Елена Александровна Матвеева
Ведьмины круги

   © Матвеева Е. А., 2000
   © Кузнецова М. О., иллюстрации, 2013
   © Оформление серии. ОАО «Издательство «Детская литература», 2013
 
   Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
 
   © Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()

ПРОЩАЙ, ОФЕЛИЯ!
Повесть

 
 
   «Клянусь всем святым, что никогда, никому, ни под каким видом, ни при каких обстоятельствах не раскрою чужую тайну и буду хранить ее, как свою! Клянусь страшной клятвой! А если нарушу, пусть мне будет пусто, вечное проклятие и спасения не будет, как Иуде, продавшему Христа».
   Я сижу у забора на деревянном ящике и повторяю клятву. Не поручусь за верность каждого слова: я мог их перепутать или переставить. Кроме последних. Когда-то они показались мне очень страшными. Даже не про вечное проклятие, а про пустоту. Почти физически я тогда ощутил, как это ужасно: пусто вокруг, внутри, везде.
   Раньше я часто вспоминал слова клятвы, особенно перед сном. Мне казалось, они были ключом к тайне, но ничего этот ключ не открыл. Три года я повторял клятву, с двенадцати лет, с того самого времени, как пропала Люся. Ушла и не вернулась. Исчезла. Словно ее никогда и не было в нашей жизни. И вообще не было.
   Цветет черемуха, но, вопреки народным приметам, холода не пришли. Тепло. Только сильный ветер полощет кроны тополей и время от времени взметает волны пыли с песком, несет бумагу, фантики, окурки и катит гремящие пластиковые бутылки. Я встаю размяться и снова присаживаюсь на ящик. Устал, отупел и ни о чем больше не думаю. А бабка стоит — хоть бы что. Смотрю на ее спину, облепленную коричневым сарафаном. Спина широкая и холмится, как взбитая подушка. А зад еще шире, и одно бедро выше другого. А потом другое выше. Это зависит от того, на какую ногу она делает упор. Переступила на правую ногу — левая ягодица взлетела, переступила на левую — правая. Левая — правая. Левая — правая. Сколько времени я здесь сижу?
   Я не хочу возвращаться к старому, к тем словам, мыслям, пустоте. Мы с матерью только-только начали выбираться из этой пустоты и наполнять ее чем умели. Я не хотел больше жить вчерашним днем и думать о завтрашнем не был намерен. Я хотел жить сегодня, сейчас. Вместо этого часа два или больше я бултыхался в своем прошлом без всякой надежды выплыть.
 

