— Глянь, какие горы. Они как будто ползут вслед за солнцем.
   Она забралась на верхушку цветущей ветвистой яблони. Я подошел к стволу и снизу, из травы, впервые увидел ее в с ю. Я увидел розовые ступни с тонкими длинными пальцами, как на картинах художников Возрождения. И ободочки мозолей па пятках, просвечивающие светлой янтарной желтизной. И острые, начинающиеся округляться колени. И эту неправдоподобную узкую, ослепительно белую полоску трусов там.
   И мерно вздымающуюся и опускающуюся чашу живота.
   — Слезай вниз, ты разобьешься, — прерывающимся голосом почему-то выкрикнул я.
   Она зажала платьице меж колен и молчала. Тогда с бешено колотящимся сердцем я, сбивая» дучки, полез вверх.
   Левой рукой она держалась за тонкий ствол, а правую протянула к горам, так что локоть был там, где только что скрылось солнце, пальцы же касались пика Абая в сияющих вечных снегах.
   — Эти каменные великаны в своих снежных плащах всегда будут смотреть на звезды, — говорила она. — Даже если земляне улетят к другим мирам, все равно горы останутся… Но знаешь, чем они расплачиваются за бессмертие?
   — Лерка, — в отчаянии сказал я и снял травинку с ее русых, чуть вьющихся возле висков волос.
   — Они расплачиваются неподвижностью, и нет ничего печальней неподвижности, — вздохнула она. — Ой, у тебя кровь у ключицы. Давай полечу.
   Я видел, как влажно блеснули ее зубы, как кончиком розового языка она послюнила палец, чье прикосновение меня обожгло. Ветка у нее под ногою хрустнула, подломилась, я невольно обнял ее свободной рукой за спину и вдруг почувствовал ее всю. Волна дрожи поднялась у нее от живота к прижатым ко мне грудям. Я целовал ее плечи, родинку ниже уха, завитки волос, трепещущие крылья носа.
   Наша яблоня тихо приподнялась над звенящим садом и, как только что сотворенная планета, содрогаясь, поплыла средь бессмертных небес.
   И лунная река затопляла уменьшающуюся Землю, брызжа и прорезая воздух.
   И вскипали порывы ветра клубящихся дуновений вселенских.
   И от непостижимого блеска открыть я не мог глаза.
   — Таланов, что ты делаешь, Таланов? — только и спрашивала она.
   — Ничего, ничего, — повторял я.
   …Догорел костер.
   В полночный час в глухих горах Тянь-Шаня лежал я в тридцати шагах от той, что меня обнимала в яблоневом саду. Ее муж храпел, но это ее уже не так раздражало, как в первые годы после свадьбы. А сама она свернулась калачиком рядом с храпящим благополучным мужем и думала о другом человеке.
   О человеке предавшем. И ее. И яблоневый сад.
   И обмелевшую дивную реку. И свой дом запустелый в станице, где уже не мычат коровы, и не горланят петухи, и у ларька под обрывом не вспоминают войну инвалиды: люди добрые ларечек снесли, механизмы обрыв заровняли, обрели инвалиды долгожданный покой.
   Даже мать свою предал тот, кого она обнимала. Даже мать, о которой он думал, что она будет жить вечно.
   Но ошибся, хотя ошибается редко, и в июльском черном пекле, на кладбище, далеко за городом, когда мать уже опускали на полотенцах туда, он выл как зверек, вымаливая чудо перед хмурыми вечными снегами. И не вымолил, и опять предал — теперь уже память о матери, предал за сребреники в австралийской гонке, за пластмассовые крылья славы, за коллекционирование диковинных стран, за бешеную жизнь, где терялось представление о времени, так что предавший все и вся даже к могиле матери припадал не каждый год.
