У иного ветер в голове, — ради женской красоты и себя и дело забудет… А иной нравом не годится: либо высокоумен и спесив не в меру, либо крут и на язык невоздержан… Правду аль нет говорю, Василий Борисыч?
   — Ох, искушение! — молвил он. — Не смущайте вы меня, матушка… Неужто и в самом деле свет клином сошелся, неужто во всех наших обществах только и есть один я пригодный человек? Найдется, матушка, много лучше меня.
   — Да где они, где? — с жаром возразила Манефа. — Укажи, назови хоть одного. Нынче, друг мой Василий Борисыч, ревностных-то по бозе людей мало — шатость по народу пошла… Не богу, мамоне всяк больше служит, не о душе, о кармане больше радеют… Воистину, как древле Израиль в Синайской пустыне — «Сотвориша тельца из злата литого и рекоша: сей есть бог».
   Не отвечал Василий Борисыч на Манефины речи. А она, помолчав, продолжала:
   — И что ты станешь делать у Патапа? Промысла на Горах, говорит он, хочу разводить… А какие промысла — сам не знает. Нравом-то он у нас больно упрям, заберет что в голову, дубиной не вышибешь. И что ему больше перечить, то хуже. Вот так и теперь… Вздумал что-то несодеянное да, не обсудивши дела, ну людей смущать, от божьего дела их отвлекать… Я, Василий Борисыч, от мира хоша и отреклась, но близких по плоти, грешница, не забываю. Потому, о пользах брата радеючи, всякого успеха ему желаю и завсегда о том бога молю… А ежели он ради житейских стяжаний вздумал теперь нужных церкви людей к себе переманивать, тут я ему не споспешница и не молитвенница… Потому и советую тебе и богом тебя прошу: не прельщайся ты его словами, не ломай совести — пребудь верен делу, тебе данному, не променяй церкви божией на Патапа… О душе подумай, Василий Борисыч, о вечном спасении.
   — Все это, матушка, я очень хорошо и сам могу понимать, — сказал Василий Борисыч. — Чего лучше того, как господу служить? Но ведь я, матушка, высоко о себе не полагаю и никак не могу вменить в правду ваших обо мне слов, будто я церкви уж так надобен, что без меня и обойтись нельзя… Это вы только по своей доброте говорите… А Патапа Максимыча оскорбить мне тоже нежелательно, хоть и он обо мне тоже уж больно высоко задумал, чего я и не стою… А по душе признаться, откровенно вам доложить, матушка, и боязно мне огорчать-то его… Не оставит он втуне, если поперек его воли пойдешь, а я человек маленький, к тому же несмелый, меня обидеть не то что Патап Максимыч, всякий может.
   — Нечего тебе бояться, — возразила Манефа. — Сегодня здесь, завтра уехал. Где он тебя возьмет?
   — Э, матушка! — молвил Василий Борисыч. — У Патапа Максимыча рука долга, на дне моря достанет.
   — Да ведь ты не беззаступен! — сказала Манефа. — Гусевы, Мартыновы, Досужевы в обиду не дадут.
   — Не дадут! — горько улыбнувшись, молвил Василий Борисыч. — Мало вы знаете их, матушка, московских-то наших тузов!.. Как мы с Жигаревым из Белой-то Криницы приехали, что они тогда?.. Какую заступу оказали?.. Век того не забуду…
   — А что такое? — спросила Манефа.
