— Зачем же ей так разъезжать? — спросила Дарья Сергевна.
   — Да самого-то главного я ведь еще и не сказал, — молвил Патап Максимыч. — Замуж выходит Авдотья-то Марковна. После филипповок свадьба.
   Все удивились, особенно Дарья Сергевна. Аксинья Захаровна перекрестилась и пожелала счастья Дуне, Прасковья Патаповна по обычаю равнодушно поковыряла в носу, а Василий Борисыч вздохнул и чуть слышно промолвил:
   — Ох, искушение!
   «Так вот оно какое вышло положение-то! — думал он сам про себя. — Тогда на Китеже, как впервые ее увидал я, светолепна была — очи голубые, власы — янтарные волны, уста — червленные ленты, ланиты — розовый шипок. Не то что моя колода Парашка. А в Комарове какова была! Ангелам подобна!.. Но вертоград для меня заключен, источник радостей запечатлен. Миллион, опричь приданого во сто тысяч!.. То-то бы зажили… Бог суди Фленушку с Самоквасовым да с Сенькой саратовцем — окрутили, проклятые, меня, бедного — валандайся теперь век свой с этой дурищей Парашкой».
   Больше и больше зло разбирало бывшего посла рогожского. Всех клял, всем просил помсты у бога, кроме себя одного.
   — За кого ж это выходит Дунюшка? — чуть слышно спросила у Патапа Максимыча Дарья Сергевна. — Неужто она в лесах могла найти судьбу свою?
   — Жених не лесной, а из города Казани. Теперь он с большим наследственным капиталом в Нижнем поселился. Да вы его знаете, у Колышкиных каждый божий день бывал, как мы у них останавливались… Петр Степаныч Самоквасов, — сказал Патап Максимыч. — Груня, кажись, и сосватала их.
   — Не пара, не пара, — со слезами на глазах промолвила Дарья Сергевна.
   — Чем же не пара? — спросил Патап Максимыч.
   — У Самоквасова на уме только смешки да шуточки. Какой он муж Дунюшке?.. — сказала Дарья Сергевна. — В прошлом году в одной гостинице с ним стояли. Нагляделась я на него тогда. Зубоскал, сорванец, и больше ничего, а она девица строгая, кроткая. Того и гляди, что размотырит весь ее капитал. Нет, не пара, не пара.
   — Женится — переменится, — молвил Патап Максимыч. — А он уж и теперь совсем переменился. Нельзя узнать супротив прошлого года, как мы в Комарове с ним пировали. Тогда у него в самом деле только проказы да озорство на уме было, а теперь парень совсем выровнялся… А чтоб он женины деньги на ветер пустил, этому я в жизнь не поверю. Сколько за ним ни примечал, видится, что из него выйдет добрый, хороший хозяин, и не то чтоб сорить денежками, а станет беречь да копить их.
   — Вашими бы устами да мед пить, Патап Максимыч, — грустно проговорила Дарья Сергевна. — А впрочем, мне-то что ж? В ихнем семействе я буду лишняя, помехой, буду, пожалуй. Люди они молодые, а я старуха. Черную рясу решилась надеть я. Слезно стану молить мать Манефу, приняла бы меня во святую свою обитель, а по времени и ангелоподобного чина удостоила бы.
   — Нынче, Дарья Сергевна, скитские обители не то, что прежде, — сказал Патап Максимыч. — Со дня на день выгонки ждут. Вон сестрица моя любезная, Манефа-то, целу обитель в городу себе построила, человек на семьдесят,-туда до выгонки хочет переселяться. А как вы к тому городу не приписаны, так вам, пожалуй, и не дозволят там проживать. Всегда бывало так по другим местам, где старообрядские монастыри закрывали: на Иргизе так было, и в Стародубе, и по другим местам. Которые были из других местов, тех высылали на родину, и велено было за ними смотреть, чтоб оттоль никуда не отлучались. Так ежели у вас есть твердое желание спасаться в какой-нибудь из здешних обителей, так повремените немногое время, обождите, чем ихнее дело кончится.
   А кончится оно, думать надо, в скором времени.
