Очевидно, пребывание в отряде, участие в партизанском бою послужили для Новака хорошей зарядкой. В свою очередь, и нас глубоко обрадовало и ободрило это знакомство. Стало окончательно ясно, что во главе подпольной организации умный, опытный и закаленный руководитель, человек высокой коммунистической идейности, всего себя посвятивший делу народа.
   И чем ближе знакомился я в дальнейшем с Терентием Федоровичем Новаком, тем глубже убеждался, что не ошиблась партия, послав его на этот трудный, ответственный и опасный участок.
   Подпольная организация Новака была не единственной в Ровно. Бок о бок с ней, но не зная ничего друг о друге, существовали и боролись еще два отряда советских патриотов — подпольные организации Могутного и Остафова. Нашим городским разведчикам удалось напасть на их след.
   Установив с ними связь, мы хотя и сообщили их руководителям о наличии в Ровно других подпольных организаций, но не рекомендовали им связываться друг с другом.
   Руководитель второй по численности организации после организации Новака стал нам известен под кличкой Могутный и вначале внушал некоторые сомнения. Эти сомнения сразу же рассеялись, когда во время моей беседы с Могутным он бросился в объятия проходившей мимо нас радистке Марине Ких. Они знали друг друга по работе во Львове.
   Под псевдонимом Могутный скрывался Павел Михайлович Мирющенко, секретарь Ленинского райкома комсомола города Львова. Здесь, в Ровно, он оказался не случайно, накануне оккупации Ровно Мирющенко был переброшен сюда по заданию Центрального Комитета КП(б) Украины. Мирющенко удалось хорошо устроиться при оккупантах — он стал директором техникума. Так было обеспечено и легальное положение и прочная, устойчивая, к тому же на редкость удобная база для подпольной организации. Активными участниками подполья стали многие преподаватели и учащиеся техникума. К тому времени, когда наши разведчики установили связь с организацией Могутного, она насчитывала в своем составе около двухсот человек.
   В лице Павла Михайловича Мирющенко мы встретились с незаурядным организатором, человеком неистощимой энергии и предприимчивости, застрельщиком и руководителем ряда замечательных патриотических дел, которые были известны всему городу. Мирющенко являлся душой своей организации, любимцем всех ее участников — и тех, кто работал с ним непосредственно, и тех, кто знал его лишь по рассказам товарищей да по кличке Могутный. Кличка эта, выбранная, надо полагать, не случайно, ко многому обязывала, и Павел Мирющенко полностью оправдывал ее.
   Было что-то подлинно творческое во всей его многогранной деятельности подпольщика. В его душе, во всем его облике жил беспокойный комсомольский огонек, и этот огонек сказывался в каждом деле, за которое брался Мирющенко; и тем более это поражало, что на вид он казался старше своих двадцати девяти лет.
   Мирющенко принадлежал к тому поколению советской молодежи, которое мужало и зрело вместе со всей страной, закалялось в борьбе за социалистическое переустройство жизни, в героических делах великих пятилеток. Сын крестьянина-батрака, погибшего от рук белобандитов, Мирющенко рано узнал нужду; его мать и старшие сестры продолжали работать на местных сельских богатеев до той поры, пока не пришел конец их хозяйничанью на селе. В год великого перелома Павел Мирющенко принял горячее и непосредственное участие в организации колхоза. К тому времени он был уже комсомольцем, одним из первых активистов в родном селе Павловка Свердловского района Ворошиловградской области. Семья Мирющенко одной из первых вступила в колхоз и здесь впервые обрела счастье и жизненное благополучие. Павел Мирющенко, учась в семилетке, работал в колхозе. Он был организатором первого в районе комсомольско-молодежного красного обоза.
   Следующая осень застала его уже в Днепропетровске, в железнодорожном техникуме. Здесь он также вел большую общественную работу: он был выбран секретарем комсомольской организации техникума. После успешного окончания техникума Мирющенко выдвинули директором вечерней школы рабочей молодежи в городе Енакиеве. Там он вступил в партию. В последующие годы Мирющенко работал в органах народного образования. Тогда и определилось его подлинное призвание — он полюбил профессию педагога и решил посвятить себя благородному делу воспитания юношества. Еще в период своей работы в школе рабочей молодежи Мирющенко поступил на заочное отделение Ворошиловградского педагогического института. Он не оставлял учебы и после переезда во Львов.