   И ведь ни разу, ни единого разу не посетила его спасительная мысль: а куда ты спешишь? бежишь — от чего? от родимых пенат и могил? от пресветлых лесов над излуками северных рек? от древних святых городов? А что, если реки мелеют, и зверье исчезает, и редеют леса, и нс слышно в деревнях девичьего смеху — только из-за одного тебя? Ты, один только ты в ответе за все. Земля и небо без тебя мертвы. Останься ты здесь, возле той, что тебя обнимала в яблоневом саду — и не висел бы над городом серый туман, и тюльпаны цвели бы у крайних домов станицы, и фазаны, как прежде, садились бы на крышу школы, и бушующее весеннее пламя нашего сада было б видно с других планет. Так не дай захиреть, Человече, ни племени Лунных, ни племени Ратников Земных!
   В полночный час в глухих горах Тянь-Шаня стали смутно высвечиваться окаемки вершин, подпирающих небо. То свершалось шествие луны. За шестьдесят восьмым камнем от слияния ручья с Тас-Аксу, вверх по ущелью, проснулась в норе рысь. И сразу почуяла запах зайца, притаившегося меж корней серебристой ели.
   И заяц почувствовал на себе рысий взгляд, просветивший, как луч, скалу и корни серебристой ели, вскочил и кинулся вверх по склону, поближе к людям, которые спали в двух палатках, вернее, спал лишь один и страшно рычал, отпугивая рысь.
   Старая серебристая ель очнулась от темного забытья. От корней вверх по ветвям торжественно двинулась влага, притягиваемая луной. Ель вспомнила, как пятьсот семьдесят семь лун тому назад под нею поллуны прожил в палатке седобородый человек. Днем он спал, а ночами просвечивал ее лучами, приятно щекотавшими ствол и ветки, и с той поры всякий раз, когда над горами показывается Брат Луны, такой же круглый, но маленький и красноватый, от Брата исходят те же приятные лучи. Их посылают из холодных крон неба живущие в горах на Брате Луны серебристые ели.
   А в старом двухэтажном доме работы гениального строителя Зенкова, в четырехстах восемнадцати метрах от многоглавого, похожего на Василия Блаженного собора работы гениального строителя Зенкова, встающая за горами луна разбудила правнучку Андрея Павловича Зенкова, которая была еще и внучатой племянницей знаменитого академика, всю жизнь проведшего за сравниванием спектрограмм серебристых елей и лучей от других планет. Правнучка гения сама уже была прабабушкой, но умирать не собиралась, пока не допишет «Историю семиреченского казачества в песнях, легендах и поверьях», которую она собирала по крупицам без малого восемьдесят лет. Она ужасно гордилась своей «Историей», а еще больше тем, что один из ее учеников, знавший в школе всего «Евгения Онегина» наизусть, вышел в люди, стал знаменитым на весь свет, но и став знаменитостью, не забывает свою учительницу истории и уже наприсылал ей открыток, сувениров и книг из сто одной страны. Этот ее любимый ученик был единственным, кому бы она, не раздумывая, передала из рук в руки все восемь томов «Истории семиреченского казачества в песнях, легендах и поверьях» и тридцать три тысячи сорок одну карточку с выписками, чтобы затем спокойно отдать богу душу, но ученик не появлялся у нее уже много лет. Глядя из старинного полукруглого окна на подступающую с той стороны к пику Абая вотвот обещающую засиять во всей красе над городом луну, племянница академика, сама не зная почему, прониклась уверенностью, что в следующий четверг ее знаменитый на весь свет ученик непременно явится к ней с любимым ореховым тортом и двумя морскими свинками в клетке из дерева секвойи. И она решила сегодня же вечером подкрасить волосы к его приходу, чтобы не столь была заметна седина над высоким породистым лбом.
   А знаменитый ученик внучки, племянницы и прабабушки лежал в палатке, смотрел на высвечивающиеся окаемки вершин, подпирающих небо, и мысли одна другой прихотливей проносились и гасли перед ним, как проносятся и гаснут августовские летучие звезды. Хотя то, что ему пришло на ум о рыси, зайце, серебристой ели, о Зое Ивановне, не было мыслями как таковыми.