   — Да вот что, — начал свой рассказ Василий Борисыч. — В самое то время, как мы ездили за границу, проживал в Москве Белокриницкого монастыря настоятель — отец архимандрит Геронтий. За сбором в Россию был послан, деньги на построенье соборного храма, утварь всякую церковную, облаченья, иконы древние собирал от христолюбцев для митрополии… Проведали о нем, и велено было взять его, как только из Москвы со всем своим сбором выедет… А мы едем себе обратно, ничего не ведаем и совершенно спокойны… В Туле узнали, что Геронтий под караулом, а по Москве строгие розыски идут насчет переписки с митрополией… Слышим, старообрядцы все в тревоге… Мы, конечно, испугались, думали не ехать в Москву, а наперед написать да спроситься, что делать… Послали письмо, ответу не дождались, а на словах посланный от тех, что нас посылали, сказал:
   «Делайте, что хотите, — мы вас никуда не посылали, знать вас не знаем, ведать не ведаем». Вот оно каково, матушка!.. Подумали мы, подумали — что делать, что предпринять?.. И положились во всем на божию волю: что будет, то и будь, — поехали. А подъезжая, в сторону взяли на Кожухово и, не заехавши в Москву, прямо на Рогожское. Сдали миро и другую святыню, что привезли, да в город. К тому придем, к другому, кто нас посылал-то, а они сторонятся, ровно чуму мы с собой завезли. Нашли, говорят, время, когда воротиться! До вас ли теперь. Не смейте, говорят, и к домам нашим близко подходить, мы вас никогда не знали и никуда не посылали! Так вот они каковы, заступники-то!.. Вот какова надежда на них, матушка!..
   Негодованье разлилось по лицу Манефы. Молчала она. Нечего было сказать на слова Василья Борисыча. Он продолжал:
   — Когда мирно да тихо, когда от правительства ослаба — высоко тогда они мостятся, рукой не достать, глазом не вскинуть: «Мы-ста да мы-ста!..» Мы обчество!.. Первостатейные!.. А чуть понахмурилось — совсем иные станут: подберут брызжи, подожмут хвосты и глядят, что волк на псарне… и тогда у них только о самих себе забота — их бы только чем не тронули, о другом и заботы нет; все тони, все гори, — пальцем не двинут…
   Эх, матушка, мало вы их знаете!.. Петр апостол трижды от Христа отрекся, а наши-то столпы, наши-то адаманты благочестия раз по тридцати на дню от веры во время невзгод отрекаются… Да и не токмо во время невзгод, завсегда то же делают… Знакомство с господами имеют, жизнь проводят по-ихнему. Спросят господа: «Зачем-де вы, люди разумные, в старой своей вере пребываете?» Отречься нельзя; всяк знает, чего держатся, что ж они делают?.. Смеются над древлим-то благочестием, глупостью да бабьими враками его обзывают. «Мы-де потому старой веры держимся, что это нашим торговым делам полезно…» А другой и то молвит: «Давно бы-де оставил я эти глупости, да нельзя, покаместь старики живы — дяди там какие али тетки. Наследства-де могут лишить…» Вот как они поговаривают… А ведь это, матушка, сторицею хуже, чем Петровски Христа отречься страха ради иудейска…
   — Неужто вправду ты говоришь, Василий Борисыч? — взволнованным голосом спросила Манефа.
   — Как перед богом, матушка, — ответил он. — Что мне? Из-за чего мне клепать на них?.. Мне бы хвалить да защищать их надо; так и делаю везде, а с вами, матушка, я по всей откровенности — душа моя перед вами, как перед богом, раскрыта. Потому вижу я в вас великую по вере ревность и многие добродетели… Мало теперь, матушка, людей, с кем бы и потужить-то было об этом, с кем бы и поскорбеть о падении благочестия… Вы уж простите меня Христа ради, что я разговорами своими, кажись, вас припечалил.
   — О господи долготерпеливый и многомилостивый! — вздохнула Манефа.
   — Вы думаете, матушка, что, устроя церковные эти дела, вот хоть насчет архиерейства, что ли, или насчет другого чего, из ревности по вере они так поступают? — продолжал Василий Борисыч — Нисколько, матушка, о том они не думают… Большие деньги изводят, много на себя хлопот принимают из одного только славолюбия, из-за одной суетной тщетной славы. Чтобы, значит, перед людьми повыситься… Не вера им дорога, а хвала и почести. Из-за них только и ревнуют… Ваше же слово молвлю: мамоне служат, златому тельцу поклоняются… Про них и в писании сказано: «Бог их — чрево».
