Я нахмурила брови и сделала вид, что советуюсь со стоящими возле трона Берли и Уолсингемом.
   — Жениться на датской принцессе? Нам следует это обдумать.
   На самом деле предполагаемый брак меня вполне устраивал. Он означал, что Яков, невзирая на все Мариины козни, на все усилия католических дядьев Гизов, намерен крепко держаться протестантской веры: ведь, подобно Англии, Дания — одна из немногих протестантских держав мира. Датчане!
   Я рассмеялась. Они сватались ко мне еще до моего восшествия на престол, в те времена, когда меня так рьяно домогался Эрик Шведский, — сейчас я вполне могла бы быть датской королевой, величайшей из датчан…
   Я кивнула шотландцу и улыбкой показала, что аудиенция закончена.
   — Я подумаю. Приходите завтра и отвезете королю наш ответ. Мне многое нужно ему сказать, многое посоветовать. По-прежнему ли его осаждают оголтелые ковенантеры вроде Нокса?
   Нам с ним надо остерегаться мерзких пуритан, пресвитериан, как бы они себя ни называли, ибо эти гусеницы вредят содружеству не меньше католических слизняков! Что до его брака — ладно, об этом завтра.
   Я повернулась, чтобы уйти, и тут заметила, что Бесс Трокмортон украдкой всхлипывает.
   Что на нее нашло?
   — Бога ради, милая, неужто одно упоминание о браке вызывает у вас слезы?
   И вдруг меня осенило. Она сдуру вообразила, будто Рели в нее влюблен, а он тем временем доказал свою верность мне — предпочел скорее покинуть двор, чем лицезреть возвышение соперника, — и Бесс посчитала себя обманутой! А теперь, когда разговор зашел о браке, наверное испугалась, что вместо Уолтера ее силком выдадут за какое-нибудь постылое чудовище, о котором я и слыхом не слыхивала.
   После смерти отца бедняжка осталась на попечении брата и в полной его власти. Однако, пока я — ее хозяйка, никто не посмеет принуждать мою фрейлину к ненавистному браку! Я взяла ее за руку, грубовато похлопала:
   — Поверьте, милочка, вы не пойдете замуж против своей воли, обещаю вам. Можете не бояться — вместе со мной вы останетесь девственницей, пока не высохнет Северное море.
   Она потупила взор и прошептала:
   — Благослови вас Бог, мэм.
   Лживая потаскушка! Ей было с чего прятать глаза! А я-то пребывала в полной невинности, или меня очень ловко провели. Круглая дура — я так ничего и не заподозрила.
   Как и тогда, когда мой сладостный лорд крутился вокруг трона, ловил каждое мое слово, будто все его мысли со мной, возле меня, а на самом деле улетал в своих мечтах далеко-далеко…
   Я не могла отпустить его с Дрейком — тут и говорить было не о чем. Однако он вынудил меня произнести это вслух. Да еще как вынудил — одолевал неотступно, пока я не завопила в голос, не завизжала ему прямо в лицо:
   — Не разрешаю!
   — Клянусь Божьим телом, кровью и костями, мадам, — вскричал мой лорд (и откуда он узнал, что это было любимое отцовское ругательство?), — на коленях молю не унижать меня так!
   Вы лишаете меня мужественности, когда не дозволяете сражаться! Зачем вы удерживаете меня здесь, когда я мог бы стяжать славу и вам, и Англии?
   — Вы слишком уверены в победе! — рявкнула я. — Быть может, я удерживаю вас здесь, чтобы мне не пришлось расхлебывать ваши поражения и потери?
   Однако, говоря потери», я имела в виду не деньги — я боялась потерять его или даже одну секунду, проведенную в его обществе…
   И вот однажды я просыпаюсь, швыряю в голову служанке принесенный хлеб — ибо, видит Бог, он был тверже, чем ее дубовая башка, — и спрашиваю:
   — Какие сегодня вести о милорде?
   — О милорде? Об Эссексе?
   По окнам хлестал дождь — я и сейчас отчетливо вижу ее лицо в сером утреннем свете.
   — О ком же еще, дура? Сию же минуту пошли за ним!
   Она не двинулась с места, только захлопала ресницами, широко открыв рот, заламывая руки, принялась лепетать какую-то чушь. Я кликнула фрейлин, но ни одна не посмела сказать что-нибудь путное. Господи, после смерти Кэт ни на кого нельзя положиться! Я рыдала, вопила, выла:
   — Где он?!
   И снова неблагодарную роль вестника взвалил на себя Берли — один взгляд на него, и я снова забилась в истерике. Господи Боже милостивый, как я буду обходиться без этого человека, когда он умрет?
   Разжиревший, скрюченный, постоянно страдающий одышкой, он тем не менее слез с носилок и отвесил положенный поклон, прежде чем печально сообщить:
   — Мадам, его нет.

