В каждой роте есть всегда
Да и в каждом взводе.

Подлинной человечностью проникнута поэма о самой кровавой и беспощадной
из бывших до сих пор войн.
Чего стоит рассказ о том, как тайком, ночью, задворками возвращается в
родную хату солдат, пробираясь с кучкой товарищей из окружения.

Вот хозяин сел, разулся,
Руку правую - на стол,
Будто с мельницы вернулся,
С поля к ужину пришел.
Будто так, а все иначе...

- Ну, жена, топи-ка печь,
Всем довольствием горячим
Мне команду обеспечь.

Дети спят. Жена хлопочет
В горький, грустный праздник свой,
Как ни мало этой ночи,
А и та - не ей одной...

Вряд ли всей она ухваткой
Хоть когда-нибудь была,
Как при этой встрече краткой,
Так родна и так мила.

На одну только ночь вернулся солдат в свою семью, в свою родную
деревню, но не до сна ему.

На крыльцо хозяин вышел.
Той мне ночи не забыть.

- Ты чего?
- А я дровишек
Для хозяйки нарубить...

Тюк да тюк. До света рубит.
Коротка солдату ночь.
Знать, жену жалеет, любит,
Да не знает, чем помочь...

Твардовский - прямой и законный наследник славной русской литературы,
которая всегда умела выражать большие, глубокие, но сдержанные чувства
простого человека.
Любви, щедрой любви к жизни, к людям в его военной поэме не меньше, чем
гнева.
Недаром же как основной мотив звучат в ней слова:

Бой идет не ради славы,
Ради жизни на земле.


---

Не все поэты вовремя достигают зрелости. Иные из них, оставив далеко
позади юношеский возраст, все еще ходят в "начинающих".
Твардовского мы "начинающим" не помним. Вполне взрослым человеком с
немалым жизненным опытом и зрелым чувством ответственности вошел он смолоду
в литературу.
Может быть, этому в какой-то мере способствовало его деревенское
прошлое. В деревне семилетний паренек - уже не дитя.
С каждым годом, с каждой книгой мужал его стих, все значительней
становились его темы. Но, пожалуй, никогда еще голос Александра Твардовского
не звучал так уверенно, как в его недавней поэме "За далью - даль".
И в прежних поэмах автор не стеснял себя жестким сюжетным каркасом. А
сейчас, в пору зрелости, он еще свободнее чередует дорожные эпизоды с
раздумьями, наблюдения - с глубокой и сосредоточенной лирикой.
Свой путевой дневник он то и дело прерывает воспоминаниями. Мощный
грохот "главной кувалды" Урала напоминает ему далекий, знакомый с детства
"сиротский звон" отцовской деревенской наковальни в лесной тиши, а потом и
фронт, куда с уральских заводов

На край пылающей земли
Ту мощь брони незачехленной
Стволов и гусениц везли...

Большая жизнь страны тесно переплетается с личной биографией поэта,
отмеченной теми же вехами пятилеток, военных лет и мирных лет.
В сущности, эта поэма - своего рода записки современника.
Основное ее содержание выражено кратко и точно в самом заглавии: "За
далью - даль".
Даль открывалась и в "Стране Муравии", где колесил по родной земле в
телеге с привязанной сзади дегтяркой Никита Моргунок.
Бесконечная даль была и перед Василием Теркиным, когда он пробирался в
свою часть из окружения - с запада на восток, а потом двигался в рядах армии
с востока на запад -

От родной своей столицы
Вновь до западной границы,
А от западной границы
Вплоть до вражеской столицы...

А теперь в пути сам автор.
Не глазами своих героев, а собственными глазами видит он страну,
пересекая ее от Москвы до Урала и от Урала - через всю Сибирь - до Тихого
океана.
В поэме слышится на этот раз не характерная бытовая речь, а голос
автора.

Я еду. Спать бы на здоровье,
Но мне покамест не до сна:
Еще огнями Подмосковья
Снаружи ночь озарена.
Еще мне хватит этой полки,
Еще московских суток жаль.
Еще такая даль до Волги,
А там-то и начнется даль -
За той великой водной гранью.

И эта лестница из шпал,
Пройдя Заволжье, Предуралье,
Взойдет отлого на Урал.
Урал, чьей выработки сталью
Звенит под нами магистраль.
А за Уралом - Зауралье,
А там своя, иная даль.

Поэт как бы заново открывает для себя те края родины, в самом названии
которых уже чувствуется даль: Заволжье, Зауралье, Забайкалье...