   Оказавшись по заданию партии в оккупированном фашистами Ровно, Мирющенко взялся за дело с присущими ему энергией и инициативой. Прежний опыт директора школы помог наладить в техникуме «отменный порядок». Гитлеровцы были им довольны, считали его полезным человеком. Кому могло прийти в голову, что этот «полезный человек» устраивал оккупантам нешуточные неприятности: поджигал склады с обмундированием и продовольствием, писал и распространял листовки, в том числе и на немецком языке, обращенные к солдатам гитлеровской армии…
   Подпольная организация Могутного просуществовала два года. Много славных дел совершили подпольщики под руководством своего неутомимого вожака. Они совершили бы их еще больше, если бы не неожиданное происшествие, которое не только оборвало работу, но имело трагические последствия для всей организации.
   Нельзя было предвидеть, что Павел Мирющенко встретится в Ровно со своим односельчанином Николаем Страшковым. Слишком давно разошлись их жизненные дороги. Павел и Николай были ровесниками, они знали друг друга с раннего детства и с раннего детства ненавидели друг друга. Отец Страшкова, кулак, белобандит, был виновником гибели крестьянина-бедняка Михайлы Мирющенко, отца Павла; это он, Страшков, с помощью других головорезов из кулацкой шайки приволок связанного Михайлу Мирющенко к себе в хату, где подверг его жесточайшим побоям и пыткам, после которых тот скончался. Пятилетний Павел и семеро его братьев и сестер остались сиротами.
   Но не это не мог простить Павел Николаю Страшкову. Если бы тот рос честным тружеником, настоящим советским человеком, Павел Мирющенко никогда не стал бы в своих мыслях связывать Николая с его отцом. Но яблочко от яблони недалеко падает, говорит пословица; так получилось и с Николаем. Пышущий здоровьем, атлетически сложенный, Николай Страшков уже в мальчишеские годы оказался черствым эгоистом, способным на антиобщественные поступки, кулаком по натуре, выучеником и последователем своего отца; впоследствии, когда подрос, Николай Страшков стал скрытым, но отъявленным врагом советского строя. В годы совместной учебы в школе Павел не допустил, чтобы Николая Страшкова приняли в пионерский отряд; несколько лет спустя, когда Страшков попытался вступить в комсомол, Павел разоблачил его и перед комсомольской организацией.
   Прошло много лет. Павел давно не жил в селе, и Страшков как-то исчез из поля его зрения, забылся. И надо же было случиться так, что они встретилить на улице в гитлеровской «столице Украины» — встретились и разошлись, не сказав друг другу ни слова.
   На Страшкове была штатская одежда, не было даже обычной белой повязки с надписью «шуцполицай», но Мирющенко предполагал, что это не меняет дела. И он не ошибся, Страшков действительно состоял на службе в гитлеровской полиции. Одного недооценил Мирющенко — хитрости и коварства врага. Он полагал, что Страшков начнет его разыскивать по фамилии Мирющенко, и не боялся этого, так как числился у немцев под фамилией Дубчак. Страшков, однако, не стал предпринимать таких розысков, а, должно быть, пошел следом за Павлом и сделал это достаточно ловко и незаметно.
   Почти одновременно с этой встречей произошел провал одного из членов организации. Трудно сказать, как вел себя арестованный при допросе в гестапо; во всяком случае, дня через три Мирющенко установил, что за техникумом ведется наблюдение. Он помнил инструкцию: в случае опасности уходить в отряд. Но для него это значило прежде всего отправить в отряд всех членов организации, находившихся под угрозой ареста, отправить вместе с семьями, а самому уходить последним. Этот трудный, требовавший времени и поэтому наверняка гибельный для него самого план был единственным планом, который мог принять честный, верный своему долгу человек, каким был Могутный.
   До последнего дыхания Могутный остался достойным этого гордого имени, которое дала ему партия. Ничего, кроме слов, выражавших бесконечное презрение к фашистам, не услышали от Могутного палачи. Его казнили в тюремной камере, но весь город узнал о его казни и заговорил об этом. История гибели Могутного передавалась из уст в уста, обрастая все новыми и новыми подробностями; передавалась сначала как слух, затем как легенда, как волнующая повесть о силе и непобедимости советского человека.