Глава 2

 
О, западный ветер, новей ты вновь,
И маленький дождик пролей,
Была бы со мною моя любовь,
А я — в постели моей.
 
   — Как… почему… нет?
   Старческие глаза Берли были тоскливы, как дождливая весна за окном. Вспоминает ли он прошлые случаи, когда вынужден был сообщать другие скорбные новости? Он чуть слышно вздохнул:
   — Лорд Эссекс уехал, мадам, дабы присоединиться к флоту — к походу против Испании — и стяжать вам и Англии славу.
   — Себе! — рыдала я. — Он хочет славы для себя! Плевать ему на меня и тем более на Англию!
   О, совершенно ясно, что он обо мне не думал.
   Любил бы — не бросил. Надо забыть его, выкинуть из головы эту жестокую и бесплодную любовь, немедленно, ради спокойствия моей души! Но разве словами рассудка уймешь расходившееся сердце, укротишь своевольную любовь? Я любила его тем больше (если это возможно), чем меньше его интересовала, — история, ведомая каждой женщине…
   — Дайте перо, чернила, велите оседлать самого резвого коня, и пусть гонец ждет!
   Берли поклонился:
   — Сию минуту, мадам.
   Дышащим яростью пером я выводила огненные буквы — требование немедленно возвращаться. Однако корабль уже вышел в Ла-Манш, его было не вернуть.
   Недели тянулись нескончаемо; я жила по-вдовьи. Фрейлины пытались меня развеселить, все, кроме самой вдовы, Фрэнсис Сидни. Ее лицо стало желтее отцовского, пуританское благочестие сделалось еще более истовым, в церкви она молилась за успех нашего флота дольше и ревностнее, чем последняя дура-горничная. С чего бы это? Такая набожность у фрейлины неуместна.
   Надо подыскать ей мужа.
   Как все, кто никогда не засыпает простым сном невинного изнеможения, кто ночи напролет зовет божество забвения и не получает ответа на свои мольбы, я ненавижу утро. Ворочаясь с боку на бок в последней ускользающей полудреме, я услышала за опущенным балдахином щебет, нет, немелодичное чириканье:
 
   Говорят, что черноват,
   А по мне, так всем хорош.
   О мой славный, мой забавный,
   Лучше Джонни не найдешь.
 
