– Но, милая Тереза, – со слабой улыбкой возразила Люси, – не подходит ли к твоему положению пословица «как аукнется, так и откликнется». Ведь и ты сама не очень-то благосклонно относишься к поклонению Ладмираля, который сходит с ума по тебе не меньше, чем ты по дяде Максу!
   – Ах, ну как ты можешь сравнивать, Люси! – с негодованием воскликнула Тереза. – Это – совсем другое дело! Сипьон противен мне, я не переношу людей, у которых нет ни малейшего чувства собственного достоинства! Разве это – мужчина? Он то хнычет, валяясь у моих ног и целуя оборку моего платья, то вдруг начинает грозить, хватается за нож… И все же, если бы я не любила другого, если бы я не знала, что Сипьона глубоко и искренне любит другая, чувство которой он растоптал, изменив без всякого основания… тогда я была бы добрее с ним, постаралась бы полюбить его. Но ведь я люблю другого! А Робеспьер никого не любит! Я не прошу его отдать мне то, что предназначено его сердцем другой… Даже больше: он не раз давал мне понять, что из всех женщин только я одна могла бы заставить заговорить струны его сердца. Почему же они все-таки молчат, эти струны? О, меня иной раз просто пугает эта сверхчеловеческая холодность, это неземное величие духа… Робеспьер стоит за гранью человечности, он перерос бури личных страстей, ему неведома теплота личного счастья!
   – Да, ты права! – тихо промолвила Люси, и из ее кротких глаз брызнули слезинки, жемчужинами скорби сверкнувшие на бледной коже нежных щек. – Дядя Макс крепко держит свое сердце на цепи, и не у него найти участие страдающему, теплому сердцу. Но ты еще счастлива, Тереза, у тебя есть надежда, есть возможность увенчать свои желания… А если и нет, так ведь ты все равно близка душой любимому, ты делишь его мечты и планы, постоянно имеешь его перед собою. А я…
   Слезы потоком брызнули из глаз Люси, и рыданья заглушили слова.
   – Люси, птичка бедная! – тревожно воскликнула Тереза, тут же забывая о своем личном горе и кидаясь к подруге, которую она нежно любила. – В чем дело? Значит, и у тебя завелась сердечная тайна? Но ты никогда не говорила мне ни слова об этом!
   – Не говорила, потому что знала, что я не найду у тебя участия своему горю.
   – У меня?! Нет, Люси, ты всегда найдешь его!
   – Даже если ты увидишь, что это горе исходит от твоего божка. Не думаю, Тереза, ведь у тебя всегда найдется слово в защиту Робеспьера. Но все равно! Я слишком слаба, чтобы страдать втайне, я должна поделиться с кем-нибудь своим несчастьем, иначе оно задушит меня. Ах, Тереза, Тереза!.. – Люси заплакала, но сейчас же усилием воли подавила рыдания и продолжала: – Помнишь, я рассказывала тебе, как несколько негодяев похитили меня и… совершили насилие. Мне грозила смерть, но судьба послала мне на помощь отважного рыцаря, который освободил меня из рук негодяев. А теперь, сегодня, этого храброго, честного, бесконечно порядочного человека судят, как преступника… мало того, его непременно осудят… Лебеф говорил мне, что против него нет ни малейших улик, но… дядя Макс во что бы то ни стало хочет осуждения его. Я понимаю, в чем тут дело: ведь Робеспьер больше всего на свете боится, как бы его не обвинили в послаблении преступнику из личных целей. Этот несчастный спас меня, и это-то и служит причиной его гибели. Тереза, я не могу больше! У меня сердце разрывается; я не переживу Ремюза… О, лучше бы я погибла сама, лишь бы не быть причиной его гибели!
   – Бедная, бедная Люси! – Тереза опустилась на колени около несчастной женщины и нежно обняла ее. – О, Робеспьер! – вздыхая продолжала она, – ты взобрался на недосягаемую высоту, откуда тебе уже не видно земли с ее радостями и страданиями! Ты один в этой холодной пустыне и… порою блуждаешь, сбиваясь с пути! Ведь он любит тебя, моя маленькая Люси, любит глубоко и нежно. И если даже ты не можешь смягчить это стальное сердце, чего же ждать мне? Бедная, бедная птичка! Значит, ты очень любишь своего спасителя? А он тебя?