   Если Новак и Мирющенко были переброшены в Ровно с определенными заданиями, по заранее намеченному плану, то во главе третьей подпольной организации стоял человек, оказавшийся за линией фронта не по своей воле. Это был Николай Максимович Остафов, второй секретарь районного комитета партии города Киева. В дни обороны Киева он возглавил один из участков строительства оборонительных сооружений, был тяжело ранен, захвачен гитлеровцами и вывезен в Ровно.
   Еще в конце 1942 года наши городские разведчики узнали о подпольной большевистской организации, созданной в лагере советских военнопленных. Руководитель этой организации был нами освобожден из лагеря и доставлен в отряд. Так состоялось наше знакомство с Николаем Максимовичем Остафовым.
   Человек всесторонне образованный, Остафов обладал большим жизненным опытом.
   Сын бедного крестьянина, свою трудовую жизнь он начал с десяти лет, когда, потеряв родителей, нанялся в подпаски. Это было в 1917 году. Советская власть открыла перед ним, как и перед всеми детьми трудового народа, широкий простор, дала ему возможность получить образование, к чему Остафов еще с детских лет жадно тянулся. Он окончил Киевский университет, стал научным работником обсерватории, сочетая деятельность ученого с большой общественной работой коммуниста. Упорный творческий труд позволил Остафову защитить диссертацию; ему присвоили ученую степень кандидата физико-математических наук. В 1940 году партийная организация избрала его вторым секретарем районного комитета КП(б)У.
   Остаться в отряде Остафов наотрез отказался. «Мое место в городе», — просто и решительно заявил он.
   Он вернулся в Ровно, поступил грузчиком на почту, возобновил старые лагерные связи и наладил новые. Остафов и его товарищи добыли у оккупантов много оружия. Они писали и размножали листовки, распространяя их через почтальонов. Остафов нацеливал своих людей на совершение акта возмездия над палачом Украины Эрихом Кохом. На этом пути организацию постигла неудача. Случился провал, результатом которого был арест самого Остафова. После долгих пыток в застенках гестапо Николай Максимович был повешен. Случайно уцелевшие свидетели, видевшие последние минуты его жизни, рассказали подробности гибели славного патриота. Остафов умирал как победитель. Палачей бросало в дрожь от презрительной улыбки, которой он отвечал на пытки, от всего его облика, исполненного сознания неизмеримого превосходства над палачами.
   Дела подпольной организации Остафова заслуживают отдельной книги. Целое повествование можно было бы написать и о группе патриотов, боровшихся во главе с Могутным-Мирющенко. Здесь же мне хочется лишь подчеркнуть, что в Ровно только в составе подпольных организаций активно действовало до тысячи советских патриотов. Это и были подлинные хозяева города.
   Первое, что мы послали Терентию Федоровичу Новаку, были номера «Правды» и «Красной звезды», сброшенные нам с самолета, а также пачка московских брошюр, которые бережно хранил у себя Стехов.
   Открывалась широкая перспектива для ведения политической работы среди населения Ровно и области. Кузнецов, Шевчук, Гнидюк, Николай Струтинский в силу своего «легального» положения не могли заниматься в городе ни агитацией, ни распространением листовок. Зато организация Новака, снабженная всеми необходимыми материалами, могла теперь еще шире развернуть агитационную работу. Полным ходом заработали также обе машинки в подвале фабрики валенок.
   Вскоре последовала и диверсия, совершенная подпольщиками с нашей помощью. Организация получила из отряда мины замедленного действия. Новак, Луць и Настка долго обсуждали, как бы их получше употребить. Во время этого спора пришел Федор Шкурко.
   — Что ж тут думать! — произнес он удивленно. — Тащите на вокзал. Там фашисты азотную кислоту получили… до сотни бутылей. Каждая в два ведра!
   — Увезли в город? — спросил Луць.
   — Да нет, только разгружают.