   — Кто там? — сварливо осведомилась я.
   Слуги еще не вынесли ночную посуду, в комнате омерзительно воняло нужником. Я сердито повернулась на другой бок. Зубы в эти дни болели нестерпимо, не отпускали, пока Радклифф не смазала их клеверным маслом и Анна Уорвик не прополоскала мне рот aqua vitae. Занавеси раздвинулись, появилась раскрасневшаяся сияющая физиономия Бесс Трокмортон.
   — Я, мадам, с приятным сообщением. Сэр Уолтер Рели прибыл ко двору с вестями из Ирландии, Америки, о своих людях и плантациях…
   — Придержи язык! — резко оборвала я. — И не будь дурой! Он тебя не любит, иначе бы не уехал.
   Она подняла брови и сделала круглые глаза.
   Меня захлестнула ярость — она что, смеет думать то же самое обо мне? — и от злобы я заговорила резко:
   — Прикажите немедленно подавать завтрак — хлеб и крепкий эль, никакого жидкого пива! И выбросьте сэра Уолтера из своей дурацкой башки! Он не женится, покуда вынужден покупать мою любовь, дабы расплачиваться с кредиторами, — а тем более на нищей бесприданнице вроде вас, без отца и семейства! А теперь задерните балдахин и дайте мне отдохнуть!
   Лежа на подушке и тщетно пытаясь снова заснуть, я слышала, как она ходит по комнате и тихонько хлюпает носом. И не ей одной пришлось плакать в этот день.
 
   Наутро снова пришел Берли, дай ему Бог здоровья, — ночные свечи уже догорели, взошло солнце, пригожая английская заря разбудила крапивника и малиновку, голубку и скворца, когда запоздалый соловей еще оглашал мокрые леса своими тягучими трелями.
   Берли поклонился:
   — Ваше Величество, донесения с флота. Мы взяли Корунью, не потеряв ни одного человека убитыми. А лорд Эссекс — герой дня!
   Слезы, непрошеные слезы…
   — Прикажите ему вернуться! Пообещайте военную службу, если ему уж так нужно геройствовать, только поближе к моему трону, чем на Азорских или Канарских островах, или где он там…
   А ближе к Англии — ближе ко мне…
 
   Еще один провал во времени, еще одна пустыня в сердце, еще один скудный сорокадневный пост.
   И все меньше времени, а оно все драгоценнее…
   Наконец он вернулся, чтобы выслушать все мои гневные укоры. Когда он входил в двери, когда шел мимо телохранителей, солдаты широко раскрывали глаза, вытягивались во фрунт и улыбались во весь рот, словно вернулся некий великий Цезарь или непобедимый Александр. Внезапно на дне моего сердца шевельнулся червячок ревности — нет, скорее страха. Значит, теперь толпа его любит, обожает доблестного покорителя испанцев, которыми ее пугают с колыбели. Не в ущерб ли мне он добивается народной любви? Вспоминалась роковая историческая аналогия. Именно так во времена Ричарда, Ричарда И, сын Гонта, узурпатор Генри Болингброк привлек на свою сторону чернь и сбросил Ричарда с престола!
   И это в довершение вопиющего непослушания и дерзости, с которыми он оставил меня вопреки четко выраженному приказу, — Боже Праведный! Я не могла дождаться, когда он подойдет к помосту, — соскочила с трона и бросилась навстречу, чтобы накинуться на него, задать ему жару…
   По крайней мере, это я намеревалась сделать — а затем увидела его лицо, глаза, и вся моя ярость испарилась, выплеснулась слезами, затем шепотом, он целовал мне руки, я приникла к нему. А потом — сильное тепло его рук, утешительное ощущение близости, запах помады от волос, нежно склоненная голова, губы, шепчущие: Ваше Величество, это все ради вас, я отправился ради вас, только ради вас…»
   Как могла я поверить, как, могла на такое клюнуть?
   Как, могла потребовать музыки и яств, представлений и интерлюдий, плясать так, как не плясала с Робиновой смерти, и даже, утомившись, милостиво приказать Эссексу пригласить на танец, Бесс Трокмортон, а Рели — Фрэнсис Сидни, чтоб девчушки поразвлеклись, — так щедра была я в своей любви?
   Как я могла?
 