---

Должно быть, не случайно первая глава поэмы начинается сигналом к
отправлению поезда, а кончается полночным боем часов на Спасской башне.
Поэт отправляется не в одно, а сразу в два путешествия: по пространству
и по времени. Один его маршрут - Москва - Тихий океан. Другой - несколько
десятилетий в жизни страны.
Величайший в мире железнодорожный путь дает ему свободу, покой и досуг
для того, чтобы многое увидеть и о многом поразмыслить.

Есть два разряда путешествий:
Один - пускаться с места вдаль,
Другой - сидеть себе на месте,
Листать обратно календарь.

Твардовскому, как мы видим, удалось сочетать в поэме эти оба "разряда
путешествий".
Перед ним открывается дорожная даль до самого Тихого океана и даль
времени, которая теряется в памяти детских лет и уходит в будущее.
Всю свою сознательную жизнь, он, по его собственному выражению,
"листает обратно", пока за окном вагона верстовыми шагами проходит Сибирь.

Сибирь! И лег и встал - и снова
Вдоль полотна пути Сибирь.
Но как дремучестью суровой
Еще объят ее пустырь.
Идет, идет в окне экспресса
Вдоль этой просеки одной
Неотодвинутого леса
Оббитый ветром перестой.

Непонятно, есть ли какая-нибудь жизнь за стеною этого "неотодвинутого
леса". Но вот ночью мимо окон поезда проносятся огни селений, и этого
довольно, чтобы поэт почувствовал и представил себе таящуюся в тайге жизнь с
ее сокровенным теплом, отвоеванным у морозов и вьюг.

В часы дорожные ночные
Вглядишься - глаз не отвести:
Как Млечный Путь, огни земные
Вдоль моего текут пути.

Над глухоманью вековечной,
Что днем и то была темна.
И точно в небе эта млечность
Тревожна чем-то и скрытна...

И в том немеркнущем свеченье
Вдали угадываю я
Ночное позднее движенье,
Оседлый мир, тепло жилья,
Нелегкий труд и отдых сладкий,
Уют особенной цены,
Что с первой детскою кроваткой
У голой лепится стены...

Твардовский - поэт мужественный. Мы знаем силу и удаль, с какою он
изображает бой или дружную работу. Мы любим его острую шутку. Но, может
быть, всего дороже в нем глубокая нежность к людям, особенно к людям
"нелегкого труда", связь с которыми он сохранил на всю жизнь.
Об этом и сам он говорит в поэме:

Я счастлив тем, что я оттуда,
Из той зимы,
Из той избы.
И счастлив тем, что я не чудо
Особой, избранной судьбы.

Именно это ощущение, что он "оттуда, из той зимы, из той избы", и
помогло ему так явственно вообразить жизнь, скрывающуюся в дремучей тайге,
увидеть за каждым промелькнувшим вдали огнем семью поселенцев, которых
неведомо откуда и когда занесли сюда самые различные судьбы.

Так час ли, два в работе поезд,
А точно годы протекли,
И этот долгий звездный пояс
Уж опоясал полземли.

А что там - в каждом поселенье
И кем освоена она,
На озаренном протяженье
Лесная эта сторона.

И как в иной таежный угол
Издалека вели сюда
Кого приказ,
Кого заслуга,
Кого мечта,
Кого беда...

Всего четыре верно найденных, полновесных слова - приказ, заслуга,
мечта, беда - и перед нами чуть ли не вся история поселенцев сибирской
тайги.
И вот уже по одним огонькам в окошках и "заревам таежных кузниц" мы
узнаем оживающий, строящийся край - ту Сибирь, которой Твардовский посвящает
такие четкие, торжественные строки:

Сестра Урала и Алтая,
Своя, родная вдаль и вширь,
По гребню светом залитая,
С плечом великого Китая
Плечо сомкнувшая Сибирь!

---

Как спорый и ладный труд человека, как его походка, бег, пляска, пение,
плаванье, так и стихи подчинены ритму и согласованы с дыханием.
Потому-то они и обладают замечательной способностью передавать
движение, работу, борьбу, - если только это не изнеженные, лишенные мускулов
стихи.
Вспомним, как на глазах у нас мастерит лук и стрелы сказочный князь
Гвидон. Вспомним обратный ход Невы во время наводнения или обвал в горах:

Оттоль сорвался раз обвал
И с тяжким грохотом упал
И всю теснину между скал
Загородил
И Терека могущий вал
Остановил... [4]

А "тяжело-звонкое скаканье по потрясенной мостовой"! [2] А танец
Истоминой! [3]
Или хотя бы эти скромные строчки:

Друг милый, предадимся бегу
Нетерпеливого коня....

