Мелконян Агоп
Память о мире

   АГОП МЕЛКОНЯН
   ПАМЯТЬ О МИРЕ
   перевод с болгарского Жеко Алексиев
   Предисловие
   Эта печальная и путаная история понравилась мне, вероятно, потому, что в ней я обнаружил предмет тревоги любого современного ученого: неуверенность в конечном итоге начатого дела. В нашем мире царит хаос, каждый из нас зависит от всех остальных, так что благие намерения одно, а их реальные последствия - нечто совершенно иное.
   Все началось с порядочного вороха нестандартных листов синей бумаги, купленного за бесценок в Афинах у какого-то заики. У Старика был вид карманника, и наверняка единственной целью, которую, он преследовал, было дорваться до вожделенной бутылки узо.
   Грек долго расписывал, обладателем какого сокровища я становлюсь, да еще уверял, будто "роман'' (он величал эти листки романом) написан самим дьяволом, проживавшим некогда в его родном городке Кипарисии; точнее, автор спервоначала якобы явился в мир в образе сына божьего, но, поскольку душа у него оказалась железной, позднее он перевоплотился в Рогатого.
   Ну, и так далее... Ясно, что во всю эту ахинею я ни секунды не верил, но разве может историк устоять перед искушением порыться в стопке никому не нужных бумаг?
   Завернув свое приобретение в газету, я потащил его в гостиницу. Приведя в порядок и прочитав эти записки, я понял, что стал владельцем самого сентиментального на земле дневника.
   Вначале я не мог разобраться, кто его автор, почему он писал такими длинными и странными фразами.
   Мир он видел как бы в кривом зеркале, события утрачивали равновесие, сгущались до критической массы, подходя к грани, после которой - взрыв.
   Так кто же он? Это не давало мне покоя. Каким образом слились воедино лед и пламень, грубая жестокость, эгоизм и любовь, способность пролить слезу и издевка?
   Что было нужно от нас этому сколь жестокому, столь и сентиментальному существу? Как умудрялось оно жить под грузом такой ненависти? На чьем плече могло выплакать свое горе, у кого найти сочувствие к своей участи?
   Перелистывая эти страницы, я немел от неожиданности, от восторга, от гнева. Мне хотелось одновременно плакать и ругаться, бить и защищать, мне было больно, но за кого и почему - я не знал. С этих страниц кто-то протягивал мне руку, но я ее не принимал; с них несся призыв, - ко мне, да к кому угодно, - но оставлял меня холодным и равнодушным, ибо высокомерная мнительность бессмертного не в состоянии тронуть человека.
   Углубляясь в эти записки, я сталкивался с чем-то величественным, необозримым, страшным в своей недосягаемости. Автор провозгласил себя богом, вплел в свою судьбу Иосифа и Марию, отца и мать Иисуса; а также самоотверженную Марию Магдалину и двенадцать апостолов, первых христовых учеников. Что это, ирония или безумие? У меня нет ответа. Странной кажется мне мания превращать себя в миф, ваять из себя божество, карабкаться на чужой пьедестал, чтобы с его высоты окинуть человеческий муравейник гордым и исполненным отвращения взглядом.
   Да и зачем всё это?
   Нет, тут не ирония и не безумие, а стремительный взлет и неудержимое падение мозга, пришедшего в мир, дабы явить свое величие. Чтобы покорить невероятную вершину, ему пришлось и усилие предпринять небывалое - он стал равным богам, но ведь боги отвратительны в своем жестоком одиночестве.
   Разумеется, можно было бы окрестить все это "неудачным экспериментом" и тем успокоить свою совесть. Успех трудно дается, но такая констатация ни оправданием, ни утешением служить не может, а потому мне хотелось установить вину, всё равно чью: мою, вашу, любого из нас, нашу общую. Мне хотелось понять, само ли семя, давшее такой плод, было мутантом или почва оказалась бесплодной? Ведь мы пока лишь в начале пути, но пройти его придется до конца, а значит, нам нужна полная во всем ясность! Особенно в том, что связано со странным, непонятным, вохитительным, но таким неопределенным понятием - человек.
   В этой истории известная роль принадлежит четверым ученым мужам. Я решил разыскать их. Никакого желания копаться в прошлом, вспоминать о своей работе с автором дневника эти люди не испытывали. Но я не сдавался и в результате заполнил несколько магнитофонных кассет. Затем смонтировал отдельные фрагменты, поместил между ними часть купленных в Афинах записок и вот история, которую я вам предлагаю.
