О, сколько ядовитой иронии было заключено в этой лицемерно-уничижительной интонации! Липотин был явно невысокого мнения о моих познаниях в символике западноазиатской мистики. Однако символ Инь-Ян столь широко распространён в Западной Азии и пользуется таким почитанием, что даже я, европейский литераторишка, был с ним знаком. Он изображается в виде круга, разделенного изгибом синусоиды на две части — одна красная, другая голубая, — слитые воедино в пределах окружности: геометрическая иллюстрация соития Неба и Земли — мужского и женского начал.
   А Липотин, пренебрегая произведенным эффектом, как ни в чём не бывало продолжал:
   — Для секты «Ян» сакральным смыслом этого символа является сохранение, фиксация магнетических энергий обоих принципов, которые при разделении полов растрачиваются впустую. Другими словами, они исповедуют доктрину… гермафродитического брака…
   И вновь меня всего сверху донизу пронизывает ослепительная вспышка, испепеляющая, как мне кажется, всё внутри!.. Потом громовым раскатом в моём сознании откликается: Инь-Ян — Бафомет! Одно и то же!.. Одно и то же! «Вот он, путь к королеве!» — ликует во мне какой-то голос столь неистово, что крик этот доносится даже до моих ушей. И одновременно чудесный покой снисходит в мои взбудораженные мысли и чувства.
   Липотин, прищурившись, наблюдает за мной: от него, конечно же, не ускользнула ни одна из стадий моего душевного состояния — от испуганной бледности до уверенной, осененной странным спокойствием усмешки; и он усмехается в ответ с той же хладнокровной уверенностью.
   — А вы, я вижу, знакомы с древним таинством Гермафродита, — говорит он, выдержав небольшую паузу. — Ну-с, в горном дацане мне объяснили, что содержимое этого красного шара реализует соитие нашего мужского аспекта с женским…
   — Дайте! — холодно и властно сказал я; это был уже приказ.
   Лицо Липотина стало торжественным.
   — Повторяю, несколько минут назад я вдруг вспомнил… Видите ли, с этим шаром связано одно условие, особо оговоренное дугпой в красной тиаре. Я поклялся ему уничтожить содержимое шара, если сам не пожелаю использовать его, но ни в коем случае не передавать в третьи руки, если только этот третий не потребует твёрдо и непреклонно…
   — Я требую! — воскликнул я.
   Однако Липотин и бровью не повел:
   — Вы ведь знаете, как обходятся путешественники с экзотическими подарками туземцев: за время долгого пути их скапливается такое количество, что об отдельных просто забываешь: Всё это летит в чемодан, ты едешь дальше, а в конце пути, растерянно глядя на диковинный хлам, которым наполнен твой багаж, недоуменно разводишь руками. Ну скажите на милость, зачем мне этот шар секты «Ян»? Что касается меня, то я никогда не испытывал ни малейшего желания навеки уложить мой «Ян» в одну койку с моей «Инь»… Или замкнуть себя своей же женской половиной в какой-то герметический круг!.. Нет уж! Спасибо! Есть ещё порох в пороховнице!..
   Липотин цинично ухмыльнулся и сделал отвратительно непристойный жест.
   Но я не дал себя этим отвлечь и настойчиво повторил:
   — Вы слышите, я требую! Решительно и со всей серьёзностью! И да поможет мне Бог! — прибавил я и уже хотел было клятвенно поднять руку, но Липотин меня оборвал:
   — Если уж вы во что бы то ни стало решили по клясться, то давайте в таком случае — ну хотя бы шутки ради! — следовать методе секты «Ян». Согласны?
   Я кивнул. Липотин велел мне приложить левую руку к полу и произнести: «Требую и все последствия беру на себя, дабы не тяготело над тем, кто вручил мне красный шар, кармическое возмездие».
   Я усмехнулся: не мог отделаться от впечатления какой-то дурацкой комедии, тем не менее во время клятвы мне стало не по себе.