   Легко вам спрашивать! Притом что великий поход — война в Испании, которая должна была завершить войну, экспедиция за сокровищами — закончился грандиозным провалом, полным и разорительным поражением, с какой стороны ни глянь.
   Кузен Говард, докладывая, прятал свои всегда смелые глаза: как лорду-адмиралу, ему хотелось провалиться сквозь землю, однако, Господь свидетель, его командиры подчинялись ему не больше, чем мне. Он говорил и говорил, покуда я не взорвалась:
   — Что? Эти дураки натолкнулись на половину испанского флота, запертую в Кадисе, и, перессорившись между собой, дали ей уйти?
   Говард поджал губы, потянул себя за светлую бородку:
   — Они сожгли один галион.
   — Потом в Лиссабоне португальцы отказались восстать ради возвращения дона Антонио? А что до сокровищ — ха! Всего-то добычи — полные трюмы французской болезни!
   Говард сердито топнул ногой:
   — Ваше Величество забыли про корабли с зерном, захваченные у островов Зеленого Мыса!
   — Ничего я не забыла. Все ваше зерно не покроет и десятой части моих расходов на снаряжение флота!
   Дрейка я видеть не пожелала. В моих глазах он растерял все свои заслуги в разгроме Армады, весь ореол героизма. Я поклялась, что больше не поручу ему экспедиций, и сдержала слово.
   А мой лорд? Укоряла ли я его? Да, но не слишком искренне. И почему я верила ему, когда он сваливал вину на других, когда клялся и божился, что все это время сражался, жил и дышал исключительно ради меня?
   Почему?
   Он уверял, что любит меня.
   Спросите любую женщину, которая выслушивает подобные слова, ловит их, пьет их, вбирает, глотает, упивается ими и всем своим существом пресмыкается перед ничтожеством…
   Нет, не произносите этого слова, я заговорилась, он не был ничтожеством, нет, никогда…
   Я любила его! Значит, он никак не был ничтожеством, я бы этого не потерпела, я, Елизавета, королева Елизавета!
 
   Однако, Боже милостивый, пока он дурил и чудил по всему миру, играл в войны и посвящал их мне, складывал их к моим ногам, как кот убивает полуразложившуюся чумную крысу и гордо несет вам свою вонючую, никчемную добычу…
   …Покуда он безумствовал, Франция раскололась надвое, разорвалась от горла и до пупа, распоролась от темечка до зева в последних конвульсиях гражданской войны. Здесь, на задворках Европы, в Англии или в Дании, в Нидерландах или даже в Португалии, пока ее не завоевали испанцы, мы избегли самых страшных проявлений католической ненависти, страшной папской власти, направленной против Реформации, борьбы с протестантизмом, которая калечила, душила и жгла, мучила и убивала. Однако по Испании и Франции пришелся главный удар, и обе эти страны претерпели немыслимые муки.
   О чем я?
   Просто о том, что последний из сыновей регентши Екатерины, бедной старой ведьмы Медичи, матери стольких сыновей, каждому из которых выпало есть свинец, пить яд, глотать сталь, погибать страшной насильственной смертью, ее последний сын, Генрих III…
   При виде гонца из Франции я тяжело вздохнула:
   — Мсье, сколько ваших черных собратьев стояли передо мной с подобными же вестями?
   — Что, Ваше Величество?
   Бедный лягушатник, ему невдомек было, о чем я говорю.
   Он поведал о смерти очередного французского короля, об очередном убийстве, ибо этого Генриха, Генриха III, тоже убили, и теперь на трон Валуа вступил очередной Генрих, Генрих IV. Однако не Валуа, этот французский король, благодарение Богу, — протестант.
   — Чернила, бумагу, все самого лучшего качества! — кричала я окрыленно. — И пусть приготовят королевскую печать!
   Дражайший король и кузен, наш брат во Христе…»
   В то лето я пять или шесть раз писала ему собственноручно, советовала, ободряла, посылала молитвы и пожелания успеха и не очень обижалась, когда он не отвечал. Разумеется, он вел гражданскую войну, сражался за жизнь и трон, даже за свою столицу, которая оставалась в руках папистов. Роберт Сесил соединил отцовское провидение с донесениями Уолсингемовых лазутчиков, когда сообщил: Все протестанты, по всей Европе, стекаются под его знамена».
   Он заглянул мне в глаза ясным и умным взором, и я прочитала подтекст.
   Как раз по душе моему лорду. Если не запретить, он сейчас же помчится во Францию, а запретить — сбежит тайком, ускользнет, и я не буду знать, где он…
 