   — Что ж! — молвила Дарья Сергевна. — До времени гостьей у матушки Манефы поживу, чтоб не попасть в скитские списки. А настанет выгонка, куда-нибудь на время уеду.
   — У нас живите, Дарья Сергевна, — тихо проговорила Аксинья Захаровна.При вас мне отрадней, не так скучно, вы со мной и поговорите, вы мне и от божественного что-нибудь почитаете.
   — А ко всему, что сказал я, прибавлю вам, Дарья Сергевна, еще, — молвил Патап Максимыч. — Теперь ведь Манефа игуменьей только по имени, на самом-то деле мать Филагрия всем заправляет — и хозяйством, и службой, и переписку с петербургскими да с московскими ведет. Чать, знаете ее? Манефина-то наперсница, взбалмошная, бесшабашная Фленушка.
   — Как мне Фленушки не знать? — сказала Дарья Сергевна. — Довольно ее знаю, не мало ведь времени выжила я с Дуней у матушки Манефы в обители.
   — Сумасброд была девка! — заметил Патап Максимыч. — Все бы ей какое-нибудь озорство. А теперь, говорят, хозяйство повела мастерски; вся, слышь, обитель в такой у нее строгости, какой и при Манефе не бывало. И вам, сударыня Дарья Сергевна, стало-быть волей-неволей придется из ее рук смотреть и все исполнять по ее приказам. Вы бы об этом хоть порассудили. Не желаете у Дуни жить, найдется угол вам у меня в дому: что есть — вместе, чего нет — пополам. Подумайте хорошенько, матушка. Жалеючи вас говорю. Вот и старуха моя говорит, что ей с вами отраднее. Право, не лучше ли вам у нас остаться. Вы хорошая хозяйка, я это заметил, живучи у вас, а у меня хозяйка с постели не сползает. О Прасковье говорить нечего — сами видите, что умом не дошла — ей бы только сладко поесть да день-деньской на кровати валяться. А за вами по хозяйству я бы ровно за каменной стеной был. Поразмыслите об этом, ежели решились у Дуни не жить.
   Пошел Патап Максимыч токарни осматривать. Дарья Сергевна также вышла. Прошла она в моленную, а там наемная канонница за негасимой свечой стоит и псалтырь читает. Там присела Дарья Сергевна на боковую лавочку и поникла головой. Дуня вспоминалась ей. "С детства ровно к родной матери была ко мне привязана, ни одной, бывало, тайной думы от меня не скрывала, — думала она.А в последнее время не такой стала. Полюбились ей мирские книги, и стала она скучать божественными. Читаешь, бывало, ей из «Пролога» или «Торжественника» — не слушает, зачнешь говорить о душеспасительном -и ухом не ведет.
   А тут на беду подвернулась окаянная Марья Ивановна. Совсем с тех пор переменилась Дуня, стала нетерпелива, сумрачна и молчалива. От зари до зари, бывало, сидит над какими-то еретическими, видно, книгами, путного слова тогда от нее, бывало, не добьешься. Не то что со мной, с отцом говорить перестала. А как на Троицу принесло к нам в дом эту проклятую Марью Ивановну — еще хуже пошло… И как воротилась Дуня от нее из гостей к больному отцу, словечка не сказала мне про житье-бытье у Луповицких, хоть я не раз о том речь заводила. О чем ни спрошу — молчит, ровно стена. И по-прежнему ко всему холодна и по-прежнему ко всему безучастна.
   Как уехал от нас Патап Максимыч с Аграфеной Петровной, одни мы остались с ней, — известное дело — скука, тоска в одиночестве. Поведешь, бывало, с ней разговор о душеспасительном — молчит, зачнешь читать что-нибудь от святых отец — молчит, зевает, спать на нее охота найдет, заместо душевного-то умиления. Я в тягость ей была. Как же жить мне с ней, как замуж-то она выйдет? Муж еще бог его знает каков человек, как еще поглядит на меня. Нет, не житье у них — и себе в тягость и им не на радость. У Патапа Максимыча остаться тоже не след: по всем замечаньям, Аксинья Захаровна не жилица на свете, а помрет она, Параша будет хозяйкой, а как с ней ужиться?..