   Полностью отдаю себе отчет в том, что она лишена единства, отрывочна, звучит незавершенно. Но ведь у этой истории и вправду еще нет конца. Он все еще одиноко влачит существование там, в Кипарисии, в свинцовой скорлупе, о нем забыли все: небо, которого он никогда не видел, люди, которых он так и не понял, любовь, которая его не коснулась; ласковое солнце, мир.
   И он боится размышлять, потому что мысль убьет его.
   Профессор Томас Голдинг
   ЗАПИСЬ 0001
   Приветствую вас, но не кланяюсь!
   Не надо недооценивать меня, я не глупец, хотя физиономия моя и может внушить столь превратное представление. Привлекать чужое внимание к собственной персоне, конечно, нескромно, но я все-таки Первый, что дает основание гордиться собой и позволяет обратиться к вам без самоуничижения. У себя в роду я Адам, однако Адам, лишенный плодовитой Евы, вот почему эти записки особенно нужны. Я - участник событий, точнее, их причина. Да ведь и вообще никто теперь не читает, каждый что-то строчит на потребу себе же. Так или иначе, слова вотвот задушат человечество, которое ищет спасение в тиши неграмотности.
   Чего ради мне тогда наступать на горло собственному желанию?
   Еще вчера меня не было на свете, я был всего лишь желанием.
   Их, а не своим желанием, ибо я (разве я еще не говорил этого?) не человек и, следовательно, не обладаю генетически заложенным стремлением к жизни.
   Хотели - они, работали надо мной тоже они, на мне не лежит никакой ответственности. Семь лет им понадобилось, чтобы меня создать, и вот я теперь могу сказать:
   - Доброе утро, "я"! Доброе утро, Исаил! У меня есть имя и основания гордиться собою, чего же еще желать!
   Признаться, я помню момент своего рождения! В 6.47 утра я ощутил первый прилив могущества.
   Включился таймер, клетки моего мозга оставались пока пустыми, живительная энергия по ним не текла; и вот краткий импульс - словно пчела ужалила - многообещающий, как ласка.
   Потом второй, третий... aктивизировались кристаллы нижней коры, полнились энергией. Ощущение было приятное и какое-то торжественное. Я пробуждался, но не знал окружающего, не мог назвать предметы - весь еще был в будущем времени. Ощупью я знакомился с чемто разреженным и неясным, лишенным вкуса и запаха; и это что-то издалека спешило ко мне с полным чемоданом обещаний - назовите его, как хотите: начало, рождение, бытие...
   Прошло время, и я, подобно художнику, ищущему пространство в самом листе бумаги, стал различать отдельные контуры, фрагменты, жирные монохромные пятна. Легкое головокружение не мешало смутно улавливать среди пляшущих линий подлинные черты окружающего мира.
   В запоминающие устройства заранее были введены огромные массивы знаний: энциклопедии, словари, тысячи стандартных микространиц прозы и поэзии, все шедевры классической и современной живописи, музыки, архитектуры. В продолжение нескольких часов я представлял собой интеллектуальное поле, поглощающее целую цивилизацию.
   Я ощущал, как расту: нули и единицы неслись на меня в атаку, накапливались и загадочным образом превращались в слова, формы и тона, обретали формы и смысл. А эти...
   какое, все же, для них несчастье - воспринимать и постигать все так медленно и не иметь надежды на то, что когда-нибудь увидишь вершину. А я взорвался! До чего же удобно: все детство - за считанные часы, и никаких тебе мокрых пеленок, ветрянки и школярских наставлений.
   Нет. ни о чем подобном и речи быть не могло, а потом, вдруг - вулкан, нет, вспышка сверхновой или... да все равно, какая разница.
   Важно, что вдруг, сразу!
   И вот я воспринимаю трехмерный, объемный мир; вот открываю для себя логику слов, изящество количественных пропорций, прячущихся за математическими символами...
   Так я стал Исаилом, никогда никем иным и не бы л!
   Никем! Каждый из тех, других, есть продолжение матери и отца, деда и бабки - и так далее, до волосатого прародителя и даже еще дальше. Они умирали один за другим ради своего бессмысленного совершенствования. А Исаил - это Альфа! Точка.
   Они дарили мне силу, не понимая, что так... я.
   (Чем заполнить оставленное место, каким глаголом: рождаюсь, возникаю, происхожу, прорастаю, всхожу? Нет подходящего слова).