   — Ну вот, теперь другое дело! — удовлетворенно потёр руки Липотин. — Извините за столь пространную преамбулу, но мы, русские, тоже немного азиаты, и мне бы не хотелось быть непочтительным в отношении моих тибетских собратьев.
   И без долгих слов сунул мне в руки красный шар. Я сразу заметил тончайшую линию, экватор, где сходились два полушария слоновой кости. Неужели он никогда не принадлежал Джону Ди и аптекарю Келли?.. Развинтив половинки, я осторожно приподнял верхнюю… Алая с перламутровым отливом пудра, примерно столько, сколько вместилось бы в скорлупу грецкого ореха…
   Липотин стоял уже рядом. Глянув косо мне через плечо, он заговорил. Голос его звучал странно монотонно, безжизненно, далёким эхом:
   — Приготовьте каменную чашу и чистый огонь; лучше всего пламя спирта. Спирт плесните в чашу. Зажгите. Высыпьте в пламя содержимое шара. Пудра вспыхнет… Дождитесь, когда выгорит спирт, и пусть восходят дымы… Должен присутствовать верховный жрец, который голову неофита…
   Но я уже не слушал этот потусторонний инструктаж; быстро протёр ониксовую чашу, служившую мне пепельницей, плеснул в неё немного спирта — спиртовка всегда стояла у меня на столе, — зажёг его и высыпал содержимое красного полушария в пламя… Липотин жался в сторонке; я не обращал на него внимания. Спирт выгорел быстро. Раскаленные остатки в ониксовой чаше тлели и медленно курились, восходя вертикально вверх голубовато-зелёными ниточками дыма, которые потом закручивались спиралями и повисали туманными слоями…
   — В сущности, как всё это опрометчиво и глупо, — донеслось до меня саркастическое брюзжание Липотина, — вечно эти европейцы торопятся и только расходуют понапрасну драгоценную пудру… Ну как же, им ведь даже некогда убедиться, все ли условия соблюдены… Взять хотя бы вас, почтеннейший; ну кто вам сказал, что верховный жрец, без которого успех невозможен, присутствует? Кто же будет руководить вашей инициацией? К счастью — между прочим, совершенно не заслуженному вами, почтеннейший, — мэтр на месте; ибо я — здесь, я — посвященный дугпа секты «Ян»…
   Я ещё видел, правда, всё вокруг отодвинулось куда-то далеко-далеко… Липотин странно преобразился: он стоял в фиолетовой мантии с необычным, вертикально торчащим красным воротником, а его голову венчала пурпурная тиара; на ней попарно, друг над другом, сверкали шесть стеклянных человеческих .глаз… Его искаженное дьявольской ухмылкой лицо с коварными раскосыми глазами вдруг приблизилось ко мне…
   Я хотел что-то крикнуть, что-то отчаянное, что-то похожее на «нет!», но дар речи был уже утрачен… Липотин, или страшный дугпа в пурпурной тиаре, или сам дьявол схватил меня за волосы железной рукой и с нечеловеческой силой пригнул мою голову к ониксовой чаше, прямо в восходящие курения алой пудры. Сладостная горечь, проникая через нос, затопила мой мозг, потом — невыносимое стеснение в груди, удушье, переходящее в предсмертные конвульсии такой неописуемо ужасной силы и продолжительности, что я почувствовал, как инфернальные кошмары целых поколений бесконечным потоком хлынули сквозь мою душу… Потом… потом моё сознание потухло…

 
   Практически ничего не осталось в моей памяти из того, что я пережил там, «по ту сторону». И кажется мне, я с полным правом могу сказать: слава Богу! Так как те бессвязные клочья воспоминаний, которые время от времени ураганом проносятся через моё погруженное в глубокий сон сознание, пропитаны — как кровью вещественные доказательства — таким умопомрачительным кошмаром, что накрыть мою страждущую душу саваном амнезии было поистине высшим благодеянием. Лишь смутные реминисценции каких-то сумрачно-зелёных морских глубин, фантастических подводных миров, очень похожих на те, в ночных безднах которых госпожа Фромм встречала Исаис Чёрную… Я тоже столкнулся там кое с кем. В паническом страхе спасался я бегством от преследовавших меня… кошек, — да, сдается мне, эти апокалиптические монстры с огнедышащими пастями и тлеющими угольями глаз были чёрными кошками… Господи, но разве забытые сны поддаются реставрации!..