Глава 1
ПОДВЕНЕЧНОЕ ПЛАТЬЕ

   Раза два в месяц я выполняю домашнюю повинность — иду на рынок за картошкой. До рынка можно доехать на автобусе, но ходит он редко и набит под завязку. Поэтому проще, даже с тяжелым рюкзаком картошки, плестись пешком. Вот и плетусь.
   Наш район называют Вокзальным: рядом железнодорожный вокзал. Мне он нравится своей разномастностью. Здесь есть всё: от нашей девятиэтажки, «хрущоб» и сталинских каменных четырехквартирных домиков с полукруглыми балкончиками до частных, дачного типа деревяшек в яблоневых садах.
   Входная рыночная арка видна издали, но чтобы попасть к ней, надо идти дворами и переулком, пока за поворотом неожиданно не откроется обширный пустырь. Рынок обнесен забором, а на прилегающем к нему пустыре — барахолка, толкучка, настоящий табор. Сидят на ящиках, складных стульчиках и прямо на земле, разложив на газетах и картонках свой товар. Стоят и прогуливаются с вещами в руках. Есть среди продавцов явно спившиеся люди, есть и совершенные на вид интеллигенты. Торгуют всем: электродеталями, сантехникой, инструментом и всевозможными железяками, вплоть до ржавых искривленных гвоздей, сложенных кучками. Старухи продают что Бог послал: ношеное тряпье, стоптанные башмаки, комнатные цветы в горшках; у них можно найти заварной чайник без ручки и старые, с порыжелыми страницами книжки вроде Пришвина, Мамина-Сибиряка или «Критики абстрактного искусства». Тут же разнокалиберные пуговицы, катушки с наполовину отмотанными нитками и даже набор голых целлулоидных пупсов-калек. У нормальных людей эти белесые, выцветшие до трупного оттенка кукольные тела без руки или ноги, а иногда и без туловища — одна голова — вызывают вполне определенную ассоциацию, связанную с криминалистикой.
   Парня со стеклянными цветами, лебедями и узкогорлыми кувшинами, в которых, как в клетке, сидят стеклянные петушки, я давно заприметил. Он приходит со своим столиком.
   Постоянно встречаю и двух инвалидов. Один — молодой, неопрятный и небритый — слеп. Его грудь, как стенд, увешана цветными полиэтиленовыми пакетами, и в руке пакет, куда покупатели кладут деньги. Слепого жалко. Я все время думаю: находятся ли подлецы, которые его обманывают? Зато другой барахолочный завсегдатай в инвалидном кресле сочувствия не встречает. Наверное, какой-то жук. У него на коленях разложены ордена, медали и ломаные часы. Вокруг тусуется подозрительная публика.
   Часто на толкучке можно обнаружить что-нибудь по-настоящему любопытное. На этот раз меня привлек граммофон с розовой трубой, похожей на гигантский цветок вьюнка. Возле него группировалось много зевак, а старинная музыкальная машина вопила, скрипела, заикалась и присвистывала гнуснейшим голосом — почище кошачьего концерта.
   Торговцы толпятся, клубятся весьма произвольно. Но к деревянной рыночной арке через пустырь тянется упорядоченный проход, некая аллея, где вместо дубов или лип стоят люди с самоварными трубами и домашними тапочками, лифчиками и трусами, перчатками и кроличьими мужскими шапками. Поглазев на граммофон, я и направился по этому проходу на рынок. Через полчаса я рассчитывал быть дома. День только начинался, и у меня были на него свои виды.
   У самого входа на рынок я наткнулся на странное зрелище: семь теток выстроились в ряд и все, как одна, держали свадебные платья. Меня это поразило. Целая выставка! В газетах пишут, что сейчас мало играют свадеб. В Петербурге, наверное, почаще: город огромный, а у нас вряд ли наберется семь невест одновременно. Хотя поражало все же не количество.
   Когда в пыльной сумрачной комиссионке висит платье с фатой, это просто свадебное платье — безличное, вроде театрального костюма. А здесь, на толкучке, под ярким весенним солнцем, на ветру, который раздувает белые юбки, шевелит разные оборки, рядом с небритыми синюшными харями, цепкими глазами продавцов, ищущими покупателей, бессмысленно блуждающими — зевак, рядом с цыганской пестротой и убогостью барахолки, — это были не просто платья, а символы. И они «кричали»! Уж очень вырывались из обстановки. И я подумал еще, что символы эти с изъяном. Может, изначально они и были безупречны, но окружающая пошлость и их опошлила, замарала. Чистоту, счастье, радость, надежду на добрую, хорошую жизнь… Не знаю, как точнее сформулировать, потому что это и не мысль была, а мгновенное острое ощущение, что за каждым платьем стоит судьба. Возможно, давешние невесты уже и с мужьями развелись, а может, лупит их муж, мордует и материт почем зря. А символами семейного счастья на барахолке торгуют.
   Из семи женщин только одна была молодой и могла быть законной владелицей платья. Остальные — кто они? Свекрови, матери, чужие тетки?
 