   Скорбные думы о падении благочестия в тех людях, которых жившая в лесах Манефа считала незыблемыми столпами старой веры и крепкими адамантами, до глубины всколебали ее душу… Не говорила она больше ничего Василью Борисычу насчет поступленья его в приказчики к Патапу Максимычу. Ни отговаривала, ни уговаривала. Замолчала она; не заговаривал и Василий Борисыч…
   Молча доехали в самую полночь до Комарова.
   "И что это, что это с нами будет? — думала Манефа, выйдя из повозки и взглянув на черневшую в ночном сумраке часовню. — Извне беды, бури и напасти; внутри нестроение, раздоры и крайнее падение веры!.. О господи!..
   Ты единая надежда в печалях и озлоблениях… устрой вся во славу имени своего, устрой, господи, не человеческим мудрованием, но ими же веси путями".
   Потом, прощаясь с Васильем Борисычем у входа в свою келью, тихонько шепнула ему:
   — Ты, Василий Борисыч, никому не говори, про что мы с тобой беседовали… Зачем смущать?
   — Вполне понимаю, матушка, — отвечал он также шепотом. — Как можно? Слава богу, не маленький.
   — То-то, смотри поостерегись, — молвила Манефа и, пожелав гостю спокойного сна, низко ему поклонилась и отправилась в келью…
   Было уж поздно, не пожелала игуменья говорить ни с кем из встретивших ее стариц. Всех отослала до утра. Хотела ей что-то сказать мать Виринея, но Манефа махнула рукой, примолвив: «После, после». И Виринея покорно пошла в келарню.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

   Когда Марья Гавриловна воротилась с Настиных похорон, Таня узнать не могла «своей сударыни». Такая стала она мрачная, такая молчаливая.
   Передрогло сердце у Тани. «Что за печаль, — она думает, — откуда горе взялось?.. Не по Насте же сокрушаться да тоской убиваться… Иное что запало ей на душу».
   Две недели прошло… Грустная, ко всему безучастная Марья Гавриловна вдруг оживилась, захлопотала, и что ни день, то делалась суетливее. За то дело хватится, за другое примется, — ни того, ни другого не доделает. То битый час сидит у окна и молча глядит на дорогу, то из угла в угол метаться зачнет, либо без всякой видимой причины порывистыми рыданьями зарыдает. Путного слова не может Таня добиться — попусту гоняет ее Марья Гавриловна туда и сюда, приказывает с нетерпеньем, отсылает с досадой… Спросит о чем ее Таня — промолчит, ровно не слыхала, либо даст ответ невпопад.
   По ночам вздыхает, тоскует; станет поутру Таня постель оправлять, думка (Думка — маленькая подушка, подкладываемая под щеку.) хоть выжми — мокрехонька вся. И каждый день хуже да хуже — тает Марья Гавриловна, ровно свеча на огне. «Лихие люди изурочили '' (Изурочить — колдовством навести на человека болезнь, испортить.), — думает Таня, не зная, чем иным растолковать необычные поступки и странные речи Марьи Гавриловны. — Либо притку (Притка — посредством порчи напущенная болезнь с обмороками, беспричинными рыданиями и истерическими припадками.) по ветру на нее пустили, либо след ее из земли вынули». Как тому горю пособить, кому сурочить (Сурочить — знахарскими заговорами снять напущенную на человека болезнь.) с «сударыни» злую болесть лиходеями напущенную?