   И на протяжении всей этой сумасшедшей погони во мне вызревала спасительная мысль: «Только бы дотянуть до древа!.. Только бы успеть добежать до матери из красно-голубого круга… тогда спасён». Не знаю, не мираж ли то был, но мне как будто померещился Бафомет… Там, вдали, высоко над отрогами стеклянных гор, над непроходимыми трясинами и непреодолимыми препятствиями! Потом увидел… мать Елизавету… она подавала мне с древа какие-то загадочные знаки — вот только какие, уже не помню… но сразу, узрев её, успокоилось моё бешено колотящееся сердце, и я очнулся… Очнулся с таким чувством, словно пробудился после многовековых странствий в изумрудной бездне.
   А когда не очень уверенно — голова, как после наркоза, кружилась — поднял глаза, то увидел Липотина; он сидел, не сводя с меня неподвижного взгляда, и поигрывал пустым красным полушарием. Я находился у себя в кабинете, и всё вокруг было таким же, как до… до…
   — Три минуты. Вполне достаточно, — угрюмо буркнул Липотин и с каким-то недовольным выражением лица сунул часы в карман.
   Я никогда не забуду то загадочное разочарование, которое прозвучало в его голосе, когда он меня спросил:
   — Неужели вам и в самом деле удалось уйти от когтей дьявола? Ну что ж, это свидетельствует о солидной конституции. Как бы то ни было, от души поздравляю! Думаю, теперь-то вы сможете с большим успехом манипулировать этим антрацитом. Он заряжен, я в этом только, что убедился.
   Я обрушил на него град вопросов. Мне было совершенно ясно, что я прошел традиционное испытание токсичными дымами, которое издавна получило широкое распространение во всех магических практиках. Галлюциноз мой был вызван ингаляцией курений дикой конопли, опия или белены — я чувствовал это по лёгкой дурноте, которую оставили после себя ядовитые пары.
   Липотин был по-прежнему односложен и казался необычайно ворчливым. Уже раскланиваясь, бросил на прощанье несколько ироничных фраз:
   — Ну что ж, адрес у вас есть, почтеннейший: Дпал-бар-скид. Вас там встретят с распростёртыми объятиями. Отныне вы имеете полное право претендовать на пост наместника Дхармы Раджи из Бутана: только что вы положили в лузу самый трудный шар, какой только может случиться в партии под названием «человеческая жизнь». Итак, на сей раз баллотировка прошла для вас удачно, теперь вы член самого высшего и, смею вас уверить, самого замкнутого — герметичного! — круга из всех, коими располагает этот шарик — имею в виду Землю, почтеннейший. Невероятно, чёрт возьми, но вам это удалось!.. моё почтение, мастер!
   И, подхватив шляпу, ретировался с прямо-таки неприличной поспешностью…
   Из прихожей послышались голоса: Липотин с кем-то вежливо здоровался — ага, вернулась! — хлопнула входная дверь, и в следующее мгновение госпожа Фромм со следами крайнего волнения на лице возникла на пороге:
   — Я не должна была вас покидать! Не прощу себе…
   — Простите, простите, милая… — При виде того, с каким ужасом отшатнулась от меня госпожа Фромм, слова замерли на моих губах. — Что с вами, дорогая?
   — На тебе знак! Знак! — обреченно пролепетала она. — О, теперь для меня… всё… всё… кончено!
   Я вовремя успел поддержать её. Она бессильно повисла, обвив меня руками за шею.