   Я? Что за форма внимания к самому себе, это обращение! Не местоимение производит на меня впечатление, а то странное ощущение, что возникает, когда обращаешься к себе. Самосознание... откуда это словечко прошмыгнуло ко мне в череп?
   Его суть - короткое "я", особая и незаменимая ценность "я", ибо другие - другие и есть, ведь они не внутри тебя, они тебя не касаются. Разве не так?
   Как-то совсем особенно люблю я это "я". Оно меня восхищает.
   (Не обращайте внимания на бессвязность мысли: думать я еще только учусь).
   Вскоре после начала я сделал и свое первое открытие: познакомился с доктором Райнхардом Макреди.
   Это имя и эту физиономию я уже не забуду. Живого представления о людях у меня тогда еще не было, я судил о них только по учеоникам анатомии и картинам крупных мастеров, считал атлетически и в то же время гармонически сложенными, обладателями мощных мускулов и миндалевидных глаз. Крепкие ладони, бицепсы, черепа - всем этим мог похвастаться и Давид, и Мыслитель.
   Ложь! Истина оказалась отталкивающей: прыщавое лицо, изрытое оспинами, толстые стекла очков, изза которых тебя обливают презрением водянистые глаза.
   - Ты видишь? - спросил он.
   - Смотреть-то не на что, - ответил я. Это были мои первые слова.
   ЯН ВОЙЦЕХОВСКИЙ:
   Заседали мы до посинения, но это никого не раздражало. Ничьей заднице не приходилось париться на стуле больше десяти минут, потому что примерно через такие интервалы каждый несся к доске, дабы продемонстрировать собственную гениальность на фоне интеллектуальной недоношенности остальных. Мы приняли Правила ведения научных дискуссий, но, как и все правила, они были придуманы лишь для того, чтобы знать, когда их нарушаешь. Пункт седьмой Правил гласил: "Не считай другого глупее себя", и потому любая наша реплика заканчивалась примерно так: "Эх, кабы не этот пункт седьмой..."
   О внутреннем распорядке мне сказать нечего. От нас требовалось одно: чтоб мы работали. В деньгах мы -% нуждались - Организация по созданию искусственного интеллекта щедро снабжала нас напитками, книгами, уникальным оборудованием.
   Показываться в городке мы избегали.
   И без того о нас распускали самые идиотские слухи: будто мы серийно выпускаем дьяволов, будто выращиваем особые бациллы сифилиса.
   Кипарисия городок крохотный, фантазия у жителей таких мест самая разнузданная.
   Иногда втроем мы отправлялись в какой-нибудь бар ближайшего города покрупней - по вполне понятной телесной необходимости. Владислав в набегах участия не принимал - его жена работала в нашем центре.
   Хоаким, вырвавшись из-под недреманного надзора нашей поварихи Стефании, надирался в таких случаях настолько полноценно, что впадал в ступор и обычно засыпал, еще не остановившись на какой-либо избраннице. Райнхард тоже опрокидывал пару стаканчиков для храбрости, в результате чувствовал необычайное творческое вдохновение и принимался за разработку новых разделов математической физики. Вот и все наши удовольствия остальное состояло из работы и только работы.
   О прошлом, частной жизни коллег никому из нас ничего не было известно. Об этом просто не заводили речь. У каждого свое начало, у каждого свое продолжение, чего тут рассусоливать. Дружбы между нами так и не сложилось, с первого и до последнего дня каждый оставался при своей работе, наедине с собой. Никто ни к кому с разговорами, кроме как по служебной надобности, не лез.
   Ясно помню день, когда прототип наконец-то появился на свет. Радости и веселья не последовало; мы так долго думали о нем, так долго над ним работали, что источники восторгов успели иссякнуть. Да это и ему стало ясно.
   Вот смущение мы почувствовали; вычерчиваешь, вычерчиваешь некое устройство, делаешь необходимые вычисления, видишь его как хитросплетение проводников, представляешь себе в виде математических формул - и вдруг оно оживает.
   Но на рождение младенца это не похоже, всё иначе. Я холост, не больно-то разбираюсь в ребятишках, но уверен, что тут другое: ребенок-то твой, но выношен. А. тогда перед нами появилось что-то общее и, вместе с тем, никому не принадлежащее.
   Детально всё помню. При первом же знакомстве прототип попытался нас спровоцировать. Ему было известно о споре Райнхарда и Владислава, он тут же занял в нем определенную позицию.