   Слыхала Таня, что по соседству с Каменным Вражком в деревне Елфимове живет знахарка — тетка Егориха и что пользует она от урочных (Урок — порча.) скорбей, от призора очес (Призор очес, сглаз — порча, происходящая от взгляда недобрым глазом.) и от всяких иных, злою ворожбой напускаемых на людей, недугов. Заговор ли отчинить, порчу ли снять, кумоху (Кумоха — лихорадка.) ль отогнать, при резах, порубах кровь остановить, другое ль знахарство какое понадобится — все деревенские тетке Егорихе кучатся и завсегда от нее пользу видят… Но в честных обителях скита Комаровского знахарку не жаловали. Матери келейницы распускали про Егориху славу нехорошую — она-де с нечистой силой знается, решилась-де креста и молитвы и душу свою самому сатане предала. От кобей и волхвований Егорихи честные старицы святыми молитвами скит ограждали, а белицам строго-настрого наказывали не то что говорить с нею, не глядеть даже на кудесницу, угрожая за ослушание помстою (Помста — наказание, мщение.) от господа… При каждом упоминаньи имени знахарки, крестясь и на левую сторону отплевываясь, старицы одна речистей другой чудные дела про нее рассказывали… Говорили, что водится Егориха и с лесною, и с водяною, и с полевою нечистью, знается со всею силой преисподнею, черным вороном летает под облаки, щукой-рыбою в водах плавает, серой волчицей по полям рыскает… От нее, еретицы, улетают птицы в высь поднебесную, от нее уходит рыба в яры-омуты, от нее звери бегут в трущобы непроходные…
   Раз, сидя в келарне на посидках у матери Виринеи, уставщица Аркадия при Тане рассказывала, что сама она своими глазами видела, как к Егорихе летун (Летучий воздушный дух, огненный змей.) прилетал… Осенью было дело, — говорила она, — только что кочета полночь опели (Кочет — петух. Первые кочета «полночь опевают», вторые (перед зарей) «чертей разгоняют», третьи (на заре) «солнышко на небо зовут».), засидевшись у Глафириных, шла я до своей обители и в небе летуна заприметила. Красён, что каленый уголь, не меньше доброго гуся величиной; тихо колыхаясь, плыл он по воздусям и над самой трубой Егорихиной кельи рассыпался кровяными мелкими искрами…
   Кривая мать Измарагда, из обители Глафириных, однажды зашедшая со своими белицами к Манефиным на беседу, с клятвой уверяла, что раз подстерегла Егориху, как она в горшке ненастье стряпала… «Сидя на берегу речки у самого мельничного омута, — рассказывала Измарагда, — колдунья в воду пустые горшки грузила; оттого сряду пять недель дожди лили неуёмные, сиверки дули холодные и в тот год весь хлеб пропал — не воротили на семена…»
   А еще однажды при Тане же приходила в келарню из обители Рассохиных вечно растрепанная, вечно дрожащая, с камилавкой на боку, мать Меропея… Та клялась всеми угодниками, что видела, как ранним утром в день благовещенья черти Егориху, ровно шубу в Петровки, проветривали: подняли ведьму на воздуси и долгое время держали вниз головою, срам даже смотреть было. Хоть мать Меропея паче меры любила слезу иерусалимскую (В скитах и вообще в Керженских и Чернораменских лесах иерусалимской слезой в шутку называют водку.), однако и черницы и белицы поверили ее россказням… И мало ль чего не судачили по скитам про елфимовскую знахарку…
   И молоко-то она из чужих коров выдаивает, и спорынью-то из хлеба выкатывает, и грозы-то и бури нагоняет, и град-от и молость (Молостьем за Волгой зовут ненастье, слякоть, мокрую и ветреную погоду.) напускает, и на людей-то порчу посылает… «Правда, иной раз и снимает она болести,прибавляли матери, — но тут же на иных людей переводит… А на кого озлобится, оборотит того в зверя либо в птицу какую… Егориха молода овдовела и к прежни годы с пареньком любилась. Жил он у язвицких ямщиков в работниках, а сам был дальний, с Гор, из-за Кудьмы. Подарила ему Егориха конька да кобылку, и стал паренек от себя хозяйствовать, на своих лошадках ямскую гоньбу гонять… И гонял он на тех лошадушках три года с тремя месяцами… Что же вышло? Ездил парень на родном батюшке да на родной матушке… Озлобилась за что-то Егориха на родителей своего полюбовника да в лошадей их на три года с тремя месяцами и оборотила…» Что стоит такой ведьме над человеком пагубу стрясти, — толковали келейницы, — коли месяц с неба красть умеет, а солнышко круторогим месяцем ставить".