   То были догадки, граничащие с уверенностью, причем облаченные в рельефные картины. В старину это называлось видениями, а в наши времена — явлениями чрезвычайными.
   «Чрезвычайные явления вовсе не чудо, — спокойно подумал, вернее, увидел я. — Ибо чудо — вся Вселенная. Смысл ее безграничности в том, что нет границы возможного и невозможного, граница, чисто условно, проведена нашим слабым разумом, и мы с незапамятных времен ее отодвигаем, планомерно повышая уровень возможного. Но уже теперь, хотя и немногим, ясно, что конечное и условное не может противостоять безусловному и бесконечному».
   Край луны показался над зазубринами пика.
   И опять я подумал, у в и д е л, что они, антрацитовые пришельцы из кристалловидного вихря, — никакие даже не пришельцы. Заурядные звездные странники, состязатели, светогонщики. Зря обижалась Лерка, что они, мол, Контактом пренебрегли. Он им не нужен вовсе. Им не нужны наши знания, наша история, наши боли, муки и радости, наш многотрудный опыт созидания добра. Они другим заняты — выигрывают вселенские гонки, дерутся за желтые или какие там скафандры лидеров. Мо-лод-цы! Мо-лод-цы!..
   В полдневный жар у разлившейся горной реки сидит на валуне старый согбенный креол. Завидя нас, он показывает рукой на противоположный берег: надо, мол, переправиться. «Давай перебросим старичка, — говорю я Голосееву. — Все равно нам придется ползти по дну не быстрее краба». Взяли старикана. Задраились. Тянем-потянем поперек русла, камни бьют в бок «Перуна», желтая вода за стеклами. Старик рыдает, совершая какие-то замысловатые жесты, потом начинает гортанно причитать. Не понимаем ни слова, но догадываемся: заклинает духов. Выбираемся на берег. Дверцу настежь. Молись на белых богов, погрязший в суевериях человечек. Благодаришь? Не за что, чао, ауфвидерзеен, гуд бай, покедова! Что ты там суешь? Книжицу из листов папируса? На память? Спасибо, удружил! — «Таланов, время, время поджимает, плакали наши льготные полторы минуты!» — морщится Голосеев. Ладно, за книжицу спасибо. Получай-ка модель нашего суперзнаменитого «Перуна». Нет, не электро, те для птиц поважней. Обычную, в любом магазине игрушек легко раздобыть, там, внизу, во тьме. Чего ж ты бухаешься в ноги, дедушка, держи еще одну, пусть правнуки играют. Витя, газуй! Мы еще им покажем, «Пеперудам» и «Везувиям»! Давай. Шай-бу! Шай-бу!
   Не сорвись на вираже! Держись! Эх, пронесло! Ура!
   На этапе мы вторые! Значит, шансы еще есть! Да брось ты меня стискивать! Чего мусолишь щетиной? Лучше поищи книжицу старикову. Как так не можешь отыскать? Завалялась? Где-то выпала? Постой, постой, я вчера листал на ходу. Там спирали, закорючки, какието штуковины вроде фаз луны и что-то еще такое несусветное… Чего-чего? Может, секрет гравитации? У кого, у этих? Которые в штанах из шкуры ламы? Извини, брат, нас на пушку не возьмешь!
   — А как они все-таки затащили на гору тот обтесанный камень, помнишь? Ты сам прикидывал с логарифмической линейкой — в нем полторы тысячи тонн…
   Несколько дней дуемся друг над руга. Болваны. Недоноски. Ладно, не то еще встретим. И впредь будем умней. Ура! Гонка наша! Молодцы! Мо-лод-цы! Теперь отдохнем. Ну, славно по горам прокатились!
   Прокатились славно — мимо секрета гравитации…
   Так и скафандрики: наладили двигатель — и прогромыхали в молнии мечущие, опаляющие взор миры.