   Сообщение Шкурко явилось как нельзя кстати. В тот же день мины были благополучно установлены среди бутылей, на товарном складе станции. После первого взрыва кислота потекла по деревянному настилу перрона. Доски загорелись. Загорелись также плетеные корзины, в которых стояли бутыли. Гитлеровцы бросились тушить пожар, но тут взорвалась вторая мина. От огня бутыли начали рваться одна за другой. Брызги кислоты и осколки стекла не позволяли приблизиться к месту пожара. Спустя некоторое время пламя охватило весь склад. Ликвидировать огонь было уже невозможно. В течение нескольких часов немецкие полицейские и солдаты из вызванной воинской части оставались лишь безучастными зрителями пожара.
   В свою очередь, и подпольщики оказали нам большую помощь. Первая же машина, пришедшая от них в отряд, привезла пятьдесят шесть пар валенок, бумагу, кое-что из одежды. Григорий Ломакин «подбросил» нам шестнадцать человек из Тучина. Это были те самые товарищи, которые вывели из строя ткацкую фабрику окружного комиссара Вейера. У себя в Тучине они больше оставаться не могли, а мы нуждались в пополнении.
   Среди новичков были два врача. Они представляли для нас особую ценность. Отряд испытывал острую нужду в медицинском персонале. Схватки с немецкими оккупантами и бандами националистов участились; число раненых увеличивалось. Приезд врачей порадовал нас еще и тем, что они прибыли не с пустыми руками, а с медикаментами и хирургическими инструментами. Они забрали в тучинской больнице, где работали, все, что только можно было унести, в том числе шарфы, чулки, халаты.
   Выгружая доставленный ими груз, Ломакин неожиданно остановился, полез за пазуху и вытащил оттуда небольшой пакет. В нем Новак посылал нам образцы печатей, бланки немецких учреждений — все, в чем так нуждалась «мастерская» Николая Струтинского.
   Но самым ценным, что мы получили от Новака, были, конечно, разведывательные данные: сводки о размещении частей и штабов, карта с указанием мест, где дислоцированы аэродромы, и, наконец, полный, скрупулезно составленный отчет о движении гитлеровских автоколонн и пехоты по стратегическому шоссе Ровно — Киев.
   В дальнейшем сводки стали прибывать почти ежедневно.
   На фабрике валенок тем временем кипела работа. Подпольная организация разрослась. В ней состояло теперь 173 патриота, из них половина — члены и кандидаты партии. Число валенок, обработанных в кладовой по способу Новака, достигло уже четырех тысяч.
   Прочная связь между отрядом и подпольем открыла новые, заманчивые перспективы, вдохнула в нас свежие силы, ободрила и воодушевила подпольщиков. Теперь и у нас и у ровенцев имелись все возможности для осуществления того, что вчера еще казалось делом далекого будущего или вообще невозможным. Самые далекие планы ставились на повестку дня.
   Одним из таких планов было осуществление возмездия над Эрихом Кохом, план, от которого мы не только не отказались после неудачи Кузнецова, а, наоборот, как никогда, стремились к его осуществлению.
   Теперь к этому делу приобщились подпольщики. То, что было не под силу нам, располагавшим в городе ограниченным числом людей, смогли организовать они; отныне на «Фридрихштрассе», близ особняка гаулейтера, установилось ежедневное дежурство.
   Все чаще и чаще покидал свое село «агроном» Владимир Соловьев. Он ходил по «Фридрихштрассе», ощупывая в кармане пистолет и не отрывая взгляда от ворот, из которых мог появиться гаулейтер. После нескольких часов дежурства Соловьева сменял Луць. Луця — Николай Поцелуев.
   Это дежурство, или как называли его подпольщики, «охота за Кохом», и в самом деле чем-то напоминало охоту. Терпение «дежурных», их напряженная сосредоточенность, а главное — рвение и страстность, с какими, затаив дыхание, выжидали они появления гаулейтера, главного фашистского палача Украины, напоминали поведение охотников, окруживших берлогу зверя.
   Пожалуй, ни у кого из подпольщиков это рвение и страстность не проявлялись с такой силой, как у Поцелуева. Этот молодой, пылкий и напористый человек оказывался всюду, где предстояли активные действия. Такие случаи он просто не мог пропустить. Едва кончался рабочий день на фабрике валенок, как Поцелуев спешил в «рейс», как он называл свои прогулки по улицам города. Цель этих прогулок была всегда одна и та же — убивать гитлеровцев. Нельзя сказать, чтобы Николай Поцелуев был особенно разборчив. Ему в одинаковой степени были ненавистны и гауптман, и обыкновенный солдат; и тот и другой, стоило им попасться, что называется, под руку Поцелуеву, платились жизнью. Ненависть, которую испытывал к врагу этот молодой, но уже много претерпевший человек, не знала преград. Ничто, никакие препятствия не останавливали его.