   И разумом не вышла, и нрав крутой, и паче меры привередлива; нет, с ней жить нельзя… Стану кланяться матушке Манефе, призрела бы меня, одинокую, поклонюсь до земли и матери Филагрии, не оставила бы меня Христа ради, дала бы кров и пищу. Откажут, в иных обителях поищу благодетельниц. Жить мне недолго, собой никого не отягощу. Что есть в тридцать лет накопленного, вкладом внесу за кусок хлеба да за теплый угол… А Дунюшка!.. Дай ей, господи, всякого счастья!.. Забыла меня — бог с ней. Не поставь этого во грех ей, господи!..
   И залилась Дарья Сергевна слезами, сидя в моленной на лавочке.
   Вслушивается — канонница дочитывает первую кафизму. Когда кончила она ее, Дарья Сергевна подошла к ней и сказала:
   — Давай, я вторую прочитаю. Положив начал, канонница, не говоря ни слова, отошла от налоя. Дарья Сергевна стала на ее место и начала протяжное чтение.
   — «Возлюблю тя, господи, крепости моя. Господь утверждение мое, и прибежище мое, и избавитель мой, бог мой, помощник мой и уповаю нань. Защититель мой, и рог спасения моего, и заступник мой. Хвалам призову господа и от врагов спасуся. Одержаша мя болезни смертные и потоци беззакония смутиша мя. Болезни адовы обыдоша мя, предвариша мя сети смертные. И внегда скорбети призвах господа и к богу моему возвах. Услыша от церкви святые своея глас мой и вопль мой пред ним, внидет пред очима его» (По дониконовскому переводу, что теперь в обиходе у единоверцев и раскольников.).
   Возвышенные и душу возвышающие слова царя-псалмопевца подходили к душевному состоянию Дарьи Сергевны и заставили ее забыть на время заботы и попеченья о будущем житье-бытье. В благочестивом восторге страстно увлеклась она чтением псалтыря. Кончив вторую кафизму, принялась за третью, за четвертую и читала до позднего вечера, а наемная канонница храпела на всю моленную, прикорнув в тепле на лавочке за печкой.
   Только что ушли от Аксиньи Захаровны Патап Максимыч и Дарья Сергевна, ушла и Параша, сказавши матери, что надо ей покормить Захарушку. Покормить-то она его немножко покормила, но тотчас же завалилась спать, проснулась вечером, плотно поужинала, потом опять на боковую. Стала звать к себе мужа, кричала, шумела, но никто не знал, куда тот девался.
   Василий Борисыч сейчас после жены от тещи ушел; осталась больная одна-одинешенька. Хорошо, что Матрена пришла, а то бы недвижимой хозяйке дома ни достать, ни отдать чего-нибудь было некому.
   С тоски, что ни день, ни ночь в тестевом доме не покидала Василья Борисыча, вышел он на улицу и завернул в токарни. Работники всегда бывают чутки к хозяйским делам, давно они уж заметили, что Патап Максимыч зятя в грош не ставит, на каждом шагу глумится на ним и считает ни на что не годным. И от первого до последнего батрака все они не уважали Василья Борисыча, обходились с ним запанибрата и в глаза даже насмехались над ним. Пришлось рогожскому посланнику молчать да терпеть. Года полтора перед тем был он славим по всему старообрядству как сведущий в уставах человек, был принимаем в самых богатых домах «древлего благочестия», а теперь до того дошел, что последний из тестевых батраков смеется над ним в глаза безбоязно и безнаказанно!
   Видя, что кончившие работу токари и глядеть на него не хотят, пошел он прогуляться на всполье. И луговая трава и тощая озимь уж поблекли от морозов, лиственные деревья оголели, только один ельник сохранял зеленый свой цвет. Калужины, как стеклом, подернуты были блестящим ледком. Высоко на ясном небе плыл полный месяц, озаряя бледным светом замирающие поля, леса и перелески. Стоял легкий морозец. Крепко кутаясь в ватную чуйку, Василий Борисыч шел все дальше и дальше, по дороге к смежной деревушке Ежовой, что стояла верстах в полуторах от Осиповки. Идет Василий Борисыч не спеша и не медля, а сам такие думы в уме раскидывает.