   И раскрылась во всем блеске и величии луна. В полночный час в глухих горах Тянь-Шаня я очнулся, ворочаясь с боку на бок, потому что в сердце мне уперся твердый край смерченыша. В тонком лунном луче, случайно прорвавшемся сквозь щель палатки, смерченыш серебристо засветился. Я взял его двумя пальцами и поразился: и без того странно легкий, он как бы вообще потерял вес. Я расстегнул палатку, вылез в лунный поток.
   В лунном потоке вокруг смерченыша восстало сияние, усеянное отрогами туманностей, медленно вращающимися спиралями, двойными, тройными звездами, роящимися планетами. Я оказался как бы под куполом чужих небес, сжатых до размеров кроны яблони. Надо мною в подернутой дымкою сфере светились жгуты таких же смерченышей. Они прокладывали пути к неведомой цели.
   Осененный догадкой, я прикрыл смерченыша ладонью. Чужесветный купол погас. Я взял смерченыша двумя пальцами, как берут кораблик перед тем, как пустить в ручей, протянул руку и разжал пальцы.
   Он завис в воздухе.
   Он не двигался.
   Какие-то неуловимые изменения стали совершаться в залитых луной окрестностях. Сначала земля под ближними кустами, затем холмы над ущельем, затем и дальние вершины гор начали проясняться, осветляться, делаться все прозрачней, ослепляя хрустальной прозрачностью и чистотой. Я невольно зажмурил глаза, а когда вновь открыл — белозорньш стал весь шар земной.
   Сквозь него просвечивали звезды другой стороны планеты, стерегущие покой брата Полярной звезды — Южного Креста. Здесь, на ночной стороне, фосфоресцирующими медузами шевелились города. Между ними, как ртутные капли, катились огни самолетов, поездов, пароходов в извивах рек. Вулканы подпирал белокипеиный пламень магмы.
   Освещенная Солнцем чаша Земли исходила водным голубоватым светом. Как тогда, в детских полузабытых видениях, вновь завис я жаворонком над полем цветущего клевера и отчетливо, до мельчайших подробностей, различал с высоты:
 
И китов в океанах,
И змей средь барханов в пустынях,
И стрелу, рассекавшую свет и тьму вдоль хребта Карабайо,
Древнечтимые города, что дремали в сумраке волнородительных вод,
И мосты через пропасти,
И хлеба на полях отступающих в вечность ужасных сражений,
Лепестки космодромов,
Изгибы изящных, как арфа, плотин,
И в степях суховейных — распускающиеся тюльпаны,
И влюбленных в садах,
И детей, что вели разговор с облаками, китами, космодромами,
Суховеями, лебедями, драконами, василисками и васильками,
Все увидел я, имя чему — Человек.
И восславил я, жаворонок звенящий,
Полноту, полногласье, нескончаемость бытия.
Но повсюду, везде, повсеместно —
В океанских пучинах, в ущельях, в пустынях, в снегах,
Глубоко под секвойями, елями, лаврами, пальмами, мхами,
За стальными скорлупками лодок подводных,
Под коркой полярного льда, —
Затаясь, поджидали урочного часа
Ядовитые сгустки
Неправдоподобного
Мертвенно-синего цвета.
Свет такой исторгают лишь ядра звезд.
 
   И погасло видение: овальное облако набежало на кромку луны, подмяло, поглотило ночное светило, лишило его холодных чар.
   Тут смерченыш утратил сияние, почернел, опустился плавно в траву. Я отнес его в палатку, положил на дно рюкзака. «Мы еще полетаем с тобой по лунным волнам, вихреносный кораблик, дар — возможно, случайный — созерцателей звездных садов», — подумал я и едва подумал — захотелось сию же минуту, сейчас посмотреть на скалу, где они задержались тогда на мгновение: то ли сбились с пути, то ли вправду, как думает Лерка, у вихря забарахлил вечно живой пестроцветный мотор.