Как тянет за собою санки это слово "нетерпеливый", как чувствуется в
нем живая, порывистая сила коня!
Действенным, работающим, а не праздным стихом владели наши лучшие поэты
от Державина и Пушкина до Маяковского и Твардовского.
Лирический стих Александра Твардовского послушно отзывается на самые
тонкие чувства и раздумья поэта. Но какую силу набирает он, изображая бойили
напряженную работу во время перекрытия Ангары:

За сбросом сброс гремел в придачу,
Росла бетонная гряда,
Но не хотела стать стоячей
Весь век бежавшая вода...

Ей зоркий глаз людской не верил...
Чуть стихла, силы притаив,
И вдруг, обрушив левый берег,
В тот узкий кинулась прорыв...

Слова команды прозвучали,
Один короткий взмах флажка -
И, точно танки РГК,
Двадцатитонные "минчане",
Качнув бортами, как плечами,
С исходной, с грузом - на врага...

Борьбу с Ангарой поэт изображает как настоящее сражение, развернувшееся
по всему фронту. В нем участвует целая армия, подчиняющаяся единому
командованию.
И даже о сопротивлении реки говорится в поэме по-военному, как о
действиях противника:

Река, стесненная помалу,
Крошила берег насыпной,
Всю прибыль мощных вод Байкала
В резерве чуя за собой.

Да и у самого автора поэмы есть военный опыт, накопленный на фронтах.
Он отлично знает, что дух войск не менее важен, чем организованность и
дисциплина.
Наступление на Ангару "с флангов, с тыла", "по дну и подо дном" велось
по тщательно разработанному плану, армия была вооружена мощной техникой, но
в трудные и опасные минуты исход борьбы решало иной раз то воодушевление,
которое придает людям силы, мужество, находчивость.
А ведь народ на стройке был самый пестрый, сборный, "с бору с сосенки".
Как в свое время на фронте, Твардовский и здесь внимательно
вглядывается в лица людей разных судеб и характеров.

...Сибиряками
Охотно все они звались,
Хоть различались языками,
Разрезом глаз и складом лиц.
Но цвет был общего закала:
Сибири выслуженный дар -
Под слоем летнего загара
Еще там зимний был загар.

Тут были: дальний украинец
И житель ближних мест - бурят,
Казах, латыш и кабардинец,
И гуще прочих - _старший_ брат.

И те, кого сюда чин чином
Везли с путевкой поезда,
И те, что по иным причинам
Однажды прибыли сюда.
В труде отбыв глухие сроки,
Перемогли урок жестокий, -
Всего видали до поры,
Бывали дальше Ангары...

Но все эти участники стройки - и сам ее начальник - "седой крепыш,
майор запаса", и рядовые водители самосвалов и грузовиков, готовые ринуться
очертя голову на помощь машине, сползающей к воде, - все до единого связаны
между собой азартом борьбы, чувством ответственности, гордым сознанием
участия в таком необычном деле.

То был порыв души артельной,
Самозабвенный, нераздельный, -
В нем все слилось - ни дать ни взять:
И удаль русская мирская,
И с ней повадка заводская,
И строя воинского стать...

Это издавна живущее в народе слово "артельный", с которым так связано
понятие об удалом, дружном труде, говорит здесь больше, чем могли бы сказать
самые торжественные тирады о трудовом подвиге или массовом энтузиазме.
В самых патетических строфах этой главы, где речь идет о "празднике
дерзкого труда" - о победном завершении работ, Твардовский остается верен
себе. Он не боится принизить, притушить чувство восторга и гордости доброй,
веселой шуткой.
Два бульдозериста, устремившиеся с двух сторон навстречу друг другу,
завалили наконец тот узкий и мелкий поток, в который превратилась
затихающая, перекрытая Ангара. Спрыгнув с машины, каждый из них протянул
руку другому.

Да, это видеть было надо,
Как руку встретила рука.
Как будто, смяв войска блокады,
Встречались братские войска...

Что дальше делать - вот задача.
Вдруг кто-то в голос
Сверху
вниз:
Целуйтесь, черти! -
Чуть не плача,
Вскричал. И хлопцы обнялись.

Минула памятная веха,
Оставлен сзади перевал,
И тут уже пошла потеха, -
Я сам кого-то обнимал.

Со всех бессонье и усталость -
Долой. Одна под смех кругом
Девчонка слабо отбивалась
От парня свернутым флажком...

Шутила зрелость.
Пела юность.
И, чистым пламенем горя,
С востока тихо развернулась
В треть неба дымная заря.

