- Я стащил их в одной из квартир того дома, - объяснил я. - Не знаю почему, но я просто не мог удержаться.
   - Как же это ты их стащил, если они все равно были твои? - спросила сестра.
   ГЛАВА 19
   Право на аренду дома и мебель Я продал за девяносто пять фунтов, на пять фунтов меньше, чем заплатил сам. Затем я снял комнату и поселился в Брансвике, это была последняя неделя существования фирмы "Модная обувь".
   Через несколько дней собранию акционеров предстояло подписать решение, отдающее судьбу служащих и рабочих в руки ликвидатора.
   Штат сокращался постепенно, один за другим рабочие получали расчет и выходили на улицу, сжимая в руках конверт с последней получкой. Беда грянула. Произошло то, чего они так страшились. Они оказались выброшенными на улицу, почти без всякой надежды найти другую работу. Страх и отчаяние в последние дни прятались под маской напускной веселости.
   - Давайте отпразднуем последний день.
   - Пошли, ребята, выпьем вместе!
   - Не утруждайтесь слишком, девушки; можете болтать теперь сколько хотите.
   Мы вдруг ощутили потребность в дружбе. Мы с особенной теплотой пожимали друг другу руки. Нас связывала общая участь, и мы искали поддержки в заботах друг о друге.
   У всех этих мужчин и женщин впереди были только бесконечные скитанья в поисках работы, скитанья, скитанья и скитанья...
   - У нас все занято, девушка.
   - У нас полно, сынок.
   - У моего сына, слава богу, еще есть работа. Мать думает, что мы как-нибудь продержимся, но я, откровенно говоря, не очень-то верю.
   На лицах пожилых людей застыло горькое выражение покорности судьбе:
   - Что ж, Коротыш, будешь теперь стенку подпирать на углу.
   Парни помоложе настроены были более оптимистично, им не приходилось думать, как прокормить семью.
   - Где-нибудь да устроюсь. Недели на две деньжонок хватит.
   Перспектива остаться без работы пугала управляющего фабрикой и мастеров различных цехов куда больше, чем их подчиненных. Безработица постоянно маячила перед механиками, упаковщиками обуви, уборщиками. Они жили по соседству с этим призраком и знали, что, если придется, встретят его не дрогнув.
   Мастера по многу лет занимали свои места и представляли на фабрике известную власть. Они аккуратно делали взносы за купленный в кредит дом, чувствовали под ногами твердую почву. Женам их не приходилось подолгу стоять в нерешительности перед грудами овощей - купить надо, а денег мало; они-то всегда покупали, не раздумывая.
   Возможность перемены в жизни, о которой скупо сообщали этим женщинам мужья, казалась им отдаленной и не слишком реальной. Мрачная перспектива отказывать себе и семье в пище и одежде, которую они считали неотъемлемой принадлежностью своей жизни, оставалась для них словами, а вовсе не грозной действительностью. Жены смутно сознавали, что будущему их что-то угрожает, но были далеки от понимания, насколько реальна и неотвратима эта угроза. Они испытывали тревогу, ноне сомневались, что мужья легко могут рассеять их страхи.
   "Я получил другую работу" - вот волшебные слова, которые могли спасти их от всех бед. И они ждали этих слов, защищенные от отчаяния неосведомленностью о положении дел.
   И еще они испытывали злорадство при мысли о том, что мужья скоро лишатся того, что дает им власть и самоуверенность, и будут больше зависеть от них - своих жен. Долгие годы эти женщины делили мужей с фабрикой, теперь мужья будут полностью принадлежать им.
   Среди всей этой сумятицы, волнений и протестов фабрика неверной, спотыкающейся походкой шла навстречу своей гибели. Полнозвучный некогда гул ее машин превратился в жалобное повизгивание.