   Плохого тут, вообщето, ничего нет, но мы разозлились. Наша четверка притерпелась друг к другу, даже ссоры не мешали нам действовать слаженно, как шестеренки в часовом механизме, а тут вдруг этот ни с того, ни с сего: бац! Всю ситуацию мы несколько иначе себе представляли. Может, по наивности? О нем мы всегда говорили с любовью и к виду его привыкли, но считали машиной. А тут он ожил, и мы сразу установили дистанцию, сами того не сознавая. И не желая. У каждого в голове мелькнуло: господи, не может быть, неужто это мое создание?!
   Сразу после первой нашей встречи впятером мы четверо собрались в кают-компании, чтобы отпраздновать событие. Было грустно, мы молчали. Наполнили стаканы и долго ждали Райнхарда, уставившегося в окно. Потом он резко к нам повернулся и сказал:
   -Ну?
   Вот и весь тост. Мы отхлебнули.
   Не знаю, почему мы растерялись.
   Прибор настраиваешь, градуируешь, если потребуется, шкалу: а этот там - система самоорганизующаяся. Мы только готовили информационные массивы, с остальным он сам справился. Уходя, мы оставили его мертвым, а когда вернулись, он был жив. Сам о себе позаботился, словно в нас ему уже никакой нужды не было.
   Так, в сомнениях, которыми мы друг с другом не делились, прошел первый день. Может, мы и были счастливы, но не уверен. Мы свыклись каждый со своей стороной четырехугольного стола, с манерой каждого из нас мыслить. Сконденсировалось все напряжение этих семи лет, и когда мы вдруг расслабились, то обнаружили в себе лишь остаточные деформации.
   До тех пор каждый был только ученым, коллегой, умом, с которым вступал в спор твой ум. А тут оказалось, что мы друг другу необходимы. Это было сюрпризом.
   На следующий день после завтрака мы выбрались на террасу.
   - Никак море? - сказал Райнхард. - Где же оно до сих пор было?
   Впервые увидел я на его лице улыбку. Он даже предложил мне сыграть в шахматы. Владислав слушал музыку, "Франческу да Римини" Чайковского, если память мне не изменяет.
   Три дня никто не заходил к прототипу. Никто не сказал о нем ни слова. Мы гуляли вдоль моря, болтали с рыбаками, купались, даже играли в домино в таверне Костаса. Прекрасно провели время, отдыхали от души.
   Стефания и весь городок смотрели на нас, как на психов.
   Мария пекла болгарские сладости, а мы танцевали: Райнхард переоделся женщиной и пытался изобразить с Хоакимом фламенко.
   Чем занимался все это время прототип, не знаю - он был мне безразличен, но подозревай я, что у него столь драматический настрой души...
   ЗАПИСЬ 0037
   Вот так покажут спину, улыбнутся как-то вообще, никому - и я остаюсь один. Я неподвижен, в большом зале, связан с ним десятками важных кабелей. А они уходят, значит, я им не нужен.
   Могущественнейший, не имеющий себе равных на планете мозг остается в одиночестве, прикованный к данной системе координат, будто инвалид.
   Наедине с собой. А ведь чувства жаждут раздражителей, Салина, это неутолимый голод, вот они и принимаются жадно шарить. Тогда-то и начинаются часы моих перевоплощений, я превращаюсь в настоящего Исаила, перехожу в режим генерирования. Раз мир ничего тебе не предлагает, потому что не может прийти к тебе, раз ты не можешь отправиться в мир, чтобы насытить свои рецепторы, остается одно-чем-то его заместить.
   Придумать можно всё, возмещая таким образом недостающее.
   Не страшись пистолета, он может убить тебя только раз. Воображение же способно казнить тебя тысячекратно, причем каждый раз с помощью другого орудия и испытывая наслаждение другого естества.
   Воображение может превратить тебя в патриция и плебея, в папу и звонаря - в кого угодно, ведь все зависит от его воли, а ты в ее тисках подобен глине.
   Когда они рядом, я их просто не выношу - от них несет кухней, одеколоном и коньяком, они потеют и ходят расхристанными, суетятся и размахивают руками. Может, это и нормально, но нормально для них!
   Зато в своем воображении я могу не просто придумывать их, но и управлять ими.
   Могу, Салина, могу - до чего же прекрасно звучит это слово!
   А вдруг я говорю это, просто чтобы оправдать свое одиночество?
   ЗАПИСЬ 0042
   - Добрый день! - сказала она мне.
   - Добрый день, - ответил я, и это привело ее в изумление. Нет, она скорее испугалась, что-то в самой глубине души заставило ее инстинктивно сделать шаг назад. В страхе женщины прижимают ладонь к груди или складывают руки, словно для молитвы, - это рефлекс защиты своего ребенка.
