благовидные - в большинстве случаев они вызывали снисходительную улыбку;
любая попытка калеки сделать шаг в этом направлении встречалась враждебно и
недоверчиво. Подобное отношение приводило к тому, что он вновь замыкался в
себе. Замкнутость ограждала от сплетен, беда только, что она еще и ранила
душу.
Я знал, что мне придется всегда быть настороже, чтобы сохранить за
собой право считаться нормальным. Знал, что печальное выражение на моем лице
будет непременно истолковано как симптом болезненного состояния и вызовет ко
мне жалость. На лице здорового человека такое выражение осталось бы
незамеченным и ни у кого не вызвало бы сострадания. Я знал, что на людях
всегда должен буду появляться с веселой улыбкой, если не хочу, чтобы во мне
видели несчастную жертву недуга.
Я соблюдал эти правила, но возмущался ими. Особенно с тех пор, как
понял, что в жизни каждого человека есть свои трудности и осложнения, хотя
общество предпочитает закрывать на них глаза, если они не затрагивают
непосредственно его.
Взять хотя бы моих соседей по пансиону - миссис Бэртсворт испытывала
все тяготы неудачного замужества, Мэми Фультон полагала, что молодые люди
избегают ее из-за того, что она толста; мистер Гулливер чувствует себя
счастливым, только находясь в центре всеобщего внимания.
А в конторе Смога и Бернса? Миссис Смолпэк была жертвой алчности и
честолюбия; мисс Брайс не имела никакой цели в жизни; у миссис Фрезер была
сварливая свекровь.
Но тяготы, испытываемые всеми этими людьми, не сломили их, поскольку
они продолжали пользоваться уважением и расположением общества. Их личные
неприятности никого не касались.
Очень многие из тех людей, которых я встречал на улице, испытывали свои
трудности. Одни были не вполне нормальны, другие обладали скверным
характером. Среди лих были жертвы семейного разлада, недостаточного
образования, глупых родителей, жадности и похоти, они были жертвами
общества, породившего условия, при которых стало возможным существование
всех этих пороков. Трудностям не было числа - одни из них были приемлемы для
общества, другие тщательно игнорировались, иные вызывали жалость или
отвращение.
Людям с явными недостатками приходилось трудней, чем тем, чьи
недостатки были скрыты. Поврежденный разум встречался не реже, чем
поврежденное тело, но в первом случае свой недостаток можно было скрыть,
тогда как во втором он был очевиден для всех. Человеку, отдававшему жизнь
наживе, было несравненно труднее найти счастье, чем мне, но вряд ли многие
сознавали это.
Мне иногда приходило в голову, что если бы люди с больным рассудком
должны были бы иметь какую-то видимую опору, вроде костылей, то на улицах
Мельбурна можно было бы оглохнуть от стука костылей.
Я размышлял о доброте и бескорыстии, проявленных многими знакомыми мне
людьми. И то, что эти качества гораздо чаще встречались у бедных, чем у
богатых, убедило меня, что именно в их среде меня скорее всего могут
принять, как равного. Моя беда не смущала тех, у кого своих бед хватало по
горло.
Раздумывая об этих людях, я начал понимать, до чего был неправ, обвиняя
других в нежелании признать меня равноправным членом общества. Я сам был
виноват в том, что люди отшатывались от меня.
Вполне естественно, что физическое уродство в первый момент отпугивает.
Разве сам я не испытывал того же при встрече с другими калеками? Чтобы
заставить Других преодолеть это чувство, надо было прежде всего победить его
в себе самом. Артур был прав, говоря о моем пристыженном, виноватом виде.
Я знал многих калек, я разговаривал с ними о наших общих бедах и должен
сказать, что ни один из них не страдал непосредственно из-за своего недуга.
Все они неизменно жаловались на то, как к ним относятся отдельные люди пли
общество, сетовали на условия, мешающие им получить работу и тем самым
обрести независимость. Они были убеждены, что, как бы дружески ни обращались
с ними люди, они все равно смотрят на калек как на нечто чуждое их миру.
Разделял ли я это убеждение? Юноша-калека из книжной лавки, безусловно,
разделял, он покорился судьбе. И вот теперь я понял, что это не так. Если
человек но может окружить себя друзьями, то в этом повинен он сам.