   Откочевало облако. С веретена луны снова сыпалась, сыпалась пряжа на вечные снега. Через полсотни шагов стихли наконец победные трубы Тимчикова храпа.
   И впрямь: по ту сторону ущелья чернело в скале большое отверстие.
   Тут над ущельем — от одного склона к другому — еле заметно затрепетал розоватый жгут сияния, как если бы включили непомерной длины люминесцентную лампу. Сразу вспомнился Леркин рассказ о путеводном дрожащем мареве, что упиралось, как в клемму, в обнаженную скалу. Мыслимо ли так уплотнить пространство, чтобы… Хотя кто знает. Ведь еще в начале века на Всемирной выставке в Париже публика изумлялась большому пустотелому шару, висящему в воздухе. Его поддерживал мощный магнит…
   Ночная птица показалась над краем пропасти и медленно заскользила вдоль дрожащего жгута. Внутри дрожащего жгута, чье мерцание временами сходило на нет.
   Я вгляделся — и остановился, пораженный.
   То была Лерка. Раскинув руки, она уходила от меня по еле видимому мосту. Она смотрела в сторону Луны, и Луна играла ее развевающимися волосами.
   …Но не на Луну смотрела она, нет, не на Луну.
   Взгляд ее был прикован к Млечному Пути. Туда, где от угасающей Башни Старой Вселенной — к расцветающей Башне Вселенной Новорожденной приближалась ее, Леркина, тень — Звездная Дева. И были раскинуты руки ее над всеми пространствами и временами.
   Над отрогами туманностей, медленно вращающимися спиралями, двойными, тройными звездами, роящимися планетами.
   Над содрогающейся, в муках рождающейся и погибающей материей.
   Над шелестом крон живого плодоносящего сада вечности.
   Над несметными стаями звездных колесниц, лучшие из которых — будем надеяться, что их большинство — странствуют
 
Средь времен без конца и края,
В бесконечность устремлены,
Нивы звездные засевая
Лепестками вечной весны…
 
   Худшие же захлестнуты азартом бесполезных гонок, завалены горою бессмысленных призов.
   Земная Дева в глухих горах Тянь-Шаня.
   Над последним пристанищем Архимеда в Сиракузах, у Ахейских ворот.
   Над слияньем Непрядвы и Дона.
   Над собакой, забытой хозяином и бегущей к нему сквозь ночную тайгу.
   Над сребристою елью, тянущей ветви к далекой небесной сестре.
   Над сибирской деревней Ельцовкой, где я появился на свет, чтобы дописать «Историю семиреченского казачества в песнях, легендах и поверьях».
   Над пирамидами, небоскребами, космодромами, термоядерными полигонами.
   Над дворцами торгашей-кровососов и халупами бедняков.
   Над селеньем в горах Карабайо, где пасется детеныш «Перуна» под присмотром дряхлеющего Владыки лунных ратников, у которого отняла единственного внука Властительница Лунного Огня.
   И хотел я окликнуть Ту, Что Меня Целовала В Яблоневом саду.
   И боялся спугнуть удаляющееся виденье.
   И пошел ей тихо вослед.

КОМНАТА НЕВЕСТЫ
Современная сказка

   Мать перед звездою стоит,
   Звездочку просит:
   — Пусти меня, светик,
   Над деревней тучкою,
   Теплым мелким дождичком,
   Птицею-зарей.
   Дай увидеть, светик,
   Свет-звезда падучая,
   Как украсят к свадебке
   Родное дитя,
Свадебная песня

 
   Три миллиона восемьсот сорок семь тысяч сто двадцать второй лист продрогшей березовой рощи упал на мокрую траву. Он упал рядом с головою вороненка. Гул ударившегося листа заставил птицу открыть глаза и покоситься на огненное древесное перо. Оно еще жило, еще струились в нем порожденные далекой весною токи, теплилось еще сияньице там, где перо отделилось от тела березы.