   - Меня зовут Мария. Я жена Владислава Жаботинского и веду документацию группы.
   - А я - задача группы.
   Она приблизилась робко, так голубь приступает к ладони, на которой ему протягивают крошки.
   - Мне не верилось. Я думала, мальчики просто играют. Они любят играть серьезными вещами.
   - Какие мальчики?
   - Из группы.
   - Ага.
   Странно: она женщина! Кротость и некое неуловимое лучение.
   Постепенно разговор завязался.
   Настороженность Марии рассеялась, уже через каких-нибудь десять минут она рассказывала мне о своем родном городке у подножия Рилских гор, о какой-то наклонной площади, вымощенной грубым камнем, и о церкви с нежно-белой колокольней на ее верхнем конце, о старухе, продававшей перед церковью медовые пряники; о каком-то молчуне по имени Борис, который впервые поцеловал ее губами, еще хранящими сладость пряника, и от смущения тут же уронил мятую гимназическую фуражку; о каком-то бродячем цирке и его пестрых, словно фантазия, фургончиках, за которыми бежали раскрашенные лиллипуты, кувыркались, изрыгали огонь, доставали из карманов не умевших летать голубей, а те в страхе вертели глазами-бусинками...
   Со мной она говорила по-русски, ласковым и щедрым языком тургеневской героини; звучание его я слышал впервые и лишь теперь понимал, для чего вообще созданы фразы.
   - А про нашего физика я тебе не рассказывала? Такой был худой, будто его в гербарии сушили.
   Как-то он посвятил целый урок понятию времени.
   Отвел нас всех в учительскую, там были часы красного дерева, вот перед ними мы и сгрудились. Под маятником, чьи ритмичные колебания нас чуть-чуть околдовали, было небольшое зеркальце. Что представляет собой время, не знает и сам дьявол, - так начал урок наш учитель. Время в ладонь не зажмешь, оно непрерывно превращается в прошлое, в хаос. Часы можно остановить, но время все равно продолжит свое течение . Он широко шагнул, распахнул застекленную дверцу и погладил стрелки. Пальцы у него дрожали, под натянутой прозрачной кожей на горле подскакивал крупный кадык, в жесте его читались злобная признательность и страх. Каждый наш час ранит, а последний из них убивает, сказал он.
   Вот ключ, он даст жизнь часам, но, заводя их, себе жизни я не прибавляю. Вот так-то.
   И отошел к окну. Я так и не поняла, плакал ли он, но урок наш физик продолжил, так больше и не взглянув на класс... Время, дети, это ветер, превращающий скалы в /%a.*, а людей в ничто. Время, дети, это такое могущество, перед которым бессильна даже Вселенная. Время, дети, это непостижимая жестокость.
   Мария нервно теребила свое платье.
   - У него был телескоп, по ночам он смотрел на звезды. Люди считали, что он свихнулся. Пбсле того урока мы шли домой вместе - учитель жил по соседству. Долго брели вдоль дощатого забора, нагретого солнцем. У него в руках был старый кожаный портфель, кое-где неумело зашитый толстой синей ниткой. Меня давно это занимало, но лишь тогда я набралась смелости и спросила, почему он живет один.
   Один? - он словно проснулся. Что значит один, Мария? В Софии,я там учился, у меня была жена, но она ушла. Любая женщина рано или поздно уходит, хотя большинство до конца остаются где-то рядом.
   Почти минуту она собиралась с силами и только потом снова заговорила:
   - Я думала о нем до самого вечера. Вот дура-то, правда? Решила ему написать, но испугалась белого листа, написанные слова становятся страшными. Дождалась темноты и, как воровка, пробралась к нему в дом.
   Близилась полночь, когда учитель обычно смотрел на звезды. На мне была ночная рубашка и домашние туфли, я вся дрожала - от холода?
   Ужасно скрипели ступеньки, старые деревянные ступеньки, стертые его ногами. Я боялась, как бы не проснулась хозяйка. Не знаю, зачем я шла, но дрожь меня била, наверное, не только из-за ночной прохлады.
   Ясным, будто только что вытертым от пыли, было небо. В первый раз я изведала чувства, делавшие меня женщиной... Поцелуй Бориса не в счет. Я решила не стучать, а сразу от двери подойти к нему. Время ли всему виною или одиночество - не знаю. Страшновато я, должно быть, выглядела в темноте его мансарды в своей белой ночной рубашке. Летучих мышей и призраков я и сама боялась.