   В дни процветания какая-то доля уверенности передавалась и людям, работавшим на фабрике. Девушки строили свою жизнь с расчетом на будущее, которое принесет им мужа, семью, детей. Их мечты подкрепляло сознание постоянного заработка, чувство известной обеспеченности, улыбки мужчин, не менее уверенных в своем будущем.
   Любовь не была настоятельной неотложной потребностью, все понимали, что никуда она не уйдет, а раз так, можно и повременить.
   А пока девушки забавлялись, удерживая в границах настойчивых поклонников, тогда как поклонники делали все, чтобы границу эту перешагнуть. Когда кто-нибудь пытался обнять девушку в укромном уголке, та со смехом увертывалась. Поцелуй был всего лишь обещанием, которое легко нарушалось. Если же дело доходило до объятия, это было объятие любви.
   Теперь, когда будущее больше не сулило исполнения желаний, все преграды рухнули. Встревоженная, испуганная или несчастная девушка мечтает о любви, ищет в ней утешения; мужчина, у которого отнято будущее и возможность обеспечить любимую девушку, ищет приключений.
   В беде одиночество воспринимается особенно остро, оно толкает мужчин и женщин друг к другу, им хочется дружеского участия, ласки, - и отсюда до близости один шаг.
   Тот, кто раньше противился, - уступал. За тюками кожи, за перегородками люди спасались на время от одиночества. Объятие сильных мужских рук успокаивало, девичья любовь дарила забвение.
   Мастеров, которых отделял от рабочих барьер власти, страшила бедность. Они тщательно изучали в газетах отчеты о скачках и, собравшись с духом, делали последние бесплодные попытки избежать надвигающейся нужды. Они часто склонялись над моим телефоном в конторе, неуверенность, сомнение, жадность и страх отражались на их лицах, когда они выкрикивали:
   - Десять шиллингов на "Сынка"... Да, в первом забеге... Да, да... Хотя подожди... Вот что, - пускай будет фунт... Да... фунт... на "Сынка"... и еще фунт на "Опекуна" в третьем... Понял?..
   Если лошадь, которую они называли, не приходила первой, лица их становились непроницаемы. Словно стараясь отделаться от какой-то неловкости и чувства вины, они энергичной походкой прохаживались по цеху, резким тоном отдавали приказания.
   Когда мастера собирались вместе, они бранили Фулшэма за плохое руководство. Его одного они обвиняли в случившемся, не желая видеть причин, заложенных в самой системе.
   - Еще шесть месяцев назад я предвидел, что дело кончится крахом. Если бы он меня послушал, все было бы в порядке.
   - Ремень соскочил, мистер Робинсон, - прервала его работница.
   Теперь это не имело значения.
   - К черту ремень!
   В припадке острого раздражения мастера вдруг начинали воровать. Они набивали сумки для завтрака подошвенной кожей, но вскоре поняли, что это бессмысленно:
   - Кожей сыт не будешь!
   Когда на фабрику пришел ликвидатор и стало известно, что это последний день фирмы, напряжение и тревога внезапно исчезли. Неожиданное веселье охватило рабочих и работниц, словно в цеха пришел вдруг праздник.
   Между остановившимися машинами замелькали танцующие пары, девушки, напевая песенки, закружились перед улыбающимися кавалерами, которые подергивали плечами в такт воображаемой музыке.
   Ликвидатор фирмы взирал на все это благосклонно - так смотрят на сцену, где разворачивается последнее действие хорошо знакомой пьесы.
   Это был крупный человек с кудрявой головой. На нем был темно-синий костюм и новые ботинки, взятые, видимо, со склада другой обанкротившейся компании, где он уже совершил обряд погребения. Проходя по фабрике, он добродушно улыбался и давал стандартные указания, с видом аукционера, повторяющего правила торга:
   - Все мужчины и женщины, за исключением старших служащих, прекращают работу сегодня вечером. Проверьте свои станки, они должны быть в исправности. Вы отвечаете за каждую пару обуви. Сейчас продолжайте работу, как обычно. Составьте список оборудования, за которое отвечаете.