   Вороненок в который раз попробовал закричать, но из клюва вырвалось никем, кроме листа, не услышанное хрипенье, сдавленное и глухое. Он давно обессилел, пытаясь избавиться от клубка разноцветной проволоки, запутавшей ему ноги и крыло. Этот клубок он по наущенью отца-ворона раздобыл поблизости, за зеркальной стеною. Там сидели на огромных камнях, нацеля клювы к звездам, такие же зеркальные мертвые птицы, а внутри у каждой было столько разноцветных клубков, что хватило бы на гнезда всему вороньему племени Земли. Иногда эти блистающие птицы приседали, отталкивались четырьмя лапами и сразу исчезали в небе.
   Исчезали они — вот загадка! — беззвучно, даже перышки трав под ними не колыхались. А в незапамятные времена, по рассказам прадеда-ворона, эти птицы ревели громче неведомого зверя изюбря, сильнее раненого медведя, страшнее грома гремели, и от рева и грома дубы из здешней рощи переселились в другие края.
   В клубке туч проблеснула звезда. В этот поздний час воронья стая уже спит далеко отсюда, за тремя стальными дорогами, в перелеске между озерами. И никто по ночам не ищет отбившихся от стаи. Утром отбившиеся прилетают сами, если прилетают…
   Скоро явятся в рощу злые коты, и тогда лежащему в траве вороненку несдобровать. Но всего хуже — вышел уже из дому угрюмый человек прогулять угрюмого ужасного бульдога с зубами, как клещи, уже лай и скулеж огласили прорастающую туманами тьму. И, как назло, ни единой души вокруг. Чуть больше шести минут оставалось до встречи с бульдогом птице. Чуть больше… шесть… меньше шести…
   Но вырвался, вырвался-таки на аллею сноп лучей элекара, несущегося на пределе заложенных в нем скоростей. Тот, кто сидел за рулем, не счел нужным удостоить внимания мою вскинутую вверх руку с растопыренными пальцами — призыв к скороспешной помощи, знак обязательной остановки.
   И тогда я шагнул на дорогу, в двадцати шести шагах от надвигающихся фар. Визга тормозов я не услышал, отброшенный упругим капотом на четыре с половиной метра и упавший боком на мокрый бетон.
   — Будь ты неладен, старый хрыч! — раздался надо мною низкий голос того, кто был за рулем. — Слава всевышнему, все записано видеографом. А то поди. докажи тупицам-инспекторам: сам, мол, сунулся под колеса. Не нашел другого способа расквитаться со старостью, остолоп!
   Я открыл глаза и подчеркнуто вежливо сказал:
   — В подобных ситуациях положено выскакивать к пострадавшему с аптечкой. Независимо от возраста и степени травмированности пострадавшего. Даже к самоубийцам.
   — Жив?! После такого тарана? Ты что, из резины? — изумился он.
   Я поднялся и отряхнул грязь с колен.
   — Допустим, жив. Однако птица может погибнуть.
   Ее задушит бульдог. Осталось три минуты сорок девять секунд.
   — Крепенько тебя садануло, — присвистнул он. — Сразу мозги набекрень. Теперь я из-за твоих причуд наверняка опоздаю к отлету. А следующий рейс — лишь в пятницу. И плакал мой младенец на Кергелене… Нет, тебя и впрямь не покалечило?
   — Новорожденный остров на юге Индийского океана отнюдь не ваша собственность, не заблуждайтесь, — сказал я. — Младенец принадлежит матушке-природе.
   В темноте я не видел его лица, но в голосе наехавшего почувствовал нотки растерянности. Он даже перешел на «вы».
   — Откуда вы знаете про рождение острова? Он появился лишь сегодня утром, по всепланетке о нем пока не передавали…
   — И о птице, к которой приближается дог, по всепланетному телевидению не передавали. Но птица существует. Чем она хуже вулкана?