   – Ах, не знаю! Я никогда не думала об этом! Все равно мне нечего было и мечтать о счастье. Что я такое? Несчастная калека, да еще растленная, падшая, а он – высокий, чистый, прекрасный. Нет, я никогда не рассчитывала на взаимность! В первое время, когда он чуть не ежедневно бывал у нас в Аррасе, я просто наслаждалась его близостью, звуками его голоса, взором его прекрасных глаз. Потом я заболела… Очнувшись после долгого беспамятства, я была так слаба, что не думала ни о ком и ни о чем. Потом явилось воспоминанье, воскресло прежнее тихое чувство. Я узнала, что он уехал путешествовать, и благословила его мысленно. С тех пор я жила мечтой о нем. Ремюза постоянно был около меня, я поверяла ему свои молитвы, надежды, огорченья, и жизнь уже не казалась мне такой тяжкой. И вдруг меня словно громом поразила весть: Ремюза вернулся, замешан в процессе десяти, и его ждет суд… О, этот суд! Но я все еще надеялась. Ведь дядя Макс имел возможность хорошо узнать Ремюза, узнать, что этот человек не может быть преступником. Но все напрасно, участь Ремюза решена! Только чудо может спасти его, да где теперь чудеса? Правда, маленькая надежда у меня еще есть – ведь его защищает Лебеф, а судьи и присяжные знают, что Лебеф защищает лишь тех, в невинности которых он уверен. Однако ведь ты знаешь, что мнение великого Робеспьера важнее закона, справедливости, личного убеждения судей, а сегодня я убедилась, что это мнение – не в пользу Ремюза. Ах, Люси, я с ума сойду от одного ожидания! Каждый нерв, каждая жилка, каждая частица мозга напряжены до последней степени! Хоть бы скорее узнать что-нибудь наверное!
   Тереза молча смотрела на Люси, не находя слов утешения и ободрения. Да и чем можно было утешить несчастную? Тереза ставила на ее место себя, а на место Ремюза – Робеспьера, и сознавала, что перед такой страшной действительностью слова слишком бессильны. Но ей хотелось хоть несколько отвлечь несчастную от ее тревожных дум, и поэтому она спросила:
   – А скажи, кстати, Люси, ты не знаешь, какая участь постигла этих негодяев, которые… сделали тебя несчастной?
   – Один из них, хозяин имения, где все это произошло, и главный виновник моего… несчастья, граф де Понте-Корво, был тут же убит на месте. Двое его сообщников бежали. Хотя они и были в масках, но дяде удалось быстро узнать, кто это были. У Понте-Корво как раз гостило двое друзей, которые скрылись после этой истории. Один из них – виконт Гальен – нашел защиту в лице королевы, так что оказался недостижимым для правосудия; потом он эмигрировал в Англию. А другой – самый главный зачинщик, спаивавший слабоумного графа и толкавший его на всякие мерзости – его звали шевалье де Бостанкур, – исчез без следа… О, Тереза, если бы ты видела это чудовище! Кажется, умирать буду, так не забуду этого зверского лица, этих холодных, жестоких глаз!
   – Но ведь ты только что сказала, что они были в масках?
   – Да, но, когда эти негодяи бросились на меня в охотничьем домике, я оказала им сильное сопротивление, и во время борьбы маска у Бостанкура отцепилась, так что я могла увидеть его лицо. О, где бы то ни было, я всегда узнаю его! Знаешь, Тереза, страшная власть, которой пользуется дядя Макс, всегда пугает меня, но я благословила бы ее, если бы судьба помогла мне найти этого негодяя. Да только где же? Ведь я – жалкая калека, я не выхожу за пределы дома, а этот Бостанкур, если даже он в Париже, поостережется нанести мне визит. Но что это? Шаги! Это дядя Макс! – девушка смертельно побледнела и схватилась рукою за сердце.
   Действительно это были шаги Робеспьера, и скоро его голос весело окликнул Люси из-за двери:
   – Ты одета, птичка? Можно привести к тебе гостей?
   Люси хотела ответить, но судорога так сдавила ей горло, что несчастная женщина не могла выговорить ни звука: дядя Макс вернулся – значит, суд кончен, участь Ремюза выяснилась. Какова же эта участь? Люси чувствовала, что ее сердце от волнения останавливается.
   За нее ответила Тереза:
   – Можно, можно, Люси одета!