   Не то про Егориху по селам и деревням говорили. Там добрая слава ходила про нее, там ее любили и честили великим почетом. Ото всяких болезней она пользовала травами и кореньями, снимала порчу заговорами и все с крестом да молитвою. Опять же за то любили ее, что была она некорыстная — за лечбу ли, за другое ли что подарят ее, возьмет с благодарностью, а сама ни за что на свете не попросит. Знали про нее и то, что много тайной милостыни раздает она, много творит добра потаенного…
   Слушая, что толкуют скитские матери про добрую знахарку, не в шутку по деревням на них сердитовали. «Поглядели б они, пустобайки чернохвостые,говорили мужики деревенские, — поглядели б, как наши ребятишки любят Егориху, а в младенце душа ангельская, к бесовской нечисти разве можно ей льнуть?»
   Родом будучи дальняя, живучи безысходно в обители, не слыхала Таня, какие речи в миру ведутся про Егориху, а страшных рассказов от обительских стариц вдоволь наслушалась. Келья елфимовской знахарки представлялась ей бесовским вертепом, исполненным всяких страхов и злых чарований, а сама знахарка горбатою, безобразною старухой с кошачьими глазами, свиными клыками и совиным носом. То думалось Тане — сидит Егориха на змеиной коже, варит в кипучем котле разных гадов, машет над ними чародейной ширинкой и кличет на помощь бесов преисподней… То представлялось ей, как Егориха верхом на помеле быстрей стрелы несется по воздуху, как в глухую полночь копает на кладбище могилы, а оттуда в лес бежит и там, ровно кур да гусей,змей подколодных на кормежку скликает… Каких страхов про знахарку на обительских беседах Таня не наслушалась!.. Каких чудес не насказали ей болтливые келейницы!..
   Думает Таня: "Кроме тетки Егорихи, таких людей, кто б умел притку сурочить, поблизости нет… Как же быть?.. Молвить Марье Гавриловне, позвала бы к себе знахарку?.. Не захочет с ведьмой хороводиться (Хороводиться — знаться, водиться с кем.). Да и то взять — приведешь ее сюда, после, пожалуй, с нечистью не развяжешься… Ну, как приманишь к себе бесовскую силу?.. Ну, как летун прилетит да рассыплется по нашим горницам огненными искрами?.. Ну, как по ночам вкруг домика демоны зачнут на сходку сбираться да треклятые свои мечтания (Мечтание, мечта — в народном языке употребляется лишь в смысле привидения, призрака, обмана чувств сверхъестественною силою.) заведут: голки и клики, бесстудные скаканья, неистовые свисты, и топоты ножные, и вой, и гудение, и мерзкое в долони плескание?.. Оборони, господи, и помилуй от такой напасти!..
   Читают же канонницы за трапезой, что самим угодникам божиим такие напасти от нечисти бывали, как же нам-то, грешным, от нее устоять?.. Опять же тетке Егорихе в обитель и ходу нет: увидят матери, кочергами да ухватами из скита ее вытурят… Разве самой тихими стопами, по тайности, сходить в Елфимово да попросить тетку Егориху порчу заглазно снять, да страшно и подумать к ней в келью войти… И подступить близко к ведьмину жилью страшно — неравно наступишь на какую-нибудь нашептанную щепку, либо перешагнешь через заговоренную ямку, не то сухой листочек либо соломинку ветром свеет с колдуньиной кровли — как раз злая притка накатит на тебя".
   От одной мысли идти к Егорихе Тане всю спину мурашками осыпало.
   А Марье Гавриловне с каждым днем хуже да хуже. От еды, от питья ее отвадило, от сна отбило, а думка каждую ночь мокрехонька… Беззаветная, горячая любовь к своей «сударыне» не дает Тане покою ни днем, ни ночью. «Перемогу страхи-ужасы, — подумала она, — на себя грех сойму, на свою голову сворочу силу демонскую, а не дам хилеть да болеть моей милой сударыне. Пойду в Елфимово — что будет, то и будь».