   Никто его не слушал, - впрочем, он принимал это как должное.
   - Это что - постоянная ваша работа? - спросил я.
   - Да. Больше я ничего не делаю - хожу с фабрики на фабрику и ликвидирую. Никогда мои дела не шли так хорошо, как сейчас.
   - Вам, наверно, приходится видеть много человеческого горя, - сказал я, заметив его снисходительное отношение к рабочим.
   - Нет, - ответил ликвидатор. - Ничего я не вижу. Понимаете ли наступает время, когда тебе уже на все наплевать.
   И он стал рассказывать о своей работе, назвал еще с полдюжины фабрик, ожидающих его услуг, упомянул, что владельцы предприятий редко терпят убытки:
   - Владельцы обычно неплохо обеспечивают себя, припрятывают кое-что из имущества, - говорил он, - жены их за один день становятся богачками, а когда времена исправляются, глядишь, они снова на коне. Вот ваш хозяин, как я слышал, настоящий ротозей - разорился всерьез. Я предполагал, что он устроил свои дела, прежде чем пригласить меня, но, оказывается, ничего подобного. Трудно понять некоторых людей.
   Во время нашей беседы появился Фулшэм с тяжелым чемоданом. Он поставил его на пол и только тогда огляделся по сторонам. У него были очень усталые глаза. Он похудел, щеки его - прежде упругие и гладкие, свидетельствовавшие о регулярном питании и правильном сне, - теперь обвисли, как резиновые шары, из которых выпустили воздух.
   Он подошел к нам, поздоровался с ликвидатором и, глядя прямо на него, спросил:
   - Сведения, которые я вам сообщил, правильны?
   - Да. Я составил список служащих, которые останутся работать еще неделю-две. У вас на складе гораздо больше товара, чем я ожидал. Остался большой запас. Надо думать, вы сможете заплатить по восемь шиллингов за каждый фунт.
   Фулшэм не ответил. Он еще не знал тогда, что через несколько недель поступит на должность ночного сторожа в фирму, которой, помог когда-то своими заказами встать на ноги.
   Должно быть, неясное предчувствие этого будущего отделило Фулшэма от мира владельцев и ликвидаторов; он отошел к скамьям, где собрались рабочие. Они окружили его, словно догадались, что он пострадал от краха не меньше, чем они, и хотели предложить ему поддержку и товарищеское участие.
   - Я вот что думаю, Билл, - надо нам выпить всем вместе на прощанье, сказал Фулшэм одному из рабочих. - Созови-ка всех вниз, хорошо, Билл?
   Билл побежал наверх, а Фулшэм раскрыл чемодан, вынул из него бутылки и выстроил в ряд на скамье.
   - Достань какие-нибудь кружки, Гарри, или чашки - что найдется. - Он обернулся ко мне. - Нет ли у вас в конторе чашек?
   - Сейчас принесу, - ответил я.
   Девушки бежали вниз из машинного зала, шли заготовщики, оставив свои скамьи, закройщики. Люди несли жестяные кружки, надтреснутые чашки, консервные банки, которыми пользовались для питья. Все окружили Фулшэма, который с видимым волнением следил за всем происходящим.
   Затем все - и рабочие и работницы - наполнили свои сосуды пивом. Молоденькие девушки, трогательно юные, только-только начавшие трудовую жизнь, с сомнением смотрели на пиво.
   - Я его еще никогда не пила.
   - Сделай один глоток, Энни, если тебе не понравится. Никто и не заметит. Все равно, ты с нами заодно, никуда не денешься.
   Но тут Фулшэм решил высказать рабочим свои чувства, произнести речь. Я понимал, что он старается найти верные слова, чтобы выразить этим людям свою благодарность и дружбу; в день, когда он переставал быть хозяином, ему хотелось, как равному, войти в ряды рабочих, почувствовать их уважение. Наконец он заговорил.
   - Я только хотел сказать, - начал он, потом остановился и опустил голову.