 
   Я шел медленно, но не останавливаясь и, разумеется, платья не разглядывал. Все эти воздушные тряпки были для меня почти на одно лицо. Побелее, пожелтее, у того длинная юбка, у того — короткая. Скорее уж обратили на себя внимание руки, державшие воздушные «символы», — темные, рабочие, иссеченные морщинами, из тех, что загорают и стареют на грядках. Только у молодой были гладкие, толстые пальцы с облупленным маникюром.
   И вдруг я его увидел! Сразу, целиком. Я его узнал! Это было похоже на неожиданный мгновенный удар, пригвоздивший к месту. Скажи мне сегодня утром: нарисуй Люсино свадебное платье — не сумел бы. Помнил — белое, длинное. Красивое! Что же еще я мог запомнить, ведь прошло столько лет. Но я его сразу узнал!
   Неосознанно я потянулся за уносимым ветром подолом, поймал материю и тут же нашел, что искал. Почти незаметное, размытое, словно тень, словно отблеск, пятно размером с детскую ладонь, а в центре более концентрированного тона, но тоже очень слабое сгущение — с ноготь величиной, похожее на сидящую кошку, обвившуюся хвостом. Казалось, что это изумрудный отблеск листвы на ткани. А было пятно от зеленки: я сам его посадил на платье.
   Случаются такие дикие вещи. Платье только принесли от портнихи. Люся еще не знала о моем преступлении. Я представил ее слезы, гнев Игоря и в ужасе помчался к матери. Ругалась она умеренно, потому что срочно взялась за дело. В результате пятнышко в форме кошки совсем выцвело, хотя вокруг расплылся легкий, как дымка, зеленоватый ореол. Все это, к счастью, в самом низу юбки, сбоку, потерялось в пышных складках. Скандала не было.
   — Что лапаешь? — окрысилась бабка, державшая платье. — Жениться собрался?
   — Вы знаете, откуда это пятно? — спросил я от растерянности.
   — Отпусти, я сказала! — Платье вылетело из моих рук, как птица. — Иди, иди! Тут тебе нечего делать, — прошипела бабка.
   Как платье могло попасть к этой ведьме? Лет шестьдесят ей, наверное, было, лицо пухлое, словно утюгом выглаженное, и глубокие морщины тщательно проглажены. Кнопка носа, недобрые глазки. Я сразу был уверен, что платье Люсино. Но если бы не нашел пятна от зеленки — вывели бы его, предположим, новомодным средством! — поверил бы я, что это то самое платье?
   Мне необходимо было узнать, как платье попало к бабке, потому что Люся исчезла. Ее убили. Все сошлись на этой мысли, я и сам так думаю. Случилось это три года назад, а венчалась она в этом платье за полгода до того.
   — Я не просто так спрашиваю, — начал я объяснять, но спохватился. Старуха ничего не скажет, если я ее огорошу: откуда, мол, у вас платье моей убитой родственницы? — Я не для себя интересуюсь, — завертелся я как уж на сковородке. — И пятно меня не смущает. С пятном даже лучше, дешевле, я думаю. Хочу, чтобы сестра посмотрела платье.
   Мой монолог прервала соседка бабки, торговка-молодуха, обещала отдать свое платье по дешевке и предлагала домашний адрес, чтобы «сестра» к ней зашла. Бабка напряглась, набычилась, кипела, как самовар, но молчала, уничтожая соперницу возмущенным взглядом.
   — Скажи сестре — натуральный шелк, сшито по выкройкам «Бурды». Только что из химчистки. Дешевле и качественнее она не найдет, — уговаривала молодая.
   — Я уже выбрал, — уперся я и спросил у бабки: — Может, сестра зайдет к вам домой?
   Странная была бабка. Она ни слова не сказала молодухе, только губы сжала и ненавидела глазами. Но она ведь и на меня, покупателя, чихать хотела. Не доверяла, похоже.
   — Пусть приходит и смотрит здесь, — сказала, как отрубила. — Сегодня. Если не продам — в следующую субботу.
   — До субботы она замуж успеет выйти, — бросил я и ретировался, потому что молодая с ободранным маникюром пошла на меня в атаку.
   Я заглянул на рынок, но к картошке не приценивался. Даже не дошел до овощных рядов. Посмотрел на желтую, в коричневых подпалинах свиную рожу со зловещей ухмылкой и двинулся обратно.
   Проскользнув вдоль забора, зашел к торговкам свадебными платьями с тыла. Поначалу испугался, не обнаружив своей бабки, но тут же успокоился: она поменяла место в строю, чтобы не стоять рядом с молодой. Возможно, они и поцапались в мое отсутствие. Я подумал, что надо заявить в милицию, но не рискнул удалиться — пока побегу, бабка смоется. Потом сообразил: в милиции меня и слушать не станут, никто со мной не пойдет на рынок, а еще и по мозгам дадут.
   Я бродил по барахолке, не упуская из виду бабкину спину, однако в такой толчее можно и слона проворонить, не то что бабку. И тогда я выбрал удобное место — сел у забора на ящик.
   Я смотрел на ее круглую, дугообразную спину, обтянутую коричневым. Стояла как столб, только с ноги на ногу переступала, переваливая крутые бедра. Железная старуха, впрочем, как и ее товарки. Я бы не выстоял на месте несколько часов, я и сидеть-то устал, а они по-прежнему несли свою вахту.
   Время шло, пора было принимать какое-то решение. На рынке бабка говорить со мной не будет. А если она вообще откажется разговаривать? Припугнуть, сказать, что я знаю кое-что про платье? Она может вовсе замолчать. Не ее ли сын приходил тогда к Люсе? Может, это мать убийцы? Вероятно, я нагородил огород, а все просто. Надо старуху спросить — она ответит.
   От солнца, ветра и пыли резало глаза. Мать ждала картошку, а пустой рюкзак лежал у меня на коленях. Уйти и забыть про это чертово платье? Все равно ничего не узнаю. Только я ведь себе не прощу, что даже попытки узнать не предпринял.
   Все не просто, а очень сложно. Люсе грозило что-то ужасное, не зря же она заставила меня сказать те слова: «Клянусь всем святым, что никогда, никому, ни под каким видом, ни при каких обстоятельствах не раскрою…»
   Одна из семерки «свадебных» смылась. Я не приметил, купили у нее платье или она устала ждать. Просто испарилась. И осталось их шесть. Я побоялся, что могу невзначай упустить свою старуху, и смотрел за ней в оба. Шесть спин, шесть истуканов с поднятыми руками. Из-за их фигур ветер выдувал легкие парящие платья-привидения.
   Неужели кто-то будет выходить замуж в платье несчастной женщины, неизвестно в каких муках принявшей смерть?