   Внезапно вспыхнувшее чувство трогательной сопричастности, проникнутое щемящим состраданием, ощущение какой-то тёмной вины, долга и ещё множество других эмоций, уже совсем смутных и непонятных, но от этого никак не менее сильных, подхватили меня и понесли…
   Сильно обеспокоенный состоянием Иоганны, я попытался заглянуть в крепко прижатое к моей груди лицо — и вдруг поцеловал её, как… как после вековой разлуки. Закрыв глаза, повиснув в полуобмороке в моих объятиях, она ответила на мой поцелуй — так страстно, так неистово, так самозабвенно… Потрясенный, я не знал, что и думать: такая тихая и робкая женщина — и вдруг…
   Вдруг?.. Господи, да что я такое пишу? А как же может быть иначе? Ведь этот взрыв не имеет ни малейшего отношения к человеческим чувствам, всегда одинаково неповоротливым и инертным. Никакого намерения, желания, даже ничего похожего на «любовь с первого взгляда» здесь не было! Это был — и есть! — рок, неизбежность, долг, изначальная необходимость!..
   Итак, у нас друг от друга больше секретов нет: Яна Фромон и Иоганна Фромм, так же как я и Джон Ди… как бы это лучше сказать?.. мы — одно сплетение на предвечном ковре, сплетение, которое повторяется до тех пор, пока не будет закончен орнамент.
   Значит, я и есть тот самый «англичанин», которого с детства «знало» раздвоенное сознание Иоганны. Встреча эта так меня потрясла, что я и думать не хотел ни о ком, кроме Иоганны, моей жены, с которой нас связали через века роковые узы! Ну вот, невольно подумал я, то хорошо, что хорошо кончается… И в самом деле, наш странный парапсихологический роман мог бы иметь вполне банальный эпилог, если бы не Иоганна…
   Когда приступ слабости миновал, она твердо стояла на своём: всё, что было между нами, иссякло, ибо было проклято изначально. Говорила, что потеряла всякую надежду, а всё её сверхчеловеческие усилия жертвенной любви напрасны, так как «Другая» сильнее. Она, наверное, могла бы помешать «Другой», но победить её, а тем более отправить в небытие — нет, нет и нет!
   Пытаясь сменить тему, она заговорила о том, что её так испугало, когда она вошла в кабинет: над моей головой висело яркое, чётко очерченное сияние — лучезарный карбункул, величиной с кулак и прозрачный, как алмаз.
   Отметая все варианты моих «правдоподобных» объяснений этого феномена — обман зрения и т. д., — Иоганна не давала себя смутить: по своим «состояниям» она знает этот знак давно и очень хорошо. Якобы ей было указано, что он возвещает конец всем её надеждам. И уверенность эта оказалась непоколебимой.
   Иоганна не уклонялась от поцелуев, не пыталась оборвать поток нежных слов, льющихся из моей души. Говорила, что она моя, моей и останется… «Зачем нам жениться, мы ведь давным-давно обвенчаны, и нашему браку столько лет, что мои супружеские права не сможет оспорить ни одна из ныне живущих женщин…» И тогда я наконец отступил. Величие её чистой, самозабвенной любви повергло меня к её ногам, я целовал их как древнюю и вечно юную святыню. В эту минуту я чувствовал себя как жрец пред статуей Исиды в храме.
   И тут Иоганна вдруг отпрянула, отчаянно умоляя меня подняться; при этом она жестикулировала как безумная, рыдала и выкрикивала сквозь слезы:
   — На мне, мне одной вся вина! Я, только я должна молить о милости и отпущении… Только жертвой искуплю я мой грех!
   Больше от нее ничего нельзя было добиться.
   Понимая, что такое нервное перенапряжение ей не по силам, я как мог постарался успокоить Иоганну и даже сам, не обращая внимания на сопротивление, уложил её в постель.
   Она так и заснула, как ребёнок, сжимая мою руку. Ну что ж, глубокий сон пойдет ей на пользу.