   — Что вы талдычите про птицу, которая погибает?
   Дичайшие выкрутасы!
   — Не погибает, а может погибнуть. Но не погибнет.
   Ибо вы возьмете мой фонарик и в ста десяти метрах отсюда, если помчитесь вот на эту звезду, заметите под березой вороненка со спутанными проволокой лапками.
   Когда звезду закроет туча, ориентир — лай бульдога.
   Держите фонарик, смелее, он не взорвется.
   — Вороненок, бульдог, оживший чокнутый мертвец — час от часу не легче! Я — руководитель экспедиции, в конце-то концов! Без меня они не смогут улететь. Сам Куманьков в курсе. Самолет в двадцать три двадцать, а теперь…
   — Теперь, если угодно знать верное время… — заговорил было я, но он сверкнул светящимся циферблатом и едва не закричал:
   — Что за нелепица? На моих только девять. А выехал — в полдесятого! Сколько на ваших?
   — На моих столько же, — сказал я. — Тютелька в тютельку. Не верите? Убедитесь сами, вот… И не раздумывайте. Раз я остался жив, птицу придется спасти.
   Прежде чем взять фонарь, он сардонически ухмыльнулся и покрутил пальцем у виска.
   — Красивая у вас улыбка, — сказал я. — Лишний раз убеждаюсь: не всяк злодей, кто часом лих.
   Вороненка он принес через восемь минут три секунды.
   — В самый раз поспел, — сказал он, отдуваясь. — Псина едва им не отужинала. Пока проволоку распутывал, все пальцы мне исклевал, стервец. Аж до крови.
   Клювище — острей гвоздя. Получайте вашего вещуна!
   — Нет, сами и выпускайте на волю. Вы ему тоже кое-чем обязаны. Мне же верните фонарик.
   — Я никому ничем не-обязан! — возмутился вороний благодатель. — Правильно поговаривают, что коекто из старцев, несмотря на всеземной запрет, потягивает спиртное. Дед, да ты попросту пьян.
   Он опять перешел на «ты».
   — Я пьян давно, мне все равно, — сказал я. — Вон счастие мое на тройке в сребристый дым унесено.
   — Фонарик, Кергелен, какая-то тройка допотопная, какой-то вороненок — что за абсурд? Кто дал тебе право издеваться над людьми? — возмущался вулканолог, — не знающий стихов классика. — Почему сам не спасаешь своих пернатых тварей? Кто мешал тебе самому, черт подери, самому кинуться на свет звезды в разрывах туч? Кто?
   Окончательно рассердясь, он обеими руками швырнул птицу вверх, и вскоре хлопанье крыльев затихло.
   Я положил фонарик в карман.
   — Решил молчать как пень? Эй, дед?.. — окликнул он.
   — А кто вам мешает пересесть из элекара в кабину самолета — и в небо? К примеру, прямым ходом на Кергелен…
   — Для этого надо быть не доктором наук и автором трех книг — учти, старина, это все в возрасте Иисуса Христа! — а обыкновенным летчиком.
   — Точно так обстоит и со спасением пернатых, — сказал я. — Я занимаюсь кое-чем другим. В данное время, например, занимаюсь тем, что говорю вам: написать три книги в соавторстве с литературным прохиндеем — неприлично. Как и защитить докторскую под папиным крылышком.
   Он кинулся к элекару, с треском захлопнул дверцу.
   — Хватит морочить голову, взбалмошный прорицатель! Не знаю, кто тебя натравил на меня, кто эту катавасию подстроил. Но раскопаю, не сомневайся! Ой, как вашей братии не поздоровится!
   — Я действую всегда в одиночку. В отличие от вас, — сказал я. Он завел мотор и осветил меня фарами, продолжая ворчать:
   — Рассказать коллегам — не поверят, Чертовщина, антинаучный бред! Будет о чем поразмышлять на Кергелине. Надеюсь, больше никогда не встретимся.