   - Я только хотел сказать... - снова начал он, глядя поверх голов, все так же скованно. - Сказать, что...
   Слова не находились. Он беспомощно обвел взглядом внимательные лица, спокойно устремленные на него, и вдруг у него вырвалось:
   - Я ведь не причинил вам вреда...
   С минуту он стоял в полной тишине, ожидая их ответа, потом протянул руку, как бы обращаясь с последней просьбой:
   - Ведь правда, не причинил?
   Рабочие двинулись к нему, кто-то похлопал его по плечу, кто-то пожал руку. Они подняли свои кружки и чашки и выпили за него. "Право, парень он хороший, мировой", - пели они и громко хлопали.
   Фулшэм был растроган. Он с трудом справился с волнением. Постояв в задумчивости перед рабочими, пока не стихли аплодисменты, он сказал:
   - Спасибо вам, - затем повернулся и решительно пошел к выходу на улицу.
   ГЛАВА 20
   Трое сидели у обочины дороги, они поднялись, завидев мою машину, окруженную облаком ею же самой поднятой пыли. Они наблюдали за моим приближением, и вид при этом у всех троих был крайне сосредоточенный. Они искали признаков, по которым можно было бы решить - остановлюсь я, чтобы подобрать их, или нет.
   Автомобиль был старенький, обшарпанный, это внушало им надежду. Новая современная машина могла принадлежать только человеку богатому, на симпатию которого трудно было рассчитывать безработным; если уж кто-то тебя подвезет, то, скорее всего, владелец ветхого дребезжащего рыдвана. Но мой рыдван был двухместным, и это было плохим признаком. Один я мог разрешить сомнения людей, ждавших у дороги.
   Я мог проехать мимо, не заметив их, мог прибавить скорость или заняться изучением спидометра, будто бы озабоченный неполадками в машине, мог даже заинтересоваться лугами по другую сторону дороги, где мирно пощипывали траву овцы.
   Один из трех ожидавших сразу принял решение: он поднял скатку и вышел, улыбаясь, на самую дорогу. Я остановил машину, и в это время двое других подхватили свои скатки и котелки и тоже шагнули ко мне.
   - Куда путь держите? - спросил я того, кто подошел первым.
   - Куда ты, туда и мы, приятель, - ответил он, швыряя скатку в открытый багажник, где на добавочном сиденье лежали мои вещи.
   Это было в двухстах километрах от Мельбурна. Я ехал в Квинсленд не только потому, что надвигалась зима, а там теплее, - дело в том, что мне становилось все более мучительно искать работу в Мельбурне. Я просто не в силах был больше сидеть в нетопленной комнате, лихорадочно просматривать в газетах объявления о работе или толкаться на углах улиц среди людей, находившихся в еще более бедственном положении, чем я.
   Еще до банкротства "Модной обуви" я начал писать фельетоны. Я сочинял по одному в неделю, печатал их под копирку и рассылал в наиболее популярные газеты крупных городов разных штатов, в надежде, что какой-нибудь редактор рано или поздно что-нибудь да напечатает. Нужно было быть терпеливым рыбаком, чтобы снова и снова забрасывать удочку с наживкой в пруд, полный сытой рыбы.
   Несколько месяцев никто не откликался, потом мои фельетоны стали появляться то в одной газете, то в другой, и в конце концов у меня появилась уверенность, что хоть раз в неделю какой-нибудь из моих фельетонов увидит свет.
   Платили мне по фунту за фельетон. Таким образом, после закрытия "Модной обуви" у меня образовался небольшой постоянный заработок.
   Вот при каких обстоятельствах я покинул Мельбурн и покатил в своей машине по дорогам, по которым сотни безработных двигались пешком на север. Когда кончались деньги, я делал привал и писал очередной фельетон. Я всегда находил общий язык с деревенскими жителями, и это давало мне уверенность, что голодным я не останусь.