Глава 2
ДОМ С БАШНЕЙ

   Три года назад мы жили в своем доме. Отец в нем родился, Игорь и я. Когда отец был маленьким, дом выглядел иначе: деревянный, одноэтажный, без веранды. Отец его расширил, соорудил веранду, надстроил второй этаж с большим балконом на крыше веранды и башней. Башня никакого практического значения не имела — архитектурное украшательство. Туда вела винтовая лестница, а на верхней площадочке стоял стул. Отец приходил сюда курить, обозревая с птичьего полета свои владения. Соседи так и прозвали наше жилище: Дом с башней.
   На двенадцати сотках кроме огорода, цветника, ягодника и фруктовых деревьев стояли четыре сосны, пять разлапистых елок, каштан, два клена и два пирамидальных можжевельника у калитки. Кругом все делалось, устраивалось и поддерживалось в порядке руками отца.
   Он у нас был работягой, с двадцати одного года на заводе. Однако при слове «интеллигент» я всегда думаю — это мой отец. Сдержанный, с тихим голосом: не помню, чтобы когда-нибудь кричал или ругался. У нас приличная библиотека, и собрал ее отец. У его родителей не водилось книг, он их начал покупать сам, учась в школе, и так до последних дней. Говорил: для детей. Но эти книги — мое наследство, Игорь на них не претендует. Моя петербургская тетка всегда с уважением относилась к отцу, я часто от нее слышал: «Твой папа энциклопедист, нынче это редко встречается». Видимо, ум отца был именно такого свойства, а главное, отменная память. Но конечно же пробелы в его знаниях были, и немалые. Он, если можно так сказать, был «народный энциклопедист», самоучка. Высшего образования не имел, а основное время уходило у него не на чтение, а на работу.
   Мне грустно, что был он такой скромный, много знал, всю жизнь что-то делал, а после него ничего не осталось, кроме книг, самодельного стола и табуреток. И в семейном гнезде, любовно им оборудованном, обитают чужие люди, для которых это обычный дом, крыша над головой, и не более того. Там уже сейчас многое изменилось, а пройдет несколько лет — и вообще не останется следов нашей жизни. Покрасят входную дверь два раза, и заплывут зарубки на косяке, отмечавшие, как мы с Игорем росли.
   Мне очень не хватает отца и нашего дома. Теперь-то я понимаю, что это был счастливый дом, где отец с матерью любили друг друга и детей.
   С Игорем у меня не было близости: у нас разница в десять лет, мы жили в разных мирах. Ему даже не пришлось по-настоящему, по-братски защищать меня, когда возникла необходимость, — он был в армии. Вернувшись, Игорь попробовал было обратить на меня внимание, заняться моим физвоспитанием. Сам он мастер спорта по баскетболу, и его тут же пригласили в детскую спортивную школу тренером. Но, увы, ничего не вышло: я не оправдал надежд, а вскоре его настигла любовь, он совсем закрутился и махнул на меня рукой.
   Я отвлеченно гордился братом, а иногда и хвастался, чтобы на всякий случай знали: меня лучше не трогать, могут быть неприятности.
   Однажды Игорь привел домой девушку. Это был не простой визит, потому что мать готовила праздничный обед, гладила скатерть и протирала бокалы сухим полотенцем, тщательно сдувая ворсинки. Это была хоть и первая, но решающая встреча, что-то вроде помолвки.
   Люся мне понравилась с первого, и со второго, и со всех последующих взглядов. Ей было восемнадцать, но выглядела она совсем девчонкой. Худенькая, коротко стриженная, росточком с меня, двенадцатилетнего, и выражение лица детское — открытое. И искренняя была как-то по-детски, но не по-глупому — по-хорошему. По ней сразу было видно: не заносчивая, не капризная, не манерная, не жадная, ее легко можно развеселить, напугать, удивить и подначить на какую-нибудь школьную проделку. Со мной она обращалась без всякой снисходительности. Родители и брат всегда немного покровительственно, а она — как с равным.
   И что же, это была маска? Обман? Тогда, значит, и мама обманулась, моя сверхпроницательная мама, учитель физики, как рентгеном просвечивающая подрастающее поколение… Люся понравилась и отцу, и матери, и мне сразу, хотя, как она потом мне сказала, была сама не своя, боялась не прийтись ко двору.