Сейчас, сидя на кровати, размышляя о грозящем мне мрачном и одиноком
будущем, я понял, что только от меня зависит, как сложится это будущее. Не
было ничего легче, чем, ссылаясь на не зависящие от меня обстоятельства,
оправдывать свою неприспособленность к жизни. Я мог находить утешение в этой
мысли, самолюбие мое не страдало бы и, кроме того, это было хорошим
предлогом отказаться от всякой борьбы и продремать всю свою жизнь под
бледными лучами зимнего солнца.
Чтобы обрести радость жизни, люди должны учиться побеждать свои
слабости. Решившись добиться счастья, человек неизбежно приходит к
пониманию, что это счастье возможно лишь тогда, когда делишь его с другими.
Но уже самые поиски счастья много дают человеку, прежде всего они
вырабатывают у него характер, преобладающей чертой которого становится
ощущение радости бытия.
Тело мое искалечено - нельзя допустить, чтобы это наложило отпечаток на
мою душу. Только поднявшись духом выше своего телесного недостатка, только
смотря на него как на нечто несущественное, я могу рассчитывать, что люди
примут меня как равного. Тогда они признают мою победу, и я буду принят в их
среде без снисходительного покровительства, без жалости, но с уважением. Я
получу от жизни лишь то, что сумею ей дать.
Но приобрести уверенность в себе, необходимую для того, чтобы на равных
правах занять место среди людей, свободно держаться в их обществе, казалось
непосильной задачей для такого человека, как я, в том состоянии, в каком я
находился.
Мне вспомнилось, как я стоял как-то перед освещенным входом в кафе на
Фицрое, раздумывая - войти или нет. Падавший оттуда свет манил; перешагнув
порог, я мог избавиться от обступавшей меня унылой темноты, в которой тонули
узенькие проулки и некрашеные дома, отгороженные от улицы верандочками,
перила которых были отполированы руками многих женщин. Я стоял, вдыхая запах
бифштексов, лука и тостов с маслом.
Я хотел зайти, но боялся взглядов людей, сидящих за столиками. Это было
кафе, где все посетители знали друг друга, где можно было сидеть часами,
наблюдая за приходящими и уходящими; при моем появлении все головы, конечно,
повернулись бы в мою сторону.
Набравшись духу, я вошел. По краям комнаты деревянные диванчики стояли
спинками друг к другу, образуя небольшие закутки. Люди, сидевшие в этих
закутках, могли переговариваться между собой и передавать, если нужно, через
спинки сахарницы.
Я сел в пустой закуток. В соседнем тоже никого не было.
Хозяйкой кафе была полька. У нее были широкие бедра, и ходила она в
короткой юбке, что придавало ей сходство с колоколом. Обращалась она с
вопросами ко всем посетителям сразу, а не в отдельности.
- Всем уже подано? - спрашивала она. - Кому еще тостов?
Она оперлась о мой столик и улыбнулась мне:
- А тебе чего принести? Тост? Бифштекс с яйцами?
- Тост, - сказал я и добавил: - И если можно, чаю покрепче.
Она подняла руку, словно принимая присягу;
- Покрепче? Ладно, принесу покрепче!
Пока она на кухне готовила чай - в кафе вошла семья аборигенов.
Отец, красивый мужчина с копной вьющихся черных волос, нес на руках
маленькую девочку. Рукава его белой рубашки были закатаны выше локтей,
обнажая кофейного цвета руки. Он улыбался.
Мать, худенькая застенчивая женщина, всеми силами старалась
стушеваться. Она потупилась, съежилась, даже пригнулась немного - все для
того, чтобы казаться незаметней. Она вошла в кафе так же робко, как и я.
Двое других детишек - мальчик и девочка - цеплялись за ее юбку. Малыш
был до того напуган, что шел, повернувшись ко всем спиной и уткнувшись в
колени матери, которая слегка его подталкивала. Девочка шла заплетаясь
ножками, засунув в рот пальцы: она все ближе придвигалась к матери, словно
стараясь спрятаться от яркого света.
Они заняли соседний закуток; отец сел спиной ко мне - над спинкой
диванчика подымались лишь его голова я плечи. Девчурка, которую оп так и не
спустил с рук, смотрела прямо на меня.
У нее были прелестные локоны, черные глаза с загнутыми ресницами и
кожа, не знавшая резкого прикосновения ветра или дождя. Пухлая ручонка, со
складками у запястья и локтя, лежала на отцовской спине. Другую ручку она
поднесла ко рту и с довольным видом стала сосать кулачок.