   Дверь открылась, в комнату вошли Робеспьер, Лебеф и… Но, увидев этого третьего, Люси смертельно побледнела, ее глаза расширились, из груди вырвался хриплый стон. И вдруг несчастная калека, столько лет просидевшая недвижимо в кресле, простерла вперед руки и встала на ноги. Но тут же ее глаза закрылись, и, пораженная счастьем, Люси безжизненно съехала на пол.
   Поднялся невообразимый переполох. Тереза подхватила несчастную на руки и словно ребенка отнесла на кровать, Лебеф кинулся за доктором, Ремюза побледнел и ухватился за оконную раму, чтобы не упасть от волнения. Только Робеспьер продолжал стоять на месте, сохраняя полное хладнокровие.
   Положив Люси на кровать, Тереза подбежала к Робеспьеру и сказала с горячей укоризной:
   – Ты убил ее, гражданин! Ты ведь должен был знать, как волновалась она за участь человека, к которому всю жизнь питала самое нежное, самое горячее чувство! Как же мог ты привести его теперь к ней, не предупредив, не подготовив?
   При этих словах Терезы Ремюза вздрогнул, посмотрел на девушку недоумевающими, растерянными глазами и затем, пошатываясь, неверным шагом, словно лунатик, подошел к кровати, на которой лежала бесчувственная Люси.
   – Радость не убивает, но часто излечивает! – тихо ответил Робеспьер, улыбаясь Терезе нежной, ласковой улыбкой. – Очень возможно, что благодаря испытанному волнению моя бедная Люси избавится от своего недуга и опять к ней вернется утраченное обладание ногами. Да, воистину неисповедимы пути Всевышнего! Ремюза когда-то спас жизнь Люси, теперь ему же суждено сделать одним своим появлением то, в чем сказалось бессилие лучших врачей. А ведь не будь этого процесса, не стой Ремюза так близко к плахе, не было бы волнения Люси и этой спасительной радости. Как познать пути твои, о, Всемудрый? Но смотри, смотри! – продолжал он, указывая рукой на кровать.
   Ремюза опустился на колени у кровати и в каком-то опьянении шептал бесчувственной Люси нежные слова. Словно почувствовав близость любимого, словно услыхав его голос, Люси на минуту открыла глаза, ее лицо все осветилось высшим счастьем, взор с невыразимой любовью остановился на коленопреклоненной фигуре Ремюза. Затем ее рука с трудом простерлась к нему, губы тихо задвигались. Но в то время как Ремюза покрыл эту руку поцелуями, глаза Люси опять закрылись.
   Робеспьер, не переставая улыбаться, снова обратился к Терезе и сказал:
   – Нет, нашему брату вредно смотреть на такие чувствительные сцены. Они распаивают твердость сердца, и самому начинает хотеться испытать хоть немного личного, человеческого счастья. И в такие минуты я даже способен сказать: «А что, Тереза, не попытаться ли нам проверить, стану ли я менее честным патриотом, если найду в твоем сердце немного счастья?»
   – Мое божество, мой любимый! – простонала Тереза, задыхаясь от счастья.
   Больше она не могла произнести ни слова. Да и что слова, когда говорят взоры, к чему бледные фразы, когда сердца так ярко, так громко поют страстный гимн тесному единению? И тихо-тихо стало в комнате! Только какое-то нежное жужжанье слышалось в этой тишине; то жужжали, трепеща в радостном танце, крылья божка Амура, весело кружившегося по комнате в торжестве новой победы над мятежными людскими сердцами. О, этот коварный божок, о, этот извечный господин судеб людских! Всюду-то проникает он, везде расставляет свои незримые сети, торжествуя над гордой волей человека! И пусть звенит коса смерти, пусть бледный ужас справляет свой кровавый пир – все равно шалун-небожитель не прекращает своего победоносного полета, не перестает играть людскими сердцами!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ,
в которой повествуется о злоключениях Жозефа Крюшо

I
В тумане

   Октябрь 1793 года вполне оправдал свое новое название брюмера, хотя и за плювиоз[6] он мог бы отлично сойти. Так, по крайней мере, ворчал одинокий пешеход, осторожно кравшийся поздним вечером по улицам Парижа среди густого тумана и мелкого, всюду проникающего дождя.