   Однажды он ехал на велосипеде в очередной «рейс». Город дремал в мягких вечерних сумерках. На одном из поворотов Поцелуев увидел фашистского офицера, тот возился около мотоцикла. Поцелуев осмотрелся — вблизи никого. В нескольких шагах от офицера он сошел с велосипеда и повел машину рядом. Поравнявшись с мотоциклом, Поцелуев вынул пистолет и выстрелом убил фашиста наповал. Потом забрал его оружие, сел на велосипед и помчался дальше — по своему маршруту.
   Новак не очень одобрительно относился к этой деятельности Поцелуева, в шутку называл его анархистом, а иногда и всерьез сердился, когда тот бывал уж слишком неосторожен. Поэтому Поцелуев предпочитал не рассказывать о своих приключениях. Но все знали, что он изо дня в день, спокойно и просто, как бы между делом, истребляет оккупантов.
   Охота на Коха стала одним из любимых занятий Николая Поцелуева. Каждый раз, становясь на дежурство близ резиденции имперского комиссара, Поцелуев питал надежды, что сегодня гаулейтер непременно появится и он, Поцелуев, совершит акт возмездия.
   Но Кох не появлялся. Даже в те немногие дни, когда он приезжал в «столицу», его невозможно было увидеть. Из своей резиденции на «Фридрихштрассе» гаулейтер не выходил.
   На случай, если бы Кох приехал в Ровно бронепоездом, Луць заложил мину с электровзрывателем на железнодорожном полотне неподалеку от фабрики валенок. День и ночь продолжалось дежурство подпольщиков у рубильника, установленного на фабрике. Если бы Кох прилетел самолетом, то его ждала такая же мина на шоссе близ аэродрома.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

   Но гаулейтер не появлялся. По одним слухам, он безвыездно сидел в Берлине, по другим — находился вместе с Гитлером в его ставке под Винницей, по третьим — проводил все свое время в Кенигсберге, «управляя» Восточной Пруссией и одновременно занимаясь делами многочисленных предприятий в Восточной Европе, собственником которых он стал. Эта третья версия казалась наиболее достоверной: все знали, что коммерческий азарт является самой сильной страстью гаулейтера. Кузнецов с ужасом думал, что промышленные и торговые дела, связанные с огромными прибылями, могут долго еще продержать Эриха Коха вдали от Ровно. А здесь его так ждали!
   Фон Ортель, с которым Кузнецов иногда заговаривал на эту тему, тоже склонялся к версии о коммерческих делах гаулейтера, но добавлял еще одно обстоятельство, задерживающее приезд Коха в Ровно, — его неприязнь к этому городу. Фон Ортель говорил об этом с нескрываемой иронией. Можно было понять, что у него есть основания считать гаулейтера если не трусом, то все же человеком недостаточной храбрости.
   Иронию, проскальзывающую в словах фон Ортеля, Кузнецов замечал и тогда, когда речь шла о персонах еще более важных, чем Кох. Это обстоятельство долгое время сбивало Кузнецова с толку. С одной стороны, перед ним был типичный фашист, правоверный гитлеровец, исповедующий религию «жизненного пространства», культ виселицы и работорговли. Но, с другой стороны, тот же фашистский ортодокс и фанатик время от времени бросал такие убийственные иронические реплики в адрес своих хозяев, каких сам Кузнецов никогда не мог бы себе позволить без риска быть тут же заподозренным и разоблаченным. Так, о заместителях гаулейтера фон Ортель отзывался в самых непочтительных выражениях, считая их всех трусами и чуть ли не проходимцами, о самом гаулейтере заметил как-то, что тот труслив, как все торгаши; Геббельса и его пропагандистов он откровенно считал дармоедами и безмозглыми идиотами, о которых даже не стоит говорить всерьез; наконец, о гитлеровской идее «блицкрига» он отозвался однажды как о бессмысленной авантюре, придуманной людьми, которые никогда не знали России… Все это настораживало Кузнецова. Временами его одолевало подозрение — уж не провокация ли это со стороны фон Ортеля? Слишком уж непримиримыми казались эти крайности в натуре майора гестапо.