   "Вот оно положение-то! Не чаял, в уме даже никогда не держивал дойти до того, что сталось со мной!.. Будь она проклятым проклята ночь в улангерском перелеске, где навернулась мне постылая, ненавистная Парашка…
   А все Фленушка, все это мать Филагрия по-нынешнему! Подурачиться ей вздумалось, вот и подурачилась. А ты век свой страдай да мучься!.. Ни дна бы тебе, ни покрышки — первым бы кусом тебе подавиться! Она и Самоквасова с Сенькой выкрасть меня из Комарова подустила, а потом окрутить с этим бревном, паскудной Парашкой! Все ее дело. На первых порах и Прасковья то же говорила… На что ж я стал теперь похож? От берега отстал, к другому не пристал. С Москвой, со всем старообрядством дело вконец расклеилось — клянут меня за то, что женили здесь меня да еще венчали в великороссийской. А разве на то моя была воля? Силком ведь повенчали. Теперь из старообрядцев никто и ко двору меня не подпустит, а ведь я ими только и жил. К единоверцам тоже хода нет, а великороссийские и вниманья на меня не обратят. Допрыгался я, бедный, допрыгался, бессчастный, в этих скитах, до того допрыгался, что теперь хоть руки на себя наложи… Сыт, обут, одет — не могу в этом на тестя пожаловаться, зато жена-то какая!.. Глупее барана, злее самого черта. Рассказывает теперь тесть, что сам он нашу свадьбу состряпал. Кто их разберет — он ли в самом деле, или Самоквасов с Сенькой саратовцем".
   А вот и Ежова. Первая с краю изба освещена внутри, и в ней не лучина горит, а сальные свечи. И на окошках свечи стоят, и у ворот фонарь с зажженной свечкой повешен. Доносятся из избы веселые девичьи клики, хохот и громкие песни. В той избе жила разбитная, бойкая вдова Акулина Мироновна, та самая, что когда-то верней всех мужиков разгадала, для чего, ожидая в гости Снежковых, Чапурин ни с того ни с сего вздумал большие столы окольному народу ставить. По смерти ежовского десятника осталась Акулина Мироновна бездетною. Сама женщина еще молодая, лет тридцати, любила она с девками да с парнями возиться. Потому и завела у себя в избе посиделки; сходилась к ней вся ежовская молодежь, приходили повеселиться и из соседних деревень. Весело было Акулине Мироновне, а вместе с тем и выгодно.
   С ранней осени до масленицы по деревням у таких вдовушек, как Акулина, посиделки или супрядки по нескольку раз на неделе бывают. В назначенный день, только зачнет смеркаться, девушки в нарядных платьях с гребнями и донцами, с шитьем иль вышиваньем, сбираются к ней в избу. Ласково каждую гостью встречает хозяйка. Собравшись, девушки садятся по лавкам и заводят меж собой разговоры про домашние дела, наряды и рукоделья. Начинаются шутливые насмешки над ожидаемыми парнями и над их зазнобами. А между тем все усердно работают. Сначала работа спорится, особенно у тех, кому мать урок задала столько-то напрясть, столько-то нашить. Часов в восемь, а иной раз и в девять, один по одному, начинают парни сбираться; каждый приносит свечку, пряников, стручков, маковников, подсолнечных зерен и других деревенских лакомств, а иной и пивца притащит, либо молодой осенней бражки, а пожалуй, и штоф зелена вина, а тем, кто не пьет, сантуринского.
   И закуски приносят с собой; кто говядины, кто баранины, кто живых кур либо уток. Их сейчас режут, хозяйка отпаривает, ощипывает, а потом из них к ужину похлебку варит. Другие парни яиц притащат, масла, сметаны, творогу, а иной спроворит с шестка каши горшок либо щей, а попадет под руку — так и цельный каравай хлеба. Оттого матери и злобятся на посиделки, что, сколько ни копи, как ни стереги, а добро уходит да уходит на угощенье девкам в избе какой-нибудь Мироновны.