   На улицах было необыкновенно пустынно и жутко тихо. Пронизанный сыростью воздух напоминал скорее киселеобразную кашицу, чем легкий газ, и заглушал всякий шум. Город казался вымершим, и когда из тумана вдруг совсем близко вырисовывалась смутная фигура запоздалого встречного прохожего, испуганно шарахавшегося в сторону при виде нашего путника, последнему представлялось, что это – не живой человек, а бесплотная тень, бесшумно скользящая по местам своего земного существования.
   – «Брюмер»! – со злобной иронией ворчал себе под нос прохожий, тщетно стараясь укрыться в складках широкого плаща от пронизывающей холодной сырости. – Черт их знает! Точно накликали! С воцарением этих мерзавцев-санкюлотов в добром старом Париже все пошло шиворот-навыворот – даже погода. Впрочем, как раз сегодня мне не приходится жаловаться на туман и дождь: будь на дворе тепло и ясно, я и сегодня не решился бы выбраться к попу, и неизвестно еще, когда представился бы другой такой благоприятный случай. А я устал ждать, устал вечно притворяться, таиться, быть настороже, не сметь даже наедине с самим собой сказать слово от сердца. Меня душит это молчание, я задыхаюсь от необходимости мешаться среди всякого сброда и представляться самому одним из них. Уф! Я чувствую, что еще немного – и я не выдержал бы и наделал бы глу…
   Пешеход вдруг остановился и прислушался: ему ясно показалось, что сзади него послышался какой-то шум – словно кто-то поскользнулся. Но – нет! – все оставалось совершенно тихо, только где-то невдалеке в водосточной трубе журчала вода – журчала таинственно глухо, словно призрачная вода в призрачной трубе.
   – Воображение! – буркнул прохожий и направился дальше, невольно ускоряя шаги. – Но немудрено, если и казаться начнет! Никакие нервы не выдержат этого вечного напряжения. Сколько раз уже я готов был бросить все, махнуть рукою и скрыться, пока сам жив. Велик ли прок мне от всех богатств, если придется сложить голову под санкюлотской дьявольской машиной? «Живому псу лучше, чем мертвому льву», – сказано в писании. Но… слишком велик соблазн попытаться остаться и львом, и живым! Однако дороге нет ни конца, ни края. Уж не сбился ли я с пути в этом чертовом тумане. Но нет, вот что-то темнеет невдалеке! Это – церковь! Ура! Теперь еще несколько шагов, и я у цели!
   Действительно из тумана как-то сразу вынырнули очертания мрачной, убогой церкви, казавшейся еще неприветливее в этом унынии осеннего мрака. Пешеход принялся переходить на другую сторону узкой улички, как вдруг с середины ее понеслись его проклятия, но тут же испуганно смолкли. Только хлюпанье грязи показывало, что незнакомый с местностью прохожий старался выбраться из глубокой лужи.
   Пока он копошился в грязи и тьме, от угла отделилась чья-то тонкая, юркая фигурка; в несколько легких бесшумных прыжков она проскочила дальше по улице, быстро перебралась на другую сторону по набросанным здесь большим камням и затем скрылась в углу около подъезда маленького покосившегося домика, уныло притаившегося в глубине церковной ограды. Здесь юркий человечек согнулся в три погибели, притаился и стал ждать.
   Через несколько минут легкий шум осторожных шагов по каменным плитам двора выдал, что завязнувший в грязи прохожий выбрался наконец и теперь приближается к тому же подъезду.
   Скоро из тумана показалась коренастая фигура прохожего. Он взошел на невысокую лестницу подъезда, ощупью отыскал молоток и уже хотел постучать, но вдруг раздумал, опять сошел вниз и стал обходить фасад домика. Увидев наконец освещенное окно, он поднялся на цыпочки и осторожно троекратно постучал в него. Через несколько секунд занавеска у окна откинулась, рама распахнулась, и в тусклом свете масляной лампы показалась голова старого священника. Он поднес руку козырьком к глазам и, напряженно всматриваясь в туманную мглу, спросил глухим старческим голосом:
   – Кто здесь?
   – Крест и лилия! – ответил прохожий.
   Руки священника дрогнули, голова испуганно откинулась назад. Сразу было видно, что эти простые слова произвели на него потрясающее, явно неприятное впечатление. Несколько секунд он растерянно молчал, затем с трудом выговорил:
   – Да неужели… Граф, это…
   – Бога ради, отец Жером! – испуганно воскликнул названный графом. – В этом проклятом царстве дьявола я – гражданин Рибо, и только! Однако впустите меня, отче! Во-первых, на дворе чертовски сыро и я промок до мозга костей, а, во-вторых, не очень-то безопасно переговариваться через окно о таких делах, как наше!
