не буду противиться вашим требованиям.
   — Слышите, мистер Дринкватер? Говорите же!
   — Если бы я имел право распоряжаться, — сказал Дринкватер, — то повернул бы к северо-западу. Через некоторое время мы увидели бы тогда острова, которые я знаю, как своих родных сестер и братьев
   — Угодно ли вам, капитан Мантес, чтобы я взял на себя исполнение этого совета?
   — О, сеньор Троттони, — отвечал он с низким поклоном, — вы чрезвычайно любезны, я не знаю, как и оценить вашу услужливость. Само благоразумие требует, чтобы капитан корабля передал свои права пассажиру… молодому человеку… не моряку, который торгует хересом и бумажными материями! Вот вам и рупор, сеньор Троттони. Сделайте великую милость, распорядитесь!
   Разумеется, что дон Мантес говорил это в насмешку, но я притворился, будто принял слова его за правду.
   — С большим удовольствием, — сказал я, взяв из рук его рупор, поклонился и выбежал из каюты, оставив Мантеса и его офицеров остолбеневшими от этой дерзости.
   Скоро мой звонкий голос вызвал на шканцы батюшку, матушку, сестру, дона Юлиана и донну Исидору, которые с удивлением спешили узнать, по какой причине я опять играю роль командира. Было что-то забавное в этой сцене, тем более что Югурта, лишь только услышал мою команду, счел обязанностью взять линек и отправиться с ним к матросам для пробуждения в них настоящей деятельности. Как бы то ни было, я продолжал командовать, и в несколько минут корабль повернул на курс, назначенный Дринкватером. Тогда я возвратил Мантесу рупор. Он взял его с насмешливой улыбкой, однако не выказал никакого неудовольствия: напротив, старался обратить все в шутку, смеялся, любезничал и был учтивее обыкновенного с батюшкой. Но мне показалось, что он готовит какой-нибудь новый умысел, потому что лица обоих старших лейтенантов очень ясно выражали злобную радость.
   Когда наступил час обеда, я, чтобы ознаменовать этот достопамятный день, пригласил Девида Дринкватера разделить нашу трапезу. Он счел это за великую честь и был в восторге от ласковости нашего семейства.
   — Спасибо тебе, Ардент, — сказал мне батюшка. — «Санта-Анна» никогда не хаживала так быстро, как теперь.
   — Хорошо, если бы она шла и еще быстрее, — перебил Дринкватер, — мы находимся в такой широте, где часто случаются штили, а нам хватит шести недель, чтоб испечься на поверхности этого зеркала.
   — Дай Бог, чтоб ваше предсказание сбылось так же плохо, как предсказание чернокнижника Педрильо, — сказал я шутя.
   — Педрильо?.. О, между нами есть сходство, какого вы и не подозреваете! Его и мое предсказания были прерваны…
   — Феей Красной Розой или ослом? — подхватила Гонория, засмеявшись.
   — Красной Розой, мисс, потому что вы теперь прерываете мое предсказание.
   — Браво! Браво! Да вы настоящий рыцарь! Рыцарь в полном смысле слова! И я уверена, что в вас есть все рыцарские добродетели; что вы, например, тверды, как…
   — Как мертвый якорь, мисс Гонория.
   — Верны, как…
   — Как компас, мисс Гонория.
   — И храбры, как…
   — О, что касается храбрости, мисс Гонория, так она у нас, англичан, врожденная!
   Дринкватер был до крайности любезен; он пел, рассказывал анекдоты, и все это так мило, так умно, что наши дамы не могли надивиться его вкусу и остроумию, тогда как батюшка, со своей стороны, пленялся его тонкой наблюдательностью и благородством его мыслей.

IV

   Ночью я вышел на палубу. Было около одиннадцати часов; все спали, только один вахтенный офицер прохаживался по юту, да вдали, на баке, слышались голоса нескольких матросов, которые, видимо, хорошо отдохнули днем и теперь наслаждались ночной прохладой. Я вздумал подслушать, о чем они говорят. Прокравшись тихонько между снастями, я притаился в укромном месте и навострил свои уши. Человек двенадцать англичан и американцев сидели и лежали в разных положениях на полу и на бухтах канатов. Как водится, они жаловались на свою судьбу, ругали капитана и офицеров. Потом речь зашла о Дринкватере: все единодушно его хвалили; меня — тоже. Имя Гонории вызвало общий энтузиазм: один клялся, что она не испанка, что в ее жилах нет ни одной капли крови, которая не была бы чистой английской; другой уверял, что кровь Гонории — кровь американская. Наконец, я услышал гнусный голос и странный выговор молодого человека, одного из тех, которых называют какни, то есть лондонского уличного зеваки из низшего класса человечества. Он говорил на испорченном наречии своей касты и украшал его еще собственными усовершенствованиями, например, проглатывал половину одних слов, а в другие вставлял лишние слоги, и из этого выходила такая каша, что без привычки нельзя было ничего понять. Я давно знал этого малого: он был негодяем, но с примесью кой-каких добрых качеств; человек не без дарований, ко со страстью отличаться от других. Товарищи звали его иногда Биллом Ваткинсом, а иногда Вильямом.