   Что у нас с Люсей могло быть общего, кроме взаимной симпатии? Теперь я смотрю на нее и на себя другими глазами, и мне кажется, общее было. Страх.
   В детстве я считал, что буду жить вечно. Разумеется, я знал, что умру, и в Бога не верил, но впереди была очень долгая жизнь, не представлялось, что она может кончиться в обозримом будущем. Возможно, это блаженное состояние продлилось бы и дольше, если бы не война в Чечне. К этому времени мой брат благополучно отслужил, а вот брат моего друга Борьки как раз и загремел в армию. Писем от него не было, мать слала повсюду запросы, а в качестве ответа получила гроб с телом, который даже открыть не разрешили. Его хоронил военкомат, с оркестром, памятник поставили с фотографией на эмали.
   Со свадьбами в нашем городе не густо, зато на кладбище уже выстроилась целая аллея воинских могил. Это самый престижный участок, благоустроенный и красивый. В восьмидесятые здесь хоронили «афганцев», с девяносто пятого пошли солдаты из Чечни. Здесь же погибшие в других «горячих точках» и могилы старых вояк, померших от инфарктов и пьянства. А еще под ухоженными цветничками с памятниками, возле которых старухи крестятся, пришептывая: «Спите, сынки, спокойно. Господь с вами!» — покоятся люди и другого сорта. Мне такую могилу с крестом и гранитными вазами показали. На фотографии — классный парень с ясным взглядом. Двадцать два года. Оказывается, был он правой рукой городского авторитета, вроде названого сына, а убит при бандитской разборке.
   Я был на похоронах Борькиного брата. Из близких на кладбище и прийти было некому. Отца нет, родственников нет, школьных друзей поразбросало, в городе почти никого не удалось найти, а армейские — на войне. Мать в могилу бросалась, Борька плакал. После кладбища мы с ним выпили водки, а я в то время и вина не пробовал. Меня рвало, и было очень плохо.
   Но задумываться о жизни и смерти я начал еще до похорон.
   Борька комплексовал, что не тянет на Шварценеггера. У меня этого комплекса не было. Мой комплекс был похуже. Ожидание Борькиной матерью писем, документальные съемки в Афганистане и Чечне, которые показывали по телевизору, сделали свое дело. Я понял, что смертен и, более того, возможно, отпущено мне не так уж много времени. Сколько оставалось до армии? Шесть с небольшим лет. Я, единственный, неповторимый, бесценный, умру безвременно и бессмысленно, как дождевой червяк, перерубленный лопатой на грядке. Кроме родителей, я никому не нужен. Для своего Отечества я представляю интерес только с восемнадцати лет, и исключительно как единица, которая пополнит ряды армии и которую можно бросить в очередное пекло…
   Кого я буду там защищать? Родину? Дом? Мать? Но моей матери нужно одно: чтобы я был живым. Кого я буду убивать? Я не хочу убивать!
   У нас в классе учится парень, который решил накопить денег, в восемнадцать лет купить турпутевку в Париж, а там драпануть во Французский легион. Но я-то не хочу быть наемником!
   При самом благоприятном раскладе, даже если я буду служить рядом с домом, меня угрохают свои. Про это я тоже наслушался и насмотрелся по телевизору.
   Мне не откосить от армии: домашние бессильны что-нибудь предпринять, и я на них не в претензии. Армия неотвратима. Но если мне и суждено пережить что-то ужасное в будущем, то почему же я должен постоянно пребывать в страхе и отравить себе ближайшие годы?
   Чтобы спасти свою шкуру, оставался один выход: мне нужно через два года, сразу по окончании школы, поступить в институт. Вообще-то у меня гуманитарные устремления, но, чтобы не рисковать, придется поступать в технический вуз, куда конкурс поменьше и все еще бесплатное обучение. Так что при благополучном исходе буду я учиться и жить в Петербурге у своей тетки, маминой сестры.