   – Идите к подъезду, я сейчас открою! – отрывисто сказал отец Жером.
   Действительно скоро скрипнул замок входной двери, и «гражданин Рибо» скрылся в сенях. Как только новый скрип замка возвестил, что дверь опять заперта, из-за подъезда вынырнула тоненькая фигурка юркого человечка, который крадучись подобрался к освещенному окну. С бесшумной ловкостью кошки неизвестный вскарабкался на выступ фундаментного наличника и осторожно подтянулся к окну, раму которого священник от волнения забыл закрыть. Благодаря открытому окну и щели между занавеской и косяком неизвестный отлично мог видеть и слышать все, что происходило в комнате.
   Не успел он как следует укрепиться на своем наблюдательном посту, как в комнату вошли отец Жером и Рибо.
   – Итак, вы пришли… – сказал отец Жером, пристально и недоверчиво всматриваясь в лицо позднего гостя.
   – Получить то, что должно быть вручено человеку, сказавшему условленный пароль! – докончил Рибо.
   Священник ничего не ответил и продолжал молча всматриваться в лицо гостя.
   – А, понимаю! – громко захохотав, сказал тот. – Вас несколько поражает мой вид! Вы ожидали встретить изящного аристократа, а видите какого-то рыжебородого лавочника. Меня утешает, что мой маскарад оказался таким удачным, но неужели же вы предполагали, что можно явиться за наследством графов де Плэло в своем настоящем виде? Ну-с, чтобы окончательно рассеять ваши сомнения, скажу, что ларец, который оставила вам для меня моя мать, графиня де Плэло, сделан из красного дерева и инкрустирован перламутром, черным деревом и медным кружевом. В середине верхней крышки вделан серебряный щиток, поддерживаемый двумя амурами, на котором вырезан…
   Не слушая его дальше, отец Жером подошел к камину, видимо давно не топившемуся, нажал на одно из украшений верхней решетки, и сейчас же боковая стенка со звоном отскочила, обнажая небольшой тайник.
   – Пожалуйста, подойдите и достаньте сами, – сказал он затем. – Я стар, а ларец довольно тяжел.
   Гражданин Рибо, или – вернее – граф де Плэло, в один прыжок очутился возле камина, нагнулся к тайнику и вытащил на свет ларец, подробно описанный им перед тем. Ларец был действительно довольно тяжел, но сгоряча граф не заметил этого. Он жадно осмотрел замок, убедился, что печать, наложенная графиней, цела, затем достал из кармана ключик, отпер ларец и торопливо погрузился в рассматривание его содержимого.
   Тем временем отец Жером со скорбной брезгливостью смотрел на графа, думая, что у этого аристократа не нашлось даже вопроса о последних минутах матери, которая так горячо любила своего единственного сына. При первых же раскатах революционной грозы граф Арман, захватив свои личные деньги, бежал в Англию, без сожаления оставив больную, слабую старуху-мать. А между тем графиня только о нем и думала, и когда революция разразилась, она собрала все самое ценное, заперла в этот ларец и отдала его на хранение отцу Жерому, своему духовнику, который поклялся ей сберечь доверенное в целости для графа Армана. А так как отец Жером не знал лично последнего, то было условленно, что де Плэло, явившись за наследством, скажет «Крест и лилия» и подробно опишет наружный вид отлично известного ему ларца. Графиня едва только успела написать обо всем этом сыну и вручить письмо вместе с ключом преданному лакею для доставки графу в Англию, как ее предчувствия сбылись: ее обвинили в измене нации и казнили.
   Эта казнь вызвала в заграничной прессе вопль негодования и потоки иронического злорадства. Всем было ясно, что обвинение больной, беспомощной старухи состоялось лишь ради секвестрования[7] сокровищ графов Плэло, а между тем секвестровать оказалось нечего. Правда, к нации отошли громадные поместья графской семьи, но велик ли был в них прок, когда молодая республика нуждалась в золоте и наличных деньгах. Роялистские листки, захлебываясь от восторга, описывали, как бесятся конвенционелы, ломая голову, куда бы могли деваться все деньги, все фамильные драгоценности, все? Ведь сокровища графов Плэло славились, их было так много, что на целой подводе не увезешь, а теперь изволь-ка довольствоваться несколькими серебряными ложками да крестом на золотой цепочке!