Она была так мила, что я почувствовал непреодолимое желание взять ее на
руки. Как мне хотелось, чтобы она была моя.
Медленным движением она отняла кулачок ото рта, словно, увидев меня,
чего-то испугалась и хотела, чтобы я ее успокоил. Я улыбнулся ей. Она не
знала, как к этому отнестись; мокрый блестящий кулачок покоился на спине
отца, в ожидании дальнейших действий.
Мое молчание показалось ей скучным. Быстро приняв решение, она
протянула кулачок к раскрытому рту, по сделала неверное движение, и кулачок
угодил в щеку. Она поворачивала голову, пока рот не нашел сжатую ручонку,
тогда она с радостью принялась ее сосать.
Я был разочарован. Нагнувшись через стол, я тихо сказал ей:
- Здравствуй.
Неожиданное приветствие удивило девочку. Она поспешно отняла кулачок,
посмотрела на меня широко раскрытыми глазенками и, казалось, с опаской
ждала, что я буду делать. Я повел рукой вверх и вниз, взмахивая кистью, как
бабочка крыльями, - и это привело ее в восторг. Она несмело улыбнулась,
сделалась серьезной, снопа улыбнулась. Потом пришла в возбуждение и стала
подпрыгивать на отцовском плече.
Я привстал и протянул ей палец. Она поспешно схватила его и принялась
дергать. Потом улыбнулась мне через плечо отца, и я улыбнулся ей в ответ.
Девочка попыталась затащить мой палец себе в рот, по я воспротивился
этому, и она на мгновение перестала улыбаться и заглянула мне в лицо
вопрошающим взглядом. Я приблизил лицо к ее личику, поднял брови и залаял
по-собачьи: "Гав-гав!"
Тогда она протянула мокрую ручонку и крепко схватила меня за нос. Но
тут отец ее пошевелился, и она отпустила мой нос. Отец девочки повернулся и
посмотрел на меня с приветливой улыбкой, сразу связавшей нас узами симпатии.
- Она тебя полюбила, - сказал он и снова отвернулся.
Я возвращался домой из кафе, упиваясь чудесным значением этих слов. В
последующие недели я не раз мысленно возвращался к ним, и мне всегда
казалось, будто меня наградили орденом. Они вселили в меня гордость и веру в
себя, влили в меня новые силы.
Мне был указан верный путь. Я должен был доказать самому себе, что могу
быть любимым. И не беда, если я забреду по дороге на тропу, на которую с
неодобрением посматривают почтенные рабы условностей. Разрешить мою проблему
мог только я сам. Ни одному человеку в мире не приходилось решать точно
такую проблему, при точно таких обстоятельствах. Решение могло быть
неправильным для всех, но правильным для меня.
"Пусть каждый человек почерпнет хоть что-то хорошее из знакомства с
тобой", - как-то сказал мне Артур. И это стало для меня законом.
Я хотел писать книги, полные значения. И знал, что это невозможно, пока
меня обременяет груз неверия в себя, сознание своей неполноценности,
чувство, что я не такой, как все. Раствориться среди людей, слиться с ними -
вот цель, которую я поставил перед собой.
И, конечно, я должен познать любовь, как все люди. Я был уверен, что за
каждым успехом, достигнутым мужчиной, стоит любовь женщины. Прежде чем стать
писателем, я должен стать мужчиной. Только когда я увижу, что меня может
полюбить женщина, я избавлюсь от тех цепей, которые сковывают калеку из
книжной лавки и все более опутывают меня.
Отныне я не буду простым наблюдателем жизни - я стану ее участником. Я
брошусь в стремительный поток, буду бороться с течением, как все люди.
Я чувствовал себя счастливым, воодушевленным,
Я встал с кровати и вышел из комнаты, чтобы подышать свежим ночным
воздухом.
Полная луна плыла по небу. Мне мешали смотреть на нее заборы,
остроконечные крыши, торчащие трубы, но высоко над всем этим свободно
струился лунный свет, и туда в парящем полете устремилась моя душа. Словно в
чудесном сне я летел ввысь, ввысь. Я купался в этом потоке света, плавал и
нырял как в море, раскрывшем мне дружеские объятия.
А рядом со мной, рука в руку, очарованная той же красотой,
вдохновленная той же любовью, была девушка, девушка, которую я еще не знал и
никогда не видел. Вместе с ней мы смотрели вниз на города, и на людей, и на
заросли, которым мы принадлежали.
Как прекрасна была эта ночь!