   Ничего не поделаешь, я заострен на эту тему. Многие мои одноклассники, из тех, кто собирается учиться в одиннадцатом и кто не собирается, жизнерадостны до тошноты. Большинство мечтает найти крутую работу, а у самых тупых мечты не идут дальше сотового телефона. Парни из «приличных» семей спокойны: родители освободят их от армии, и случится это так же легко, как в школе, когда мать писала учительнице записку, что ее сынуля не может явиться на уроки, потому что кашляет. У меня и такого счастья не было. Моя мать никогда не покрывала мою лень и разгильдяйство, к тому же она работает в той самой школе, где я учусь. Меня тошнит от ее честности, но, как ни странно, я и уважаю ее за это.
   Страх смерти сильно меня измучил и изменил. Отцу я об этом прямо не говорил, но подталкивал к разговору. Он отвечал, но все не то, например про Льва Толстого, пережившего страх смерти. Якобы рано или поздно это чувство настигает каждого нормального человека. Но при чем тут каждый, а тем более Лев Толстой?! Я так понял, что он переживал страх смерти в философском смысле, а я в житейском, если не сказать грубее — в животном.
   Раньше что… И армия была другая, и война. Там присутствовали понятия долга и чести. А в наше время, как ни прискорбно, этого нет. Моя Родина нечестно со мной поступает и не выполняет своего долга по отношению ко мне. Если в двенадцать лет человек мучается страхом смерти, и совсем не в философском смысле, может он сказать спасибо Родине за счастливое детство?
   Какой такой страх был у Толстого, я когда-нибудь поинтересуюсь, если со своим благополучно разберусь. Остроту момента я сумел пережить, только лучше от этого вряд ли стал. На далекое будущее не рассчитываю, ничего не загадываю, живу, пока живется, стараюсь Бога не гневить, хотя и неверующий. Похоже, это называется суеверием.
   Наверное, отец догадывался, что со мной происходит, и мать тоже. Но они сами страдали, что не могут мне помочь. Игорь был занят своими делами. Естественно, с Люсей я тоже не откровенничал на этот счет, но само ее присутствие в доме меня утешало. Мне нравилась ее внешность, движения, слова. Я радовался, что она есть, торопился из школы, если она была дома. Может, это была любовь? Только не надо говорить, что это была детская любовь. Чем бы это ни было, именно такого мне не хватает сейчас, и я хотел бы встретить похожее в будущем, если оно мне суждено.
   Чувство было легким и веселым, никакой ревностью не омраченным. А то общее между мной и Люсей, то родственное я не сейчас придумал — я тогда это чувствовал. Во взгляде и во всем ее облике было нечто говорившее: нам хорошо, давай радоваться сейчас, все это может кончиться в один миг, внезапно. Кратковременность счастья, которое ни от кого не зависит, а менее всего от нее или от меня, я слышал в ее смехе, тихом, словно белочка орешки перекатывает. Голову на отсечение даю, что Игорь не замечал этого в Люсе.
   Задумается и смотрит куда-то широко открытыми глазами, а я не знаю, что она там видит… Она ускользала, и никто не мог ее остановить. А потом ее не стало, будто и не было.
   Белочка, птичка, куничка моя, никто тебя не защитил! А я должен буду защитить себя сам. Может, там, на небе, ты возьмешь на себя функции моего ангела-хранителя? Я тебя любил и ничем, думаю, не обидел.
   Наверное, ты и не вспомнишь, как мы разговаривали у тебя наверху. Ты собиралась на работу и попросила, чтобы я отвернулся, пока ты переодеваешься. Мы продолжали разговор, но я заметил, что краем глаза прекрасно вижу длинное зеркало платяного шкафа, в котором ты отражаешься. Ты не могла знать, куда скошены мои глаза, и заподозрить в подсматривании. Но я перевел взгляд на письменный стол, взял книгу и стал ее листать. И это не потому, что я скромный или благородный. За кем-то другим наверняка бы подсмотрел. Только не за тобой. Представляю, как ты смеешься над этой ерундой.
   Я тебя очень-очень любил.

Глава 3
ВЕЧЕР ПРИ СВЕЧАХ

   В ночь на пятое декабря я проснулся, как мне показалось, от шороха. В темноте за окном, словно в мультфильме, летели крупные хлопья позднего первого снега. Разумеется, снег падает беззвучно и никакого шороха не издает. Просто я очень волновался. Потом еще долго не мог заснуть, лежал и прислушивался, прислушивался.