   Летняя ночь была в разгаре, мы танцевали на берегу Темзы. Фонари сотнями рыдающих лун отражались в черной реке, когда я разрешила ему ехать.
   — Если вы так желаете сражаться, милорд, — сказала я, трепеща от усилия говорить спокойно, — отправляйтесь, ради всего святого, во Фратрию!
   Светлая кожа — его лучший барометр — вспыхнула румянцем изумления и радости.
   — Во Францию, милостивая государыня?
   — Не повторяйте моих слов, как полный болван, дубина стоеросовая! — вызверилась я.
   Теперь он побагровел, сердитый закатный румянец предвещал бурю.
   — Я не болван! Даже для вашей добрейшей милости!
   — О, отправляйтесь во Францию и помогите королю Наваррскому отбить у папистов Париж — ведь он до сих пор король без трона!
   — Будет исполнено, мадам!
   Едва он умчался, появился Уолсингем с писцом и ворохом бумаг.
   — Депеши, мадам, вам на подпись.
   — В такой час? Дурные вести из Франции?
   — Нет, Ваше Величество, все хорошо.
   Но сам он был изжелта-серый, хуже обычного, впервые его сопровождала и поддерживала под руку дочь, скучная Фрэнсис, вдова Сидни.
   Неужто он тоже стареет? Я грубовато попыталась его ободрить.
   — Ради всего святого, милорд, эти вести из Франции, что королем стал Генрих Наваррский, должны бы согреть вашу печенку, выгнать из нее всякую хворобу! Армада разгромлена, Франция обратилась к нашей вере, можете с полным основанием утверждать, что Бог показал себя протестантом! — Я хлопнула в ладоши, подзывая слугу. — Выпьем за это?
   Тонкие губы Уолсингема задрожали.
   — Увольте, мадам, бумаги ждут… — И он заспешил прочь.
   Я с улыбкой отослала виночерпия. Воистину, печенку старому Уолсингему греет исключительно ненависть к папистам, ни разу в жизни не видела, чтоб он пропустил хоть каплю чего-нибудь существенного. Надо послать ему моего лейб-медика, еврея Лопеса.
   А пока испробуем, не поможет ли травяная настойка. Едва возвратившись к себе, я кликнула Парри.
   — Где вы, мадам, где?
   — Здесь, Парри, глупая, возле очага…
   Она стала слепая, как крот, но ума не растеряла, без нее я по-прежнему была как без рук.
   — Велите послать лорду Уолсингему настойку вербены и анютиных глазок, ту, что готовила отцу мадам Екатерина Парр.
   Парри задумалась.
   — Валерианы и анютиных глазок, насколько я помню, не вербены, мы еще готовили ее милорду Лестеру во время его последней болезни, так ведь?..
   — Парри, проследи, чтобы приготовили настойку, и не будем ворошить прошлое…
 
   Господь — большой шутник. Он любит с нами позабавиться.
   Однако по части шуток смерть даст Ему сто очков вперед. Покуда я своими снадобьями отгоняла ее от Уолсингема, Косая нанесла мне неожиданный удар в спину. Направляясь в кладовую, чтобы распорядиться насчет лекарства для Уолсингема, Парри как шла, так и рухнула — когда к ней подбежали, она не могла ни говорить, ни шевелиться. Я навещала ее каждый день, собственноручно поила бульоном, приказывала поправляться — под страхом смерти! На третий день она открыла глаза и заговорила. Знаете, а ведь я нянчила вас в колыбели», — нежно произнесла она, опустила веки и заснула.
   Я впервые об этом слышала. А теперь, когда мне о столъком хотелось бы ее расспросить, было уже поздно.
 