   — Ну, Билл Ваткинс, что же ты не поешь? — спросил кто-то.
   — Я охрип, — отвечал он.
   — Бедненький! Видно, у тебя в горле было много воды.
   — Нет, а в нем давно не было грога, как я сказал однажды своей Мери Ист.
   — Ну тебя к черту с твоей Мери Ист! — вскричал сипловатый голос.
   — Господин Боб, прошу покорно быть поучтивее. Я не позволю посылать Мери Ист к черту в моем присутствии, и если вы не поостережетесь, дело дойдет до… кулаков.
   — Ну, ну, полно, Билл, не сердись! Я не думал тебя обидеть. Мери Ист была девка, какой давно не видывали ни на одном баке. Расскажи-ка нам про нее что-нибудь.
   — Увы, — отвечал Ваткинс с глубоким вздохом, — Мери Ист была женщина неописуемой красоты, и если бы я вел себя поумнее, она сделала бы меня миллионером. Ну, да что о том толковать! Прошедшего не воротишь!
   — Так расскажи нам что-нибудь из своей жизни. Ты, говорят, много видел на белом свете.
   — Да, мы знаем кое-что; например, хоть бы об этом горемыке Югурте; мы знаем, отчего он немой.
   Вся кровь у меня хлынула к сердцу; я едва переводил дыхание, но тем внимательнее готовился слушать, что станет рассказывать Билл Ваткинс.
   — Господа, — начал он, — я не считаю нужным сказывать вам, кто были мои родители, потому что это вас не касается Равным образом я не стану описывать своего воспитания, потому что вы все и без того видите, что я отлично воспитан. Успехи мои во всем, чему меня обучали, были так быстры, что батюшка с матушкой сочли за грех скрывать мои чрезвычайные дарования и отдали меня в ученье к портному, который преимущественно занимался шитьем лосиных штанов. Но я скоро почувствовал отвращение к этому роду занятий и в одно светлое утро удалился тайком от своего хозяина.
   Читатели позволят нам сократить рассказ Ваткинса о приключениях его после побега. Дело в том, что он попал в шайку мошенников и, наконец, был отправлен вместе с другими негодяями в ссылку в Новую Голландию. Теперь опять говорит сам Ваткинс.
   — Надо признаться, что житье наше на корабле было просто собачье. Нас рассадили по клеткам, словно диких зверей, и выпускали на палубу только по десять-двенадцать человек, тогда как было нас до семисот обоего пола. Впрочем, третья часть этого любезного общества умерла дорогой и была выброшена за борт. Однажды, — не знаю, где это было, но, кажется, недалеко от тех мест, где мы теперь, — встретился нам испанский корабль с неграми. Испанец, как только завидел нас, дал сигнал, чтобы мы сдались; но капитан наш был горячая голова: завязалось сражение; мы бились, как черти, и я показал чудеса храбрости… Однако все-таки пришлось уступить: испанцев было втрое больше; сломав у нас все мачты, они кинулись на абордаж; и как вы думаете, кто первый взбежал к нам на палубу?.. Ну, кто? Говорите, милорды! Теперешний наш командир, дон Мантес!