   Потому еще матери боятся супрядок, что дочери там на шаг от греха. Но, должно быть, вспоминая свою молодость, сквозь пальцы смотрят они на девичьи забавы и такие наставленья дают дочерям: «Любись с дружком, как знаешь, только чтоб покору на честной родительский дом от того не было. Пуще всего берегись с парнями грешить. Берегись этого пуще огня, пуще полымя. А ежель не устоишь, умей концы хоронить. Не то гулливой прозовут, опозоришь и себя и нас, подруги отшатнутся от тебя, и не будет тебе места ни зимой на супрядках, ни летом в хороводах, а что хуже всего — замуж никто не возьмет».
   Собрались к Акулине девки ежовские, шишинские и других деревень. Две пришли из Осиповки. Разговоры зачались у них за рукодельем.
   — Чапурин-от, слышь, домой воротился? — спрашивала Акулина у осиповских девок.
   — Воротился, — отвечала одна из них.
   — Что привез? — спросила Акулина.
   — Покамест ничего. Не знаю, что дальше будет, — сказала осиповская девка. — Только женщину неведомо какую привез.
   — Сиротку Смолокурову, что ли? — спросила одна из ежовских.
   — Нет. Та, слышь, еще молоденькая, а эта старуха, свояченицей, слышь, доводилась она самому-то Смолокурову. Дарьей Сергевной зовут. Сколько-то лет тому назад в Комарове жила она в Манефиной обители. Смолокурова-то дочь обучалась ведь там в одно время с дочерьми Патапа Максимыча.
   — Вот как, — промолвила Акулина Мироновна.
   — А сегодня, перед тем как нам сюда идти, — продолжала осиповская девица, — страсть сколько сундуков к Патапу Максимычу привезли, целый обоз. И говорили, что в тех сундуках сложено приданое Смолокуровой. Не на одну, слышь, сотню тысяч лежит в них. Все в каменну палатку поставили, от огня, значит, бережнее.
   — Сто тысяч! — вскликнула Акулина. — Вот где деньги-то! У купцов да у бояр, а мы с голоду помирай! Им тысячи — плевое дело, а мы над каждой копейкой трясись да всю жизнь майся. А ведь, кажись, такие же бы люди.
   — А всего-то, говорят, богатства ей после отца досталось больше миллиона, — сказала осиповская.
   — Что за миллион такой? Я, девки, что-то про него не слыхивала,сказала ершовская.
   — Значит, десять сотен тысяч, тысяча тысяч, — пояснила одна из шишинских, сколько-то времени обучавшаяся в скитах.
   — Господи владыка! — на всю избу вскликнула Мироновна. — Да что ж это такое? Ни на что не похоже! У одной девки такое богатство, а другие с голоду колей! Начальство-то чего глядит?
   — А ведь как я погляжу на тебя, тетка Акулина, так глаза-то у тебя не лучше поповских, завидущие, — сказала девушка из ежовских. Сродницей Акулине она приходилась, но за сплетни не больно любила ее.
   — А ты, дура, молчи, поколева цела, — крикнула на нее тетка Акулина. — В голове пустехонько, а тоже в разговоры лезет. Не твоего ума дело. Придет Алешка, принесет гармонику, ну и валандайся с ним, а в дела, что выше твоего разума, не суйся. Замолчала ежовская, примолкли и другие девушки.
   — Заводи зазывную! — вдруг крикнула пряха из Шишинки. — Пора. Может, парни давно у ворот, да, не слыша зазывной, на двор нейдут.
   Зашурчали веретена, громко девки запели. Тетка Акулина суетливо бегает взад и вперед по избе, прибирая в ожиданье гостей разбросанные вещи.
   — Заводи, заводите, красны девицы, — говорит она. — Скликайте пареньков, собирайте молодцов. Поют девицы зазывную: (Зазывною песнью зовется всякая, что первою поется на посиделках.).
   Летал голубь, летал сизый,
   Летал сизый по возгорью,
   Искал голубь, искал сизый
   Своей сизыя голубки.