   Я уже целую неделю был в пути к тому времени, когда подобрал эту троицу у обочины дороги. После того как я покинул Мельбурн, мне не раз приходилось подвозить людей. Но я впервые вез в своей машине трех пассажиров сразу.
   У парня, встретившего меня улыбкой, было лицо насмешливого гнома и тонкая шея с большим кадыком. Это был гибкий, худой, крепкий малый, с походкой кавалериста. На нем были сапоги для верховой езды, головки которых заметно отошли от подошв, и бриджи со шнуровкой на икрах, только шнурков сейчас не было, и пустые отверстия для них расползлись и превратились в зияющие дыры. Бриджи были подпоясаны плетеным поясом из кожи кенгуру; вылинявшая синяя рубашка дополняла его наряд. Шляпы на его голове не было, как не было и носков на ногах.
   Спутники его были - каждый по-своему - на него не похожи.
   - Добрый день, - коротко сказал один из них, бросив на меня быстрый проницательный взгляд, - этого взгляда ему, видимо, было достаточно, чтобы определить, что я собой представляю. Он был мрачноватый, коренастый человек с толстыми небритыми щеками и маленькими, глубоко запавшими глазами. На нем был коричневый костюм в белую полоску и совершенно пропыленные брюки. Встав с земли, он не сделал ни малейшей попытки отряхнуть пыль. Рубашка без воротничка была пропитана рыжеватой пылью, которая клубами носится по дорогам центральных районов, ботинки совершенно сливались с землей, на которой он стоял.
   Последний из этой троицы, по-видимому, немало поскитался по свету, у него были уверенные развязные манеры и голос конферансье из бродячего цирка.
   - Как поживаешь, приятель? - спросил он тоном хозяина балагана, вышедшего продавать билеты. - Если не ошибаюсь, этот автобус идет в солнечный Квинсленд, штат обетованный?
   - Так точно, - ответил я тем же тоном. - Пожалуйста, проходите, билеты продаются у входа.
   - Ты, я вижу, из нашей братии? - спросил он, забравшись на сиденье рядом со мной.
   - Нет. Я один из тех простачков, без которых такие, как вы, совсем пропали бы.
   Коренастый сел рядом с конферансье. Улыбавшийся парень устроился на скатках и ящиках, нагроможденных в багажнике.
   Когда мы проехали несколько миль, я счел нужным предупредить своих пассажиров, что проезжаю каждый день лишь небольшое расстояние, приходится беречь бензин.
   - В четыре часа я сделаю привал на ночь. Если захотите ехать дальше, придется вам, ребята, поискать другую попутную машину.
   - На сегодня у меня никаких свиданий не назначено, - сказал малый с голосом конферансье. - Мы тебя не покинем.
   Впоследствии я узнал, что на дорогах Австралии он был известен под кличкой "Гарри-балаганщик". Парень в бриджах, сидевший сзади, работал у него в труппе, пока она не лопнула, и считался одним из лучших цирковых наездников.
   Наездника называли "Тощий из Даббо", в отличие от многих других "Тощих", заполонивших дороги.
   В те времена бродяги часто прибавляли к своему прозвищу название города, в котором родились. В беседе с ними эта часть титула опускалась, но, говоря о них за глаза, их город обыкновенно упоминали - чтобы точнее установить личность.
   Люди, шатавшиеся по дорогам, называли себя "хобо". Фермеры и городской люд называли их просто бродягами. Постепенно кличку "хобо" стали относить к бродягам определенного типа, в отличие от бродяг, именующихся "китоловами".
   "Хобо" смотрели на "китоловов" сверху вниз потому, что имели обыкновение проезжать часть пути в товарных вагонах и уделяли внимание своей внешности.
   В прошлом "китоловами" называли бродяг, которые курсировали взад-вперед по берегу реки Марамбиджи, питаясь подачками на прибрежных фермах. Теперь звание "китолов" получали бродяги, которые передвигались из города в город пешком и избегали ездить на поезде "зайцем".