   В разговорах с фон Ортелем Кузнецов был по-прежнему сдержан, ни о чем не расспрашивал, старался казаться как можно проще. Пусть фон Ортель чувствует свое превосходство над богатым, красивым, но наивным, далеким от понимания действительности лейтенантом. И фон Ортель действительно наслаждался этим превосходством, этим покровительственным тоном, когда ему все время приходилось как бы поучать неопытного лейтенанта, внушать ему мысли, до которых тот сам, своим умом едва ли мог бы дойти. Так в лице лейтенанта Зиберта фон Ортель обрел и благодарного слушателя, и восприимчивого ученика, и главное — преданного друга, неизменно готового выручить деньгами, щедро угостить, оказать любую услугу, видящего в этом прежде всего честь для себя самого.
   Постепенно Кузнецову открывалось в фон Ортеле то, что еще так недавно казалось непонятным и загадочным, и чем дальше, тем меньше таких загадок таили в себе потемки этой души.
   Если одну черту в характере фон Ортеля — его непомерное тщеславие — Кузнецов уловил с самого начала их знакомства и, уловив, начал искусно играть на этой струнке, то теперь ему открылась другая черта, более важная, объясняющая всего фон Ортеля, со всеми кажущимися противоречиями. Этой чертой в характере фон Ортеля был цинизм.
   Это был цинизм страшный, не оставивший в человеке ни единого чувства, ничего святого, ничего, что отличало бы его от животного. Фон Ортель служил своим хозяевам, не веря им. Он считал их такими же законченными мерзавцами, каким был сам. Он не признавал никаких идей, ничего, кроме корысти, которая, по его убеждению, и движет человеком во всех его поступках, будь то в политике или в частной жизни. Он служит в гестапо. Почему? Да потому, что это ему выгодно, это позволяет удовлетворять часть своих желаний и надеяться на то, что со временем он удовлетворит и другую часть. Власть над людьми у него есть уже теперь. Ему нужно богатство — что ж, он его добудет! Если для этого придется переменить веру, он переменит веру, он станет служить кому-нибудь другому, лишь бы это давало больше выгоды. А разве любой другой человек поступит на его месте иначе?
   — Ну, ты подумай сам, — убеждал он Зиберта в откровенном разговоре, — кто в наше время пожертвует хоть чем-нибудь из своих благ или из своих возможностей получить блага ради каких-то отвлеченных понятий вроде долга или, скажем, родины? Ты? Я? Конечно, на словах мы все готовы в огонь и в воду за фюрера, но скажи по совести, разве тебе не дороже твое собственное имение, твой маленький капитал? Если бы ты мог умножить его с помощью, скажем, тех же англичан, — разве ты отказался бы от этого из каких-нибудь «высоких соображений»? Но значит ли это, что мы с тобой готовы изменить фюреру? Упаси бог! А почему? А потому, дорогой мой, что наш фюрер как раз и заботится о приумножении моего и твоего капитала, не забывая при этом, конечно, и себя. — Огонек иронии блеснул в холодных глазах фон Ортеля. — Я считаю, что с нашим фюрером мы заработаем как ни с кем другим, и я предан фюреру, я действительно пойду за ним в огонь и в воду. Это только подтверждает мою мысль. Ты согласен?.. Ну как большевики? — спросишь ты. Вот ведь они не гонятся за выгодой, они и капитал презирают, для них, как ты знаешь, эти самые отвлеченные понятия — вроде совести, или, скажем, родины, или же коммунистической доктрины — важнее всякой личной практической выгоды. Да. Но не это ли признак расовой неполноценности? Ты посмотри, как легко они умирают, как переносят пытки! Ты был когда-нибудь на допросе?.. Я в свое время много думал: откуда такое презрительное равнодушие к смерти? И я понял: все от той же неполноценности. Цивилизованный человек ценит жизнь, он скорее расстанется с чем угодно — с чувством долга, с религией, — чем с собственной жизнью. И это тоже, согласись, подтверждает мою мысль…