О себе, о своем личном участии в историческом событии, которое
совершалось на Ангаре, Твардовский говорит более чем скромно, даже с юмором:

И я над кипенью студеной,
В числе растроганных зевак,
Стоял, глазел, как пригвожденный...

Так же шутливо пишет он о себе и в другой главе поэмы:

И под крутой скалой Пурсеем,
Как у Иркутска на посту,
В числе почетных ротозеев
В тот день маячил на мосту...

Это не ложная скромность и не рисовка. Поэт умеет смотреть на себя со
стороны тем присущим ему проницательным и слегка насмешливым взглядом,
который подмечает малейшую фальшь или неловкость. Ему совестно быть праздным
наблюдателем трудного и серьезного дела.
Недаром, когда начальник строительства простодушно обращается к нему с
прямым вопросом:

- Ну как,
Поэма будет? Чем не тема! -

он избегает прямого ответа и, показав глазами на работу, которая идет
кругом, как бы возвращает предложенную ему не по заслугам честь.

- Вот она, поэма!..

Начальник будто соглашается с ним.

- Так-то так...

Но оба они в эту минуту думают одно и то же:

...Поэма, верно, неплохая,
Да жаль: покамест не твоя...

Перед одним из собеседников была еще не покоренная Ангара, а другой и
сам не знал, выйдет ли у него поэма, или все, что он здесь увидел, пережил и
перечувствовал, найдет для себя какое-либо иное выражение...
И вот поэма написана, - Правда, не об одной только Ангаре. Внимательно
читая ее, видишь, что автор на протяжении всего своего долгого пути нигде
не был "праздным соглядатаем". Он зорко, по-хозяйски вглядывался и новые для
него, еще незнакомые края родины, жалея только о том, что так поздно их
увидел, и давая совет молодым:

И пусть виски мои седые
При встрече видит этот край,
Куда добрался я впервые,
Но вы глядите, молодые,
Не прогадайте невзначай
Свой край,
Далекий или близкий,
Свое призванье, свой успех -
Из-за московской ли прописки
Или иных каких помех...

Если ранние стихи Твардовского были родственны народной и некрасовской
поэзии, то в этой своей поэме он ближе к Пушкину.
Это, конечно, не значит, что Твардовский повторяет великих классиков. И
Пушкин и Некрасов неповторимы, как не может повториться их время.
И все же пушкинское начало до сих пор живет в стихах самых разных и
несходных между собой поэтов, ничуть не лишая их оригинальности и новизны.
В этом можно убедиться на примере Твардовского. У него свой голос,
который всегда отличишь от других голосов, каким бы стихотворным размером он
ни пользовался.
Поэма "За далью - даль" написана четырехстопным ямбом - стихом, который
так разнообразно звучит у Державина, Пушкина, Лермонтова, Некрасова,
Тютчева, Фета, Блока. Иной раз он неузнаваем. Сравните "Цветы последние
милей" Пушкина и его же "Пророка", "Люблю грозу в начале мая" и "Оратор
римский говорил" Тютчева.
Свой "Домик в Коломне" Пушкин начинает словами:

Четырехстопный ямб мне надоел:
Им пишет всякой. Мальчикам в забаву
Пора б его оставить...

Но он не оставил его мальчикам в забаву, а через три года написал тем
же размером "Медного всадника". И с какой новой, еще неведомой силой
прозвучал этот стих, от которого Пушкин так легко, мимоходом отрекся.
Неуважительно отозвался о ямбе - не только о четырехстопном - и
Маяковский. Обращаясь к Пушкину в стихотворении "Юбилейное", он пишет:

Я даже ямбом подсюсюкнул,
чтоб только быть приятней вам.

Или:

Вам теперь, пришлось бы,
бросить ямб картавый...

Однако и у самого Маяковского среди строчек, написанных свободным
размером, временами звучат строгие классические ямбы:

Мы открывали Маркса каждый том,
как в доме собственном мы открываем ставни,
но и без чтения мы разбирались в том,
в каком идти, в каком сражаться стане [4].

Или:

Мой стих трудом громаду лет прорвет
и явится весомо, грубо, зримо,
как в наши дни вошел водопровод,
сработанный еще рабами Рима.