   Обычно это были люди пожилые, которым такие подвиги были уже не под силу, либо те, кому не улыбалась встреча с поездными сыщиками или железнодорожными полицейскими, устраивавшими засады на товарных станциях.
   Коренастый малый по кличке "Чернявый", сидевший впереди, вместе со мной и Гарри, был как раз таким "китоловом". По его словам, он уже три года бродил по Австралии из города в город.
   Он знал наизусть все места, где безработные могли найти ночлег, и все заслуживающие внимания уголки для привала. Под вечер он показал мне дорогу, ведущую к мосту, вдоль поросшего травой берега реки. Здесь под мостом было местечко, защищенное с одной стороны кирпичной стеной - опорой моста.
   Стена эта была сплошь испещрена характерными надписями и именами бродяг, которые когда-то здесь проходили:
   "Снежок, я шагаю в Таунсвиль. Встреть меня там. Рыжая Грета".
   "Пекарь в Бандавилоке - сукин сын. У мясника можно разжиться горстью требухи. Полиция дает сроку три дня, чтобы убраться".
   "Работа в Иннисфейле - ремонт дороги под дождем. Льет не переставая".
   На земле виднелись следы многочисленных костров. Это было довольно уютное место, тишина нарушалась только шумом машин, проносившихся над головой. Кое-где по мосту проезжал тяжелый грузовик, пыль и гравий обильно сыпались на головы сидевших внизу людей, - впрочем, бродяги, привыкшие мириться с худшим, не обращали никакого внимания на это мелкое неудобство.
   Чернявый разжег костер из сучьев и веток, которые набрали на берегу среди эвкалиптов Гарри и Тощий.
   - Есть у тебя жратва, или придется занимать в городе? - спросил меня Чернявый тоном следователя, который уверен, что допрашиваемый будет всячески изворачиваться.
   - В машине ящик с едой, - сказал я. - Принеси его и поставь поближе к костру. Сосисок хватит на всех, есть и хлеб. Захвати заодно и сковородку, завернутую в газету.
   Чернявый пошел к машине, вернулся с ящиком и сковородкой и поставил все это передо мной. В ящике из оцинкованного железа, с отверстиями для циркуляция воздуха, лежали хлеб, масло, чай, сахар, перец и соль, две банки мясных консервов и четыре фунта сосисок в промасленной бумаге. На дно ящика были три эмалированные тарелки, несколько ножей, вилок и ложек.
   Я поставил на огонь сковородку и заполнил ее сосисками. Тощий и Гарри наполнили водой из речки два закопченных котелка и пристроили их рядом со сковородкой.
   Когда вода закипела, грязная пена, в которой плавали обрывки эвкалиптовых листьев, какие-то веточки и всякие водяные насекомые, стала с шипеньем переливаться на угли. Чернявый палочкой убрал все это с поверхности воды и бросил в каждый котелок заварку, заимствованную из моего ящика.
   - Чай будет отменный, - сказал Тощий. - Что может быть лучше крепкого чая.
   Гарри нарезал хлеб, намазал его маслом, мы уселись вокруг костра и принялись за еду. Горячий жир сосисок обжигал пальцы, приходилось класть их между двумя ломтями хлеба.
   - В первый раз за три дня ем мясо, - сказал Тощий, потянувшись за второй сосиской. - На дороге легко можно добыть черствый хлеб, но я еще ни разу не видел, чтобы фермерша протянула тебе мясо.
   - Всегда можно убить овцу, - веско заметил Чернявый.
   - Да, как же, пойди, поймай эту тварь, - возразил Тощий.
   - Надо загнать ее в угол и... - пояснил Чернявый.
   - Так! А что делает владелец овец, пока ты гоняешься за овцой по его загону? - осведомился Тощий.
   - Спит.