   Я затрясся при этом имени. Ваткинс продолжал:
   — Да, господа, дон Мантес! Он теперь не узнает меня, потому что уже прошло много времени. Дон Мантес, изволите видеть, замещал капитана на судне, которое нас одолело, а сам капитан, его родной брат, лежал при смерти в своей каюте. Известное дело, ссыльные не такой товар, на котором можно нажиться. Вот дон Мантес и начал думать, что ему с нами делать. Думал, думал и придумал наконец… Ну, говорите, что?.. Побросать нас в море. Пошли шарить по палубам, по каютам; где ни увидят человека, тотчас и за борт; мертвый он, раненый или здоровый, все равно; не пропустили и женщин. Не верите? Как хотите, а это сущая правда. Дон Мантес, видите, хотел вести наш корабль за собой; но когда перекидали сотни четыре, тут и заметили, что корабль никуда не годится, что его надо починить, а без этого потонет. Тогда дон Мантес пришел к нам и говорит: — Если хотите, ступайте на мой корабль, а нет, так черт с вами! — Многие отказались наотрез, в надежде, что их принесет к какому-нибудь острову, где они оснуют республику и станут делать, что кому вздумается: это особенно понравилось женщинам; но мы, шестьдесят мужчин и тридцать женщин, — самых хорошеньких, замечу мимоходом, — не захотели последовать примеру товарищей и перешли на испанский корабль. Там наша жизнь была также не лучше собачьей. Нас отправляли на самые черные работы и колотили без милости. Лейтенант дон Мантес был злой человек. Про брата его, капитана, ходили другие слухи: все его называли командиром добрым и милостивым; но он тяжело болел, не вставал с постели и ни во что не вмешивался, хотя и корабль, и все негры принадлежали ему, а не брату его. Так мы плыли недели четыре. В это время сорок пять мужчин и двадцать три женщины из числа тех, которые перешли вместе со мною к испанцам, умерли от изнурения, и осталось нас всего-навсего только двадцать два человека. Мантес любил кататься на шлюпке. Для этого он выбрал шесть самых здоровых негров, в числе которых был и Югурта. Он приучил их грести по-нашему и часто в тихую погоду уезжал с ними далеко от корабля, не взяв ничего, кроме кортика да пистолетов. Хитрец умел так подделаться к этим черномазым, что они его полюбили. Но смотрите, какая выйдет штука!.. Во-первых, черт знает за что, дон Мантес стал обходиться со мной гораздо ласковее, чем прежде; назначил меня своим камердинером, а потом произвел в командиры над черными гребцами.
   — Так возможно ли, чтобы он тебя не узнал? — перебил кто-то из слушателей. — Полно, брат! Рассказывай это другим попроще нас, а мы…
   — Мистер Боб, — возразил Вильямс Ваткинс, обидевшись, — позвольте вам доложить, что джентльмен, который ведет себя как прилично джентльмену, никогда не должен подвергать сомнению слова другого джентльмена, который, как известно, тоже джентльмен. Да и что ты городишь, пустая голова? В двадцать лет я был хорош, как Нарцис, тот молодой римлянин, что влюбился в самого себя и от этого умер. А теперь видишь, что от меня осталось! Жар опалил мое прекрасное лицо, а оспа вывела на нем такие узоры, каких и самому черту не выдумать. Поэтому, когда капитан дон Мантес увидел меня на набережной в Барселоне, ему так же мудрено было меня узнать, как коту свою маменьку… Не мешай же мне рассказывать. Вы скоро услышите такое, от чего у вас волосы встанут дыбом.
   Нам оставалось недалеко до Южной Америки. Брат дона Мантеса, мистер Диего, выздоровел, и мы увидели, что он действительно предобрейший человек в мире. Они жили между собой очень дружно; особенно лейтенант, кажется, так и смотрел в глаза Диего. В одно утро погода была чудесная, запеленговали мы островок, покрытый славною зеленью: на деревьях по берегам висели плоды, а запах цветов был, как от парфюмерной лавки. Мы легли в дрейф; братья взяли ружья и поехали в шлюпке с неграми под моей командой. На берегу дон Мантес велел мне нести ружье дона Диего, и таким манером мы прошли около мили по острову. Тогда дон Мантес сказал мне: «Мы с братцем пойдем еще дальше, а ты ступай к шлюпке и смотри за неграми». Я отдал ружье дону Диего и пошел. Шлюпка качалась у берега, негры спали на лавках, я присел в тени кокосового дерева, наелся апельсинов и ананасов, потом от скуки начал бродить. Ходя туда и сюда, невзначай ушел я больше чем на милю от шлюпки; место было прекрасное, настоящий рай, я прислонился к скале и стал любоваться. Вдруг пуля свистнула мимо моего левого уха и, ударившись о скалу, отшибла несколько осколков; из них один ранил меня в голову, отчего все лицо мое облилось кровью. Я испугался, отскочил, хотел бежать, но увидел, что вдали стоит дон Мантес и целится в меня опять. Я смекнул, что мне не убежать от него с проломленной головой, и повалился на землю, подобно убитому. «Ну, пусть будет, что будет! » — думаю, лежа, и не двигаюсь, и не дышу. Бездельник подошел, ударил меня прикладом, толкнул ногой, подумал, что я умер, и ушел прочь Тогда я тихонько раскрыл глаза и, увидев, что он далеко, пустился бежать к шлюпке, а прибежав туда, обмыл и перевязал рану и залег под лавку. Через час вернулся и Мантес. Он ревел, как окаянный: — Диего! Диего! Бедный Диего! Мог ли я ожидать, что этот мошенник Ваткинс убьет моего милого брата! — Дон Мантес сел в шлюпку и велел грести изо всех сил. — Ох, как бы мне хотелось отыскать этого проклятого Ваткинса, чтобы наказать его за убийство! — говорил он.