   Моя сизая голубка очень знакомита:
   Через три пера рябенька, головка гладенька,
   Руса коса до пояса, в косе лента ала,
   Ала, ала, голубая, девонюшка молодая.
   Возвивалась голубушка высоко далёко,
   Садилася голубушка на бел горюч камень,
   Умывалась голубушка водою морскою,
   Утиралась голубушка шелковой травою,
   Говорила голубушка с холостыим парнем:
   "Уж ты, парень, паренек, глупенький твой разумок -
   Не по промыслу заводы ты заводишь,
   Трех девушек, парень, зад один раз любишь:
   Перву Машу во Казани
   Да Дуняшу в Ярославле,
   А душеньку Ульяшеньку в Нижнем городочке;
   Купил Маше ленту алу,
   А Дунюшке голубую,
   А душеньке Ульяшеньке
   Шелковое платье.
   Ты носи, моя Ульяша, мною не хвалися;
   Коли станешь выхваляться -
   Нам с тобой не знаться,
   А не станешь выхваляться -
   Ввек нам но расстаться.
   А меж тем одинокий и грустный, усталый и до костей продрогший, переминаясь с ноги на ногу, Василий Борисыч стоит у ворот Акулины Мироновны. Тянет его в круг девичий, но берет опаска — неравно придет кто из осиповских да потом дома разблаговестит, что хозяйский зять у Мироновны на девичьих поседках был. Дойдут до жены такие вести — жизни не рад будешь, да и тесть по головке не погладит: «Ты, дескать, закон исполняй, а на чужих глаза пялить не смей». Мимо токарен да красилен лучше тогда и не ходи — трунить, зубоскалить станут рабочие, на смех поднимать…
   А громкие девичьи голоса в избе Мироновны так и заливаются. Дрожь пробирает Василья Борисыча; так бы и влетел в избу козырем, облюбовал бы, какую помоложе да попригожее, и скоротал бы с ней вечерок в тайной беседе… Издавна на такие дела бывал он ловким ходоком, теперь уж не то. Что было, то сплыло, а былое быльем поросло.
   Не стерпел, однако, Василий Борисыч, услыхавши зазывную. «Эх, была не была, — подумал он. — Авось не узнают, а ежели и явятся праздные языки, можно их закупить, на это денег хватит».
   И вошел в беседу девичью, парней никого еще не приходило. Все диву дались, увидавши такого гостя.
   Не знает, не придумает Акулина Мироновна, как принять, чем приветить Василья Борисыча. Рада приходу его — такие гости с пустыми руками не ходят; столько отсыплет чапуринский зятек, что, пожалуй, во всю зиму таких денег супрядками и не выручишь… И боязно шустрой вдовушке: "Ну, как проведает Патап Максимыч, что зять его у нее на посиделках был, да взбредет ему на ум, что я прилучила его, пропадай тогда головушка моя. Жить не даст! Доведет до большого начальства, что в дому у меня корчемство, тогда беда неминучая — в одной рубахе отпустят… Хоть шею тогда в петлю, хоть в омут головой!..
   — Здравствуй, Мироновна! — переступая вдовин порог, громко вскликнул Василий Борисыч. — Здравствуйте, девицы-красавицы!.. Примите меня, голубоньки, во свой круг, во свое веселье девичье, приголубьте меня словом сладким, ласковым, — прибавил он, вешая шапку на колок.
   — Милости просим, — в один голос отвечали девушки, раздвигая на лавках донца и опоражнивая место нежданному, негаданному гостю.
   Оглядел Василий Борисыч девок и вдруг видит двух из Осиповки. Так его и обдало. «Теперь и невесть чего наболтают эти паскуды, — подумал он,дойдет до тестя — прохода не будет, до жены дойдет — битому быть. Хорошенько их надо угостить, чтоб они ни гугу про ночные похождения женатого, не холостого».
   В другой раз оглядел Василий Борисыч круг девичий и видит — середь большой скамьи, что под окнами, сидит за шитьем миловидная молоденькая девушка. Сел он возле нее, видит — белоручка, сидит за белошвейной работой. Спросил у нее:
   — Как зовут, красавица?