   - Лично я убежден, - вмешался Гарри, - что хозяева никогда не спят. Это закон природы. Однажды - это было много лет назад - я лез в окно к девушке в три часа ночи. Мы заранее обо всем договорились; она оставила окошко открытым. Не успел я слезть с подоконника на пол, как ее старик уже был тут как тут. До сих пор слышу его шаги по коридору.
   - И как же ты смылся? - заинтересовался Тощий.
   - Через то же окно. Птичкой выпорхнул. Старики вообще чутко спят, продолжал он. - Чуть постареешь - сон уже не такой крепкий, как у мальчишки; заботы уснуть не дают. В дороге, например, на пустой желудок не очень-то спится. Но сегодня... сегодня, черт возьми, я храпану! Слушай, - обратился он уже деловым тоном к Тощему, - завтра двинемся пораньше - Бандавилок всего в миле отсюда. Я беру на себя мясников и пекарей; ты пойдешь по домам.
   Гарри повернулся ко мне:
   - А ты что завтра будешь делать? Куда держишь путь?
   - Пару дней побуду здесь. Сестра обещала переслать письма, которые придут на мое имя в этот город. Придется подождать.
   - Как у тебя вообще с деньгами? - заинтересовался Чернявый, враждебно и подозрительно оглядывая меня.
   - У меня всего-навсего тридцать шиллингов, - ответил я, - продержусь как-нибудь, пока не получу по почте еще пару фунтов.
   - Эх ты, на иждивении сестры живешь, - бросил Чернявый; я уловил в его голосе презрение.
   - Ничего подобного! - возмутился я. - Сосиски, которые вы только что съели, куплены на деньги, которые я сам заработал. Сосисок, между прочим, еще осталось, - хватит вам на сытный завтрак.
   Чернявый не ответил и хмуро уставился в огонь. Он так и не двинулся с места, когда Тощий и Гарри стали укладываться спать. Они завернулись в серые одеяла, подложили под головы сумки, набив их предварительно сухой травой, и растянулись близ костра.
   Я достал из машины свой спальный мешок, снял ботинки и, не раздеваясь, полез в него.
   Некоторое время я сидел в натянутом до пояса мешке и курил, раздумывая о молчаливом человеке, бодрствующем по другую сторону костра. Какие мрачные мысли бродят в голове этого Чернявого?
   Я побаивался его. Он ненавидел людей, которым, по его мнению, жилось лучше, чем ему. Конечно, он считал их врагами. На протяжении многих лет он, верно, постоянно сталкивался с самодовольными обеспеченными людьми, которые обращались с ним презрительно, грубо и несправедливо. У меня была машина, у меня была сестра, посылавшая мне деньги, которые я, очевидно, не заработал; на лице моем он не видел следов отчаяния и голода.
   Я бросил окурок в огонь и вынул бумажник.
   - Послушай, - сказал я, - вот мой бумажник, хочешь взглянуть, что в нем?
   Чернявый посмотрел на бумажник, потом на меня, посмотрел не испытующе, но достаточно враждебно.
   Он не ответил, но я понял, какой ответ вертелся у него на языке. Игра пошла в открытую. Мой страх перед ним исчез.
   - Хорошо, - я сам покажу тебе, что в нем лежит, - сказал я.
   Я вынул из бумажника документы и две ассигнации.
   - Вот тридцать шиллингов, о которых я тебе говорил. - Я показал ему деньги. - Теперь погляди, что в карманах...
   Я вывернул карманы и подсчитал монеты.
   - Восемь шиллингов и одиннадцать пенсов. Это все. Вот ключ от машины. Я показал ключ, - Бумажник, ключ и мелочь я положу вот здесь, около палки.
   Он посмотрел на все это, и циничная улыбка мелькнула на его лице.
   - Если ты решишь смыться ночью, - продолжал я, - знай, что тут все. Не трогай только меня. Не люблю, когда мне делают больно. И запомни еще одно: в полицию я не побегу, не имею такой привычки. А сейчас я ложусь спать.