Александр Блок предпослал своей поэме "Возмездие", целиком выдержанной
в ямбах, несколько слов, определяющих природу этого стихотворного размера:
"Я думаю, что простейшим выражением ритма того времени, когда мир,
готовившийся к неслыханным событиям... развивал свои физические,
политические и военные мускулы, был ямб. Вероятно, потому повлекло и меня,
издавна гонимого по миру бичами этого ямба, отдаться его упругой волне на
более продолжительное время".
Мускулистый, упругий ямб не предназначен для интимной лирики (хоть
ямбом и писали превосходные лирические стихи Баратынский, Тютчев, Фет, да и
сам Пушкин). Ямб как бы создан для поэзии, широко охватывающей жизнь (как
"Евгений Онегин"), для высокой публицистики и обличительной сатиры.
Ямбический стих, упругой волне которого можно - по словам Блока -
"отдаться на более продолжительное время", избрал для своей поэмы и
Твардовский. Но как отличны его ямбы от тех, которые звучали в стихах его
далеких и близких предшественников. Они окрашены жизнью и бытом сегодняшнего
дня, богатыми интонациями устной народной речи.

Еще сквозь сон на верхней полке
Расслышал я под стук колес,
Как слово первое о Волге
Негромко кто-то произнес,

И пыл волненья необычный
Всех сразу сблизил меж собой,
Как перед аркой пограничной
Иль в первый раз перед Москвой..,

И мы стоим с майором в паре,
Припав к стеклу, плечо в плечо,
С кем ночь в купе одном проспали
И не знакомились еще...

И уступить спешим друг другу
Мы лучший краешек окна,
И вот мою он тронул руку
И словно выдохнул:
- Она!

Она! -
И тихо засмеялся,
Как будто Волгу он, сосед,
Мне обещал, а сам боялся,
Что вдруг ее на месте нет.

Она! -
И справа, недалеко,
Моста не видя впереди,
Мы видим плес ее широкий
В разрыве поля на пути.

Казалось, поезд этот с ходу -
Уже спасенья не проси -
Взлетит, внизу оставив воду,
Убрав колеса, как шасси...

По одному этому отрывку видно, как послушно служат автору его ямбы на
протяжении всей поэмы. То они звучат спокойно-повествовательно, то полны
лирического волнения, то наливаются энергией.
И если уж искать в поэме Твардовского сходства со стихами других
поэтов, писавших тем же размером, то прежде всего приходят на память ямбы
пушкинских поэм.
Дело тут не только в стихотворном размере, а в чем-то (юлее
существенном и важном.
Вот первая встреча нашего поэта с Владивостоком и океаном:

Огни. Гудки.
По пояс в гору,
Как крепость, врезанный вокзал.
И наш над ним приморский город,
Что Ленин _нашенским_ назвал...

Такие разные - и все же,
Как младший брат
И старший брат,
Большим и кровным сходством схожи
Владивосток и Ленинград.

Той службе преданные свято,
Что им досталась на века.
На двух краях материка
Стоят два труженика брата,
Два наших славных моряка -
Два зримых миру маяка...

Владивосток!
Наверх, на выход,
И - берег! Шляпу с головы
У океана.
- Здравствуй, Тихий!
Поклон от матушки-Москвы...

В этих стихах есть то гордое чувство державности, каким проникнуты
пушкинские строфы, обращенные к Петербургу.
Это примечательная и важная черта времени.
В царской России слова "родина" и "государство" жили врозь, и
разделявшая их пропасть непрестанно росла.
У лучших, передовых русских людей любовь к отечеству давно уже не имела
ничего общего с приверженностью к государству, к царскому престолу и
правительству Российской империи. Ура-патриотические вирши строчили самые
бездарные рифмоплеты. Да и талантливые поэты, как, например, Аполлон Майков,
писали плохо и плоско, если брались за казенную тему.
Нельзя не почувствовать, как глубок был этот трагический разрыв,
сравнивая величавую строфу из "Медного всадника":

Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невы державное теченье,
Береговой ее гранит... -

с другим четверостишием Пушкина:

Город пышный, город бедный,
Дух неволи, стройный вид.
Цвет небес зелено-бледный,
Скука, холод и гранит... [5] "

или с его стихами о деревне, которые уже смыкаются с поэзией Некрасова
("Румяный критик мой, насмешник толстопузый...").
Впрочем, и в "Медном всаднике" наряду с великолепным, парадным
Петербургом изображен и другой Петербург - город "бледной нищеты", хижин,
ветхих домишек, некрашеных заборов.
Глубокое противопоставление государства родине и народу есть и в
лирическом стихотворении Лермонтова "Родина".

Люблю отчизну я, но странною любовью!
Не победит ее рассудок мой.
Ни слава, купленная кровью,
Ни полный гордого доверия покой,
Ни темной старины заветные преданья
Не шевелят во мне отрадного мечтанья.

Но я люблю - за что, не знаю сам -
Ее степей холодное молчанье,
Ее лесов безбрежных колыханье,
Разливы рек ее, подобные морям.