   Раз до вторых кочетов не спала Марья Гавриловна, ночь ноченскую провздыхала да проплакала… До зари не смыкала глаз Таня, сидя на корточках у двери спальной горницы и прислушиваясь ко вздохам и рыданьям дорогой своей «сударыни». Растопилось сердце преданной девушки жалостью, и только что забылась дремотой Марья Гавриловна, поспешно надела она на босу ногу выступки (Выступки — род женских башмаков с высокими передами и круглыми носками.), вздела на плечи стеганый капотец, повязала голову шерстяной косыночкой и, не переводя духа, бегом побежала в Елфимово.
   Манефина обитель на краю Комарова стоит, до Елфимова от нее версты не будет. Скорехонько долетела резвоногая Таня, благо обитель спала еще и никто ее не приметил. Все обошлось ладно, да вот какая беда приключилась: Елфимово деревушка хоть и маленькая, двенадцати дворов в ней не наберется, да не вестно было Тане доподлинно, в коем дворе искать знахарку, под коим окном стукнуться к тетке Егорихе… А на улице ни души — рань глубокая, еще не звали кочета на небо солнышка, не чирикали воробьи подзастрешные (3астреха — желоб под скатом крыши, в который упираются нижние концы теса или драни. На застрехах по деревням обыкновенно воробьи живут, отчего и называются подзастрешными.), не мычали под навесами коровушки, а псы сторожковые, за ночь досыта налаявшись, свернулись в клубки и спали на заре под крыльцами… Кого спросить, кому покучиться?.. «Экая я глупая, экая неразумная, — бранит себя Таня, в раздумьи стоя на елфимовской улице, — не спознала наперед, в коем доме искать ее!..»
   Тут завидела Таня, что идет к ней навстречу с другого конца деревни высокая, статная женщина, далеко еще не старая в темно-синем крашенинном сарафане с оловянными пуговками, в ситцевых рукавах, с пестрым бумажным платам на голове и с личным пестером (Пестер, иначе пещур — заплечная котомка из лыка, иногда прутьев.) за плечами. Бодрым ходом подвигается она к Тане. Поровнявшись, окинула девушку пытливым, но добрым и ласковым взором и с приветной улыбкой ей молвила:
   — Путь тебе чистый, красавица! Таня поклонилась, но ни слова не ответила на привет незнаемой женщины.
   — Отколь будешь, девица? — спросила ее та женщина.
   — Из Комарова, тетушка, — робко ответила Таня, доверчиво глядя в добрые голубые глаза приветливой незнакомки.
   — Что раненько таково?.. Куда идешь-пробираешься? Дело пытаешь аль от дела лытаешь? — спросила она.
   — По своему делу, — ответила Таня.
   — Девица, вижу, ты хорошая, — молвила та женщина, глядя с любовью на Таню. — Не тебе б по зарям ходить, молоды ребята здесь бессовестные, старые люди обидливые — как раз того наплетут на девичью голову, что после не открестишься, не отмолишься.
   — Знахарка у вас на деревне живет, — стыдливо краснея, молвила Таня. — Я было к ней…
   — К тетке Егорихе? — улыбнулась встречная женщина.
   — Да…— молвила Таня, опуская очи наземь.
   — Какое же дело твое, девонька?.. Ведь я сама и есть знахарка Егориха.
   Слова не может вымолвить Таня… Так вот она!.. Какая ж она добрая, приветная да пригожая!.. Доверчиво смотрит Таня в ее правдой и любовью горевшие очи, и любо ей слышать мягкий, нежный, задушевный голос знахарки… Ровно обаяньем каким с первых же слов Егорихи возникло в душе Тани безотчетное к ней доверие, беспричинная любовь и ничем необоримое влеченье.
   — Какое ж у тебя до меня дело, красавица? — спросила тетка Егориха.
   — Не мое дело, — ответила Таня, — а моей «сударыни».
   Благодетельница моя, мать родная, может, слыхала ты про купчиху Масляникову, про Марью Гавриловну, что живет в Манефиной обители?..