   Смерть занесла свое острое лезвие и, похоже, решила выкосить всех моих близких. Следующей жертвой пал Амброз, Робинов старший брат.
   — Мужайтесь, Уорвик! — говорила я его вдове Анне.
   Фрэнсис Сидни взяла ее за руку, погладила заплаканное лицо.
   — Господь любит вдов и заботится о них, — уговаривала она. — На все Его воля, надо терпеть.
   Однако слова эти не утешали — как и юная Фрэнсис, Анна была бездетна, Амброз оказался последним в этом злополучном роду…
   Super flu mi na Babylonis…
   На реках Вавилонских мы сидели и плакали…
   Похороны были роскошные, гроб сопровождали пятьсот плакальщиц. Я молилась и вспоминала старого Нортемберленда, каким его впервые увидела — когда он на зависть всем выступал впереди пятерых красавчиков сыновей: Джона, Амброза, Робина, Гилдфорда и Генри. Где они все? Кто бы поверил, что его род оборвется, что ни один из них не оставит потомства, кроме Робинового побочного ребенка от Дуглас, незаконнорожденного, который не может наследовать.
   Отступи, смерть…
   Уолсингем умер в следующем апреле, когда только-только вылезали нарциссы. Убитая горем Фрэнсис, верная дочернему долгу, убивалась теперь по отцу и снова надела траур. Бесс Трокмортон тоже рыдала. Бог весть с чего у нее случилась водянка, груди и живот, ноги и руки раздулись, мне пришлось отослать ее на поправку в деревню. Мы с Берли вместе молились и плакали о старом соратнике, после этих похорон я долго не могла отойти, и Берли пригласил меня отдохнуть в Теобалдсе.
   Однако даже в разъездах, в разгар летних каникул, когда мы весело перебирались с места на место, все было не как раньше. Распустить двор и совет, уложить все наши пожитки в сундуки и на подводы, разместить до двух тысяч человек (в те дни наш двор вырос до размеров целого города), а потом недели и месяцы проводить в дороге — все это утратило для меня былую прелесть и превратилось в тяжкое испытание. О да, я сберегала денежки, пользуясь щедрым гостеприимством подданных! И мне по-прежнему нравилось встречаться с народом, видеть радостные лица и слышать немудреные выражения любви. Но все это не окупало затраченных сил.
   Потом занемог Хаттон и, глупец, до последнего скрывал от меня свою болезнь. И снова я посылала за доктором Лопесом, бежавшим от Инквизиции португальским врачом, снова сидела у постели больного, подавала бульон и грозила всеми мыслимыми карами, если посмеет умереть, а он улыбался, по обыкновению, ласково и обещал слушаться.
   Но, как мы все, Хаттон подчинялся закону, который даже я не властна отменить.
   — Он не мочился уже больше недели, — сказал Лопес, чуть заметно пожимая плечами. — А внутри у него от груди вниз все сплошной гной, ноги чернеют…
   Меня передернуло.
   — Не говорите так! Бога ради, вы же можете его спасти. Леди Стрэчи целый месяц пролежала в обмороке, а потом все обошлось.
   Он поднес тонкие пальцы к губам, поднял на меня свои печальные библейские глаза — в них стояла смерть.
   — Ваше Величество, велите повесить меня, как Александр повесил врача, не сумевшего вылечить его любимого Гефестиона, но я не в силах его спасти.
   — Будьте благословенны вовеки, дражайшая, сладчайшая королева!
   Он умер, улыбаясь и сжимая мне руку. Господи, неужели такое красивое рослое тело, созданное для танцев и слегка раздавшееся от возраста и почестей, не могло продержаться чуть дольше?
   Кит — единственный мой преданный воздыхатель, единственный, кто не женился, кто хранил мне верность, до последнего издыхания служил своей королеве и ни одной другой женщине. Ты — последний, кого я целовала, целовала так, что кровь застывала в жилах, дыхание учащалось, а сердце колотилось о грудную клетку, как пленная голубка.
   Жди меня на небесах, я мечтаю о нашей встрече, ты будешь мне там нужен…
   Мой Хаттон умер в последнюю неделю ноября, я плакала о нем всю долгую зиму, да и сейчас плачу при воспоминании о нем — его легкой поступи в галлиарде, темной бородке, его прикосновениях, поцелуях, его любви…
   Не плачь, королева, слезы — суета…[3].
   Кажется, это сказал тот стратфордский проныра, лысый актеришка и сочинитель, похожий на дамского портного. Я считала, что он пишет вещицы побойчее. Но я забыла.
 