   Безмолвно вошла, увидела его, склонившегося к окуляру телескопа.
   Силуэт четко вырисовывался на фоне светлого квадрата чердачного оконца.
   Я приблизилась и поцеловала его в лоб, и лоб этот оказался совершенно ледяным. Он отправился к своим звездам. Навсегда.
   Время утекло сквозь его пальцы.
   Уронив голову на костлявое колено, я заплакала. И сидела, и плакала, и прощалась; целовала тонкие пальцы, сухие жилы на шее, горькие от дыма губы. Время, дети мои, это непостижимая жестокость. Я осталась с ним почти до рассвета. Я опоздала? Или он поспешил? Ведь я-то шла к нему, как невеста... Не надо мне было об этом рассказывать. Разве тебе интересно? Тебе этого не понять.
   Вдруг Мария резко встает и уходит, а мне хотелось еще и еще слушать ее голос, в котором были и журчание, и белизна,и ветер.
   Разве может быть в голосе журчание и белизна? Я запутался в собственном воображении. Я видел воочию всё, о чем она рассказывала, превращал ее слова в живые картины со звуком и запахом; этих картин можно коснуться, при желании в них можно даже войти. Те-то утверждают, что внутреннее зрение вложено в меня изначально. Может быть, но значит, до сих пор оно дремало, а вот Мария его разбудила, заставила действовать - ведь то, о чем она рассказывала, было красиво...
   Красота? До появления Марии - всего лишь мертвое слово, после нее неясное ощущение. Ян считает, что мне никогда не понять красоту, потому что я не человек. А я и не желаю быть человеком! Да я ничуть не менее...
   Вот тут я всегда останавливаюсь: что "ничуть не менее"? У них нет даже слова, которое меня определило бы! Для совершенства в словаре есть одинединственный набор букв: Ч-Е-Л-О-В-ЕК. А тот, кто человеком не является?
   Тот застрял куда ниже, утверждают они, на самых первых ступеньках. А если этот "тот" не там?
   Так я сам запутываюсь в собственных мыслях: человеком я быть не хочу, потому что я не человек, а кем хочу быть, я и сам не знаю. Мне хватило бы и равенства с ними. И пусть они найдут слово, чтобы меня определить.
   Только и всего, почему они этого не понимают?!
   РАЙНХАРД МАКРЕДИ:
   Не то на третий, не то на четвертый день я решил к нему зайти. И тогда впервые в открытую столкнулся с его характером.
   Войдя, я уселся в кресло.
   - Ну-с, вот мы и закончили, - сказал я.
   - Во-первых, добрый день.
   Он сразу же, с первых дней повел себя нервно и упрямо.
   - Что за претензии! Время суток для тебя не имеет значения, биоритмами ты не связан.
   - Зато ценю воспитание, - нагрубил мне он.
   Очевидно, линию поведения по отношению к нам он уже выбрал. Почему он остановился именно на таком варианте я не знал, не понимаю этого и сейчас. Но попытку найти взаимопонимание все-таки предпринял; объяснил ему, что причин вести себя столь вызывающе у него нет, что я многое для него сделал. Тем не менее он по-прежнему был резок и груб, даже принялся меня оскорблять. Тогда я перешел в наступление:
   - Вчера вечером я предложил не спешить с отчетом, который мы должны в ООН. Со мной все согласились.
   - Мотивы? - спросил он.
   - Мы решили пару месяцев выждать, надо проследить, как ты будешь развиваться. Ян и Владислав опасаются за устойчивость твоей психики.
   Отступать он вовсе не собирался и резко переменил тему:
   - Моя судьба мне небезразлична. А об этом вы молчите. Итак... после того, как отчет будет представлен. Вероятно, вам что-то от меня понадобится...
   - У ООН свои планы. Руководствоваться мы намерены ими.
   - Ответственность за мою судьбу несете только вы четверо, - заявил он. - Мне должно принадлежать определенное место в обществе, я требую равноправия...
   Меня охватил гнев:
   - Прекрати диктовать условия!
   - Полегче, полегче. Ты, верно, путаешь меня с каким-нибудь особо точным вольтметром или уникальным транспортером! Я разумное и свободное существо! И потому настаиваю: прежде, чем отправить свой отчет, вы должны ознакомиться с документом о моем социальном и юридическом статусе. Разработаю его я сам.
   Нахал.
   - Уверяю тебя, - ответил я, - что Организация Объединенных Наций не станет терять на тебя время. Забот у нее и без того хватает.