   Как-то она будет себя чувствовать, когда проснётся?
ВИДЕНИЕ ПЕРВОЕ
   Мое перо едва поспевает за стремительным развитием событий, буквально захлестнувших меня.
   Пользуясь временным ночным затишьем, я спешу хоть что-то занести на бумагу.
   Уложив в постель Иоганну — или теперь следует говорить: Яну? — я вернулся в кабинет и добросовестно записал в дневник — ничего не поделаешь, уже привычка — отчет о встрече с Липотиным.
   Потом взял «Lapis sacer et praecipuus manifestationis» Джона Ди и принялся внимательно осматривать цоколь и выгравированную на нём надпись. Однако мой взгляд всё чаще соскальзывал с золотой вычурной вязи английских литер и подолгу задерживался на чёрных лоснящихся гранях кристалла. Ощущение было сходным с тем — не знаю, может, это мне задним числом так кажется, — какое было у меня при созерцании флорентийского зеркала из липотинской лавки: тогда я впал незаметно в прострацию и увидел себя стоящим на вокзале в ожидании моего друга Гертнера.
   Как бы то ни было, а через некоторое время я уже глаз не мог отвести от зеркальных плоскостей магической буссоли. Потом я увидел… нет, не со стороны — в этом-то и заключается весь фокус! — а словно втянутый стремительным водоворотом в кромешную ночь внезапно разверзшейся в кристалле бездны, увидел вокруг себя табун летящих бешеным галопом лошадей какой-то необычайно бледной буланой масти; под копытами — тёмная, почти чёрная, колышущаяся зелень… Первой мыслью — надо сказать, совершенно ясной и отчетливой — было: ага, зелёное море моей Иоганны! Но уже через несколько минут, когда глаза привыкли к сумраку, я понял, что предоставленный самому себе табун, подобно неистовому воинству Вотана, сломя голову мчится над ночными, колосящимися жнивьём нивами. И тут меня осенило: это души тех многих миллиардов людей, которые мирно почивают в своих постелях, в то время как их расседланные, оставшиеся без всадников скакуны, повинуясь тёмному сиротскому инстинкту, ищут далёкую неведомую родину, о которой они, вечные странники, ровным счётом ничего не знают и даже не представляют, где она находится, — только смутно догадываются, что потеряли её и тщетны отныне их поиски.
   Подо мной была белая как снег лошадь, которая по сравнению с другими, булаными, казалась более реальной…
   Дикие хрипящие мустанги, предвестники шторма, катились они пенящимися гребнями волн по изумрудному морю, проносясь над поросшей лесом горной грядои. Вдали поблескивала серебряная лента какой-то прихотливо извилистой реки…
   Внезапно открылась обширная впадина, прошитая цепями пологих холмов. Призрачный табун с головокружительной быстротой приближался к водной глади. Вдали стал виден какой-то город. Очертания скачущих лошадей как-то смазались, стали зыбкими и размытыми, и табун вдруг исчез, превратившись в бледно-серые слои густого тумана, таинственно стелющиеся над самой землей…
   Потом сияло солнце, было чудесное августовское утро, я проезжал сквозь строй величественных окаменелых фигур: статуи святых и королей грозной чередой высились справа и слева от меня по парапету широкого, мощенного булыжником моста. Впереди, вдоль берега — настоящий хаос древних невзрачных домишек, теснящихся вплотную друг к дружке, выше, оградившись от этой плебейской толчеи зеленью парков, красовались роскошные дворцы, но и эта кичливая знать находилась под пятой: там, на вершине холма, над пышными кронами деревьев, в гордом одиночестве парили неприступные крепостные стены в сумрачных зубцах башен, крыш и шпилей собора. «Градчаны!» — шепнул во мне какой-то голос.