   Никто не знал, что еще покойный муж графини, давно предсказывавший плачевный конец монархии, держал почти все деньги в лондонском банке и что сама графиня, не желавшая, чтобы какие-либо ценности достались «цареубийцам», приказала своим верным слугам в одну ночь вырыть яму в саду, свалить туда все столовое серебро и громоздкие ценности, закопать, сверху распахать клумбы и высадить приготовленные цветы. Затем она собрала золото и фамильные драгоценности, среди которых было знаменитое жемчужное ожерелье стоимостью в полмиллиона ливров[8] и изумрудный парюр, один только главный камень которого оценивался в двести-триста тысяч, уложила все это в ларец, отправила к отцу Жерому, написала письмо сыну, раздала часть денег прислуге, распустила ее и с ясновидением просветленной старости стала спокойно ждать ареста, который и последовал через два дня.
   Все это вспоминалось отцу Жерому, в то время как он мрачно следил за жадными движениями графа, рывшегося в ларце. Этот пристальный взгляд заставил графа вскинуть голову. Должно быть, он понял неудобство своего поведения; по крайней мере, он сейчас же захлопнул ларец и чрезвычайно фальшивым голосом произнес:
   – Извините меня, батюшка, но я был так счастлив дотронуться до вещей, которые заворачивала и запаковывала моя милая матушка, что даже забыл поблагодарить вас. Позвольте же мне…
   – Вы мне ничем не обязаны, – сухо ответил священник, как бы ограждая себя жестом руки от его благодарности. – Я клялся и исполнил клятву, я сделал это для вашей матушки, но не для вас… Значит… вообще, извините меня, граф, но я устал и нуждаюсь в отдыхе.
   При этих словах отца Жерома Плэло грозно нахмурился, но, вспомнив, что в его положении было бы неразумно обижаться и поднимать историю, поспешил придать лицу выражение грациозной шутливости и сказал:
   – Иначе говоря, пожалуйте к выходу! Не так ли, отец Жером? Ай-ай, батюшка, по-христиански ли будет выгонять усталого путника в такую ужасную ночь? Я так отсырел… и при мысли, что мне надо сейчас опять… бррр! Может быть, вы позволите мне переночевать у вас? Вообще мне страшно неудобно тащиться с этим ларцом – и тяжело, да и из-под плаща будет выпирать, еще остановят чего доброго… Я предпочел бы оставить у вас этот ларец и постепенно перетаскать в карманах вещи к себе… Вы, конечно, ничего не будете иметь против этого, батюшка?
   – Нет! – оборвал его отец Жером. – Берите свое добро и уходите! Уходите сейчас!
   – Но я, батюшка, право, не понимаю!..
   – Уходите, говорю я вам, потому что я и так сделал больше, чем мог, чем имел право! Увлеченный жалостью и пастырским долгом, я дал клятву, исполнением которой нарушаю долг гражданина. Да, да, граф! Все состояние графов Плэло добыто кровью и потом задавленного в рабстве народа, и не на удовлетворение прихотей разнузданной аристократии, а для нужд этого воспрянувшего народа должно было…
   – Ого, честный отец, – с резким хохотом перебил его Плэло, – оказывается, под тонзурой монаха кроется мозг неукротимого якобинца! Ну что же, вам остается только поспешить донести на меня!
   – Да, в качестве честного гражданина я должен был бы сделать это, – спокойно ответил священник. – Но это значило бы не выполнить клятвы до конца, значило бы немедленно отнять то, что я обязался вручить вам.
   – Ага, значит священник все же перевешивает в вас санкюлота? Так будьте логичны до конца! Разве не обязывает ваш сан оказывать помощь и давать приют всякому, будь то друг или враг?
   – Скажите, граф, – спросил отец Жером, делая шаг к Плэло, – можете ли вы дать мне слово дворянина и честного человека, что ни одна полушка из достающихся вам через мое посредство богатств не пойдет против Франции, не будет обращена на формирование роялистских армий?
   – Я никому не обязан отчетом в своих действиях! – надменно ответил граф.
   – Ну, так и меня не обязывают ни религия, ни сан дать приют под своей кровлей Иуде Искариотскому! – резко возразил отец Жером.