   — Как поп крестил — Лизаветой звал, — вскидывая плутовские глаза на Василья Борисыча, бойко отвечала белоручка и захохотала на всю избу. Другие девушки тоже засмеялись.
   — А из коей будешь деревни? — спросил Василий Борисыч, подвигаясь к Лизавете. Та от него не отодвигалась.
   — Ты, Василий Борисыч, человек поученый, книжный, — сказала она. — Тебе бы прежде спросить, как величают меня по отчеству, а потом и пытать, из какой я деревни.
   — Так как же тебя звать, красавица, по отчеству? — спросил Василий Борисыч.
   — Трофимовна, — отвечала она. — Отецкая дочь (Не сирота, а дочь, у которой жив еще отец и притом человек достаточный.). Тятенька Трофим Павлыч не то что по нашей деревне, а по всей здешней волости из первых людей.
   — А чем промышляет? — еще ближе подвигаясь к Лизавете, спросил Василий Борисыч.
   — Известно, горянщиной. По всей нашей палестине (Палестина — родные места, своя сторона.) все живут горянщиной, — отвечала отецкая дочь.
   Смотрит Василий Борисыч на Лизавету Трофимовну — такая она беленькая, такая чистенькая и миловидная, что другие девушки перед ней уроды уродами, а приемы у отецкой дочери не те, что у тех, и все обхожденье, — с первого же взгляда видно, что не в избе она росла, не в деревне заневестилась. Руки нежные, не как у деревенских чупах, тотчас видно, что никогда Лизаветины руки черной работой не бывали огрублены.
   Бывший рогожский посол еще поближе подвинулся к Лизавете, положил ей руку на плечо и стал полегоньку трепать его, не говоря ни слова. Отецкая дочь не противилась. С веселой вызывающей улыбкой поглядывала она исподлобья, и, когда Василий Борисыч стал мешать ей шить, она взяла его за руку и крепко пожала ее. Сладострастно засверкали быстрые маленькие глазки бывшего посла архиерейского. Горазд бывал он на любовные похожденья, навык им во время ближних и дальних разъездов по женским скитам и обителям.
   В это время Акулина Мироновна, из красного угла перетащивши стол направо от входа в избу, покрыла его столешниками (Полотенце, что кладут за столом двум, трем человекам вместо салфеток.) и расставила тарелки с пареной брюквой, солеными огурцами, моченым горохом, орехами, подсолнухами, городецкими пряниками, жомками, маковниками, избойной, сушеной черникой и другими деревенскими лакомствами. Тут же ставлены были ломтями нарезанная солонина, студень, рубцы, соленый судак, вареный картофель. Убирая стол, Акулина подозвала Василия Борисыча и тихонько ему молвила:
   — Угощай девиц, Василий Борисыч, ежели на то есть у тебя желание… Можно и пивца достать, пожалуй даже и ренского, а тебе, ежель в охоту, достану и водочки. Да вот что еще хочу сказать тебе, — прибавила она шепотом на ухо Василью Борисычу, — ты к Лизке-то скорохватовской не больно примазывайся. Придет Илюшка пустобояровский да увидит твои шуры-муры с ней, как раз бока тебе намнет — ни на что не поглядит. У него с Лизкой-то еще до Покрова лады зачались; перед масленой, надо быть, поп венцом их окрутит. А Илюшка — косая сажень, сила страшеннейшая, кулачище — хоть надолбы вколачивай. Так ты поопасся бы, Василий Борисыч. До греха недолго. Парень же он такой задорный, что беда… Да и к другим-то девушкам не больно приставай, ведь каждая, почитай, из них чья-нибудь зазноба. А вот как нагрянут парни на посиделки, угости ты их всех как можно лучше, тогда и возись себе с любой из девушек. Тогда супротивничать тебе уж не станут.
   Покоробило немного Василья Борисыча, но ни слова он Акулине не вымолвил. Подойдя к девушкам и по-прежнему садясь возле Лизаветы, сказал:
   — Угощайтесь, красны девицы, берите, что ни ставлено на столе Мироновны… А наперед песенку бы надобно спеть, да, глядите ж у меня, развеселую, не тоскливую.