   Итак, я в Праге?! Кто в Праге? Я! Кто это — я? И вообще, что происходит? Разберёмся по порядку: я еду верхом через каменный мост, связывающий берега Мольдау, направляясь на Малую Страну; вокруг снуёт простой люд, спешат по своим делам солидные бюргеры, и никто не обращает на меня никакого внимания; рядом проплывает статуя Святого Непомука. Я знаю, что мне назначена аудиенция у императора Рудольфа Габсбурга в Бельведере. Меня сопровождает какой-то человек на соловой кобыле; несмотря на то что утро ясное и солнце уже ощутимо начинает припекать, он кутается в меха, роскошь которых заметно побита молью. Меховая накидка явно из его парадного гардероба, и её присутствие на плечах моего попутчика продиктовано легко понятным желанием последнего предать своей сомнительной персоне хоть сколь-нибудь достойный вид в глазах Его Величества. «Элегантность бродяги», — проносится у меня в сознании. На мне тоже старинное платье, и это меня не удивляет. А как же иначе! Ведь сегодня день Св. Лаврентия, десятое августа в лето от Рождества Господа нашего 1584! Этот кочующий табун занёс меня в далёкое прошлое, и ничего чудесного в этом я не нахожу.
   Человек с мышиными глазками, покатым лбом и срезанным подбородком — Эдвард Келли; с большим трудом мне удалось убедить его не останавливаться на постоялом дворе «У последнего фонаря», где обычно проживают в ожидании императорской аудиенции могущественные и сказочно богатые бароны и эрцгерцоги. Он распоряжается нашей общей казной и чувствует себя по-прежнему преотлично, как и подобает истинному ярмарочному шарлатану! Да ещё умудряется наполнять наш кошель, действуя бесстыдно, нахраписто и с неизменным успехом там, где подобный мне скорее бы дал отсечь себе руку или издох под забором… Итак, я — Джон Ди, мой собственный предок, и всё, происшедшее с нами с тех пор, как я вынужден был, бросив на произвол судьбы Мортлейк, оставить родину, отчётливо запечатлелось в моей памяти! Я вижу наше утлое суденышко, которое в Канале нещадно треплет жестокий шторм, и снова чувствую смертельный ужас моей Яны, судорожно вцепившейся в меня, слышу её жалобный стон: «С тобой, Джон, мне не страшна смерть. Умереть вместе!.. О, какое это счастье! Только не дай мне захлебнуться в одиночку, не отпускай меня в зелёную бездну, из которой нет пути назад!» Потом эта отвратительная поездка через Голландию, ночёвки в гнусных притонах, лишь бы хватило на дорогу наших скудных денежных запасов. Голод и холод, убогая бродячая жизнь с женой и ребёнком, а тут ещё ранняя зима, в прошлом 1583 году как никогда снежная и суровая… В общем, без пронырливого аптекаря, без его ярмарочных фокусов нам бы никогда не добраться до германских низменностей.
   Чудом не замерзнув в лютые морозы, мы прибыли наконец в Польшу. В Варшаве Келли удалось щепоткой белой пудры Святого Дунстана, растворенной в бокале сладкого вина, в три дня вылечить от падучей тамошнего воеводу, так что мы могли продолжать дальнейший путь к князю Ласки с приятной тяжестью в карманах. Тот принял нас с величайшими почестями, расточительное гостеприимство этих восточных варваров поистине не знает границ. Почти в течение года отъедался Келли на хозяйских хлебах и не угомонился бы до тех пор, пока, подделываясь под голоса духов, не наобещал бы тщеславному поляку все европейские короны, не положи я конец его шулерским проделкам, настояв на немедленном отъезде в Прагу. Но только когда Келли спустил почти всё, что мы — вернее, он — нажульничали, мы покинули Краков и двинулись в Прагу, к Рудольфу Габсбургу, к которому у меня были рекомендательные письма от королевы Елизаветы. В Праге я с женой, ребёнком и Келли поселился у знаменитого императорского лейб-медика Тадеуша Гаека, в его солидном доме на Староместском рынке.