   — Слыхала, девонька, слыхала, — молвила знахарка. — Много доброго про нее слыхала я. Кроткая, сказывают, сердобольная, много горя на долю ее выпало, а сердце у ней не загрубело… И честно хранит вдовью участь… Все знаю, лебедушка… Николи не видывала в глаза твоей Марьи Гавриловны, а знаю, что вдовица она добрая, хорошая.
   — Ангел божий — вот она какова, тетушка, — с глубоким чувством любви порывисто молвила Таня.
   — И ты, по всему вижу, девушка добрая, хорошая, — сказала знахарка.Хороших людей только хорошие любят.
   — Больнехонька она, тетушка, напущено на нее…— начала было Таня.
   — Погоди, погоди маленько, красавица, — все по ряду расскажешь,сказала Егориха, взглянув на разгоравшуюся в небе зарю. — Видишь, солнышко близится, скоро народ подыматься учнет — нехорошо, как тебя на деревне увидят, парни у нас бедовые..
   Не ровён случай — со стороны кто увидит тебя — нехорошая слава пойдет… Дойдут напрасные речи до Марьи Гавриловны, она оскорбится на тебя… Пойдем-ка мы с тобой на всполье, да там, походя, спустимся в Каменный Вражек… Сегодня на Тихов день (Июня 16-го св.Тихона.) тиха, добра Мать Сыра Земля… И солнышко сегодня тихо течет по небу… И певчие пташки с нынешнего дня затихают… Свет тихий святыя славы господней сегодня сияет!.. От него все травы полным соком наливаются и вплоть до Иванова дня в целебном соку стоят… Нельзя упустить сегодняшней росы утренней. На Тиховой росе — надо травы рвать, корни копать, цветы собирать… Пойдем… Ходючи со мной, порасскажешь про болезнь Марьи Гавриловны.
   Сердце замерло у Тани, страсть напала на нее… «Зелья сбирать, коренья копать!.. Колдунье помогать!» — шевельнулось у ней на уме, но Егориха ровно прочла, что у нее по мыслям прошло.
   — Именем Христовым да именем пресвятой богородицы те травы собираются…— сказала она. — Сорви травку без имени божьего — не будет от нее пользы человекам… Ты не верь тому, красавица, что келейницы про господне созданье рассказывают… По-ихнему — и табак трава, не богом сотворенная, а диаволом, и дорогой травой (Smillax sarsaparilla.) лечиться не следует потому-де, что, когда господь по земле ходил, все травы перед ним преклонилися, не поклонилась одна дорогая трава… И гулёна (Картофель.), по-ихнему, содомское яблоко, и чай от бога отчаивает, и кофий строит ков на Христа… Много пустого плетут ваши старицы… Таня молчала, с удивлением слушая речи знахарки.
   — Над старыми книгами век свой корпят, — продолжала та, — а не знают, ни что творят, ни что говорят… Верь мне, красавица, нет на сырой земле ни единой былиночки, котора бы на пользу человекам не была создана. Во всякой травке, во всяком цветочке великая милость господня положена… Исполнена земля дивности его, а любви к человекам у него, света, меры нет… Мы ль не грешим, мы ли злобой да кривдой не живем?.. А он, милосердный, все терпит, все любовью своей покрывает.
   Отлегло у Тани от сердца. С простодушной доверчивостью спросила она:
   — Так взаправду ты, тетенька, с крестом да с молитвой свое дело творишь?
   — А то как же? — ответила знахарка. — Без креста, без молитвы ступить нельзя… Когда травы сбираешь, корни копаешь — от господа дары принимаешь… Он сам тут невидимо перед тобой стоит и ангелам велит помогать тебе… Велика тайна в том деле, красавица!.. Тут не суетное и ложное — доброе, полезное творится, — богу во славу, божьему народу во здравие, от лютых скорбей во спасение.
   — А как же я боялась тебя, тетушка!.. — промолвила Таня.
   — Еще б не бояться!.. В скиту живешь, — улыбнулась Егориха. — Поди, там про меня и не знай чего в уши тебе ни напели. С бесами-де водится, с демонами… Так, что ли?