   Неужто все мои старые лорды умерли? С кем поговорить, к кому обратиться за помощью? Господи, избавь меня от этой нескончаемой вереницы черных гонцов, возвещающих смерть, пахнущих смертью — напоминающих мне о собственной бренности. И кем заменить ушедших?
   — Роберт? Где мастер Сесил?
   — Здесь, мадам, к вашим услугам!
   Я взглянула на его узкое, бледное, так похожее на отцовское лицо, сияющие глаза, старческую голову на молодых плечах, изящные маленькие руки и сказала себе: Пришло ваше время, сэр».
   В Теобалдсе я посвятила его в рыцари, а по возвращении в Лондон произвела в тайные советники. В тот вечер я с удовольствием смаковала свое вино. Роберт. Да. Он будет хорошим советником — умный, верный, в строгих шелках и длинных черных мантиях, которые скрадывают горб и уродство фигуры. Он уравновесит лихих вояк вроде моего лорда. Он будет честно служить Англии, служить государству.
   Вдруг меня пронзила острая боль — зубы, что ли, от цукатов? Или сердце? У Англии служители есть, а у Елизаветы? Рели снова уехал в Ирландию, Оксфорда больше занимали актеры, чем королева, молодежь вроде графа Саутгемптона или братьев Пембруков, сыновей моего старого графа, по мне еще слишком зелены и неотесаны.
   Меня должны окружать мужчины, молодые мужчины, а не мальчишки! Где мужчина, сияющий в огненно-алом пламенеющем бархате, где цветущий лорд в зеленом, вихрь в небесно-голубом, юный росток в одеянии цвета первого желтого крокуса, человек, который будет служить не государству, а мне?
   Где мой лорд?
   Мой майский лорд был в Нормандии, куда отправился воевать за меня, за короля Генриха и за торжество истины во Франции. Он посылал письма, исполненные такой нежности, какой только может желать женщина.
 
   Чудесная, дражайшая, превосходнейшая государыня!
   Покуда Ваше Величество дозволяет мне выказывать свою любовь, моя радость, как и обожание, неизменна. Запретите мне — и Вы погубите мою жизнь, но не сломите моего постоянства.
   Пусть приятства Вашей натуры обратятся в величайшую недоброжелательность, Вы увидите, что даже могущественнейшая королева не властна умерить мою к Вам любовь…
   Вашей прекрасной милости слуга навеки Роберт Девере, граф Эссекс».
 
   Господи Боже мой, я больше не в силах без него жить.
   — Прикажите милорду возвращаться… немедленно!
   Что мне до пересудов о нем, обо мне, о том, что молодой человек лезет вверх, пользуясь тем, что старуха окончательно рехнулась… Я хотела, чтоб он вернулся, и могла это приказать — так почему бы нет?
   А потом я нуждалась в нем, чтобы отпраздновать некое событие. Мне преподнесли новую игрушку — зато какую огромную!
   Нонсач![4].
   Бесподобный — лучший дворец в нашей стране.
 
   Когда отец его строил и нарекал, он имел в виду именно это — Sans Egal, несравненный, не имеющий равных. Больше, чем его драгоценный Уайтхолл, дворец Нонсач должен был стать одним из чудес света. И кто, кроме сестры Марии, боявшейся всего великолепного, щедрого, чувственного, бьющего по чувствам, мог бы его подарить?