 
   Итак, этот день наступил, сегодня состоится моя первая, чрезвычайно важная аудиенция у короля адептов и адепта королей, императора Рудольфа, чей загадочный образ внушает подданным страх, ненависть и восхищение! Рядом со мной, гордо подбоченясь, пританцовывает на своей лошадке Эдвард Келли; он невозмутим и самоуверен, словно собрался на очередную пирушку — сколько их у него было за последний год! — в деревянные хоромы поляка Ласки. А у меня на сердце неспокойно: слишком хорошо я наслышан о сумрачной натуре императора; чёрная тень тучи, которая там, наверху, пересекает роскошный фасад замка, только усиливает тревожное предчувствие. Цокот копыт наших лошадей гулким эхом отдается под сводами угрюмой сторожевой башни, в ворота которой, как в зияющую пасть, мы въезжаем в конце моста; где-то далеко позади, словно отрезанная невидимой стеной, остаётся весёлая повседневная суета беззаботного люда. Хмурые, молчаливые переулки согбенных, затаившихся в страхе домишек уходят ввысь. Тёмные, фантастические дворцы вырастают на пути грозными стражами той неуловимой тайны, которой здесь, на Градчанах, пронизан каждый камень. К королевскому Граду ведет величественный подъезд, прорубленный смелыми императорскими архитекторами в поросшем лесом горном массиве. Выше, словно бросая вызов небу, вздымаются строптивые башни какого-то монастыря. «Страгов! — догадываюсь я. — Страгов, чьи несокрушимые стены заживо погребли тех, кто имел несчастье навлечь на себя чёрную молнию рокового императорского взгляда; и это ещё удача, ибо Далиборка рядом… А путь в неё никому не заказан — это узкий, круто сбегающий вниз переулок… Сколько несчастных по ночам спотыкалось на его горбатой брусчатке, равнодушно глядя на звёзды — всё ещё не понимая, что видят их последний раз в жизни… Дома императорских слуг громоздятся друг у друга на головах, крыша одного служит изножием следующего, так и лепятся они в два, а то и в три яруса на склонах, словно ласточкины гнезда: Габсбурги чувствуют себя спокойней в окружении своей немецкой личной охраны, не доверяя чужому народу, живущему внизу, на противоположной стороне Мольдау. Готовые в любую минуту отразить удар, настороженно ощетинясь бастионами, башнями, крепостными стенами, угрюмо нависают Градчаны над городом; здесь, наверху, оружие бряцает во всех воротах и проходных дворах. Наши лошади медленно поднимаются по круто уходящей вверх улице; на протяжении всего пути нас ощупывают подозрительные взгляды из маленьких, исподлобья глядящих оконцев; уже в третий раз останавливает стража и, узнав, куда мы направляемся, долго и недоверчиво рассматривает императорский пропуск. Мы выезжаем на широкую площадку, с которой открывается чудесная панорама простёршейся внизу под тончайшей серебристой вуалью Праги. А я сам себе кажусь пленником, взирающим на волю сквозь узкое тюремное окно. Здесь наверху всё время ощущаешь на горле чьи-то незримые пальцы, которые контролируют каждый твой вздох. Вершина горы, превращенная в душный застенок! Подёрнутое дымкой, мреет усталое августовское светило. И вдруг на сероватой, как будто пыльной голубизне неба появляются лёгкие серебряные штрихи: голубиная стая делает круг — белый, трепещущий лоскуток в неподвижном воздухе — и снова исчезает за башнями Тынского храма. Беззвучно, нереально… Но мне при виде этих белых птиц над Прагой становится как-то легче: серебряная стая — предзнаменование явно доброе. Чуть ниже, на соборе Св. Николая, колокол отбивает десятый час; где-то в замке четко и повелительно вторят куранты… Самое время! Император — фанатик часов, он привык, чтобы на его аудиенции являлись с точностью до секунды, и горе тому, кто окажется непунктуальным! „Ещё пятнадцать минут, — мелькает мысль, — и я предстану перед Рудольфом“.