И при первой возможности Египет забывает о войне, как будто воюет нехотя, презирая втайне войну и питая отвращение к железу, «металлу Сэтову»: Сэт, бог войны, — полудиавол.
XVII
   История учит Египет войне и все не может научить. После воинственных Тутмесов — Аменофисы мирные, после Рамзеса II, египетского Цезаря, — Рамзес III, тот самый, который хвалится праздностью луков и мечей.
   И новые полчища варваров заливают мирный край: ливийцы, ассирийцы, персы, эфиопляне, эллины, римляне — все терзают святое тело Озирисово. Но Египет до конца верен себе: знает, что лучше войны мир. «Мир лучше войны» — это самое египетское и самое мудрое из всех изречений египетской мудрости.
   Вот где вторая противоположность наша Египту: мы безбожны и воинственны, он боголюбив и мирен.
XVIII
   И, наконец, третья. Мы живем, движемся в бесконечных пространствах, но век наш короток. Пространство Египта ничтожно — клочок земли, как бы точка, но движущаяся по бесконечной линии времени. Мы — пожиратели пространства, Египет — пожиратель времени. Насколько время глубже, таинственнее пространства, настолько дух Египта — глубже нашего.
XIX
   Египет — «дар Нила» (по Геродоту), узкая полоска необычайно плодородной земли, речного ила, стесненная двумя пустынями с востока и запада. Береговая линия Дельты, лишенная гаваней, на севере, и Нильские пороги на юге — ограждают Египет, как стенами. Эта огражденность, стесненность, суженность, сосредоточенность земли отразилась такими же свойствами на человеческом духе. Единственная в мире земля создала единственных в мире людей.
XX
   Глубокая долина — солнечный угрев, уют — колыбель человечества. «Спуститься» — значит по-египетски «вернуться на родину»: спуститься в долину Нила — лечь в колыбель.
XXI
   Весь мир для египтян — «черная и красная земля» — чернозем и песок пустыни. «Черная земля» — Qu?met — название самого Египта. Чернота нильского ила, влажно-блестящая, как живой «Изидин зрачок», и краснота мертвых песков: жизнь и смерть рядом, но не в борениях и бурях внезапных, а в вечном союзе, в вечной тихости.
XXII
   Круговорот земных явлений так же неизменно правилен, как круговорот светил небесных.
   Из года в год, в один и тот же день, воды Нила начинают расти, постепенно выходят из берегов своих, наводняют поля, сожженные летнею засухою, рождают из смерти жизнь; и в один и тот же день начинают падать, постепенно входят в берега, до нового разлития в новом году. Эти подъемы и падения так ровны и тихи, как дыхание спящего ребенка.
   На человеческом духе запечатлелась и эта неизменная правильность, тихость и вечность природы.
XXIII
   «Не вечное не истинно», — говорит Гермес Трисмегист. Вечность Египта — вечность истины.
XXIV
   Всякая юность на земле ветшает, увядает. Только Египет, «ветхий деньми», цветет вечною юностью.
XXV
   Священные египетские книги времен эллино-римских повторяют с точностью пирамидные надписи, бесконечно-древнейшие самих пирамид: это похоже на то, как если бы мы повторяли слова даже не Авраама, а допотопных людей.
   И не только священные книги, обряды, верования, но и мелочи быта, выражение лица, движения тела, звуки голоса остаются почти неизменными.
XXVI
   По Геродоту, «плачевная песнь Манероса», надгробный плач Изиды над Озирисом, воспевается при XXVII династии точно так же как при первой: ни один звук не изменился за три тысячи лет.
   В священных изображениях бог Амон поднял правую руку с бичом, младенец Гор поднес палец ко рту, наподобие грудных сосущих детей, — и оба замерли так на тысячи лет, неподвижные.
   Но эта неподвижность — не мертвого тела в гробу, а живого семени в земле, или младенца в утробе матери; неподвижность, тихость лучезарного полдня: совершенная жизнь в совершенной тихости; вечная жизнь в вечной тихости.
XXVII
   «— Вы стали веровать в будущую вечную жизнь?
   — Нет, не в будущую вечную, а в здешнюю вечную. Есть минуты, вы доходите до минут, и время вдруг останавливается и будет вечно.
   — Вы надеетесь дойти до такой минуты?
   — Да.
   — Это вряд ли в наше время возможно. В Апокалипсисе ангел клянется, что времени больше не будет.
   — Знаю. Это очень там верно, отчетливо и точно. Когда весь человек счастья достигнет, то времени больше не будет, потому что не надо. Очень верная мысль.
   — Куда же его спрячут?
   — Никуда не спрячут. Время не предмет, а идея. Погаснет в уме» (Разговор Ставрогина и Кириллова в «Бесах» Достоевского).
XXVIII
   Вон там, за этим песчаным холмом Хенунзутена-Гераклеополиса, на этой Нильской заводи, из открывающейся чаши голубого лотоса, выходит каждое утро, как в первый день творения, новорожденный младенец, бог солнца, Pa (Ra). И тогда «человек счастлив весь», и «времени больше не надо, время останавливается», и наступает неподвижный миг вечности — «здешняя вечная жизнь».
XXIX
   «Первое и главное впечатление наше от всего египетского — неимоверное молчание» (Spengler). Высшее развитие математики в зодчестве, в проведении каналов, в исчислениях астрономических — и ни одной математической книги; законодательство, которое служит образцом для Римской империи (недаром мечтает Цезарь сделать Александрию столицею мира), — и ни одного законодательного кодекса; бездонная мудрость — и никакой философии.
   Здесь опять наша противоположность Египту. Во всем египетском отсутствует наша теория, потому что отсутствует наша механика. Все живо, животно, растительно; но растет, живет, дышит — молча.
   Наши пустые бочки катятся с грохотом, а египетские «воды жизни» безмолвно текут. Наш дом валится с треском, а египетская жатва тихо зреет. Мы, болтая, разрушаем, а Египет молча творит.
   Вот откуда это «молчание неимоверное», бессловесность, безглагольность Египта.
 
Безглагольна, недвижна
Мертвая страна.
 
   Нет, живая. Чем живее, тем безглагольное.
XXX
   Из молитвы Тоту, богу мудрости: «Ты родник в пустыне; ты запечатлен для говорящего, открыт для безмолвного». Из песнопения богу солнца, Амону-Ра: «Шум ненавистен Богу. Люди, молитесь втайне!» Так, в ожидании грядущего Слова, безмолвен Египет.
XXXI
   Египтяне живут во времени; но полет его над ними так неслышен, что они его почти не чувствуют: во времени живут, как в вечности.
   Вот почему нет у них «истории» в нашем смысле. Самое чувство времени еще не развито, слабо, смутно, как бы притуплено, по сравнению с нашим, столь острым и все заостряющимся к тому последнему острию, когда «времени больше не будет».
XXXII
   Египтяне — как бы еще не совсем родившиеся — «недородившиеся» люди. Души их не совсем воплотились, не окончательно выпали в этот мир из того, во время из вечности.
XXXIII
   Наш исторический лот, опускаясь в глубину египетской древности, не нащупывает дна. Есть ли вообще дно у этой бездны?
XXXIV
   По новейшим исследованиям (Морган, Масперо), пирамидный Египет — не начало, а конец и, может быть, упадок Египта древнейшего, допирамидного. Первое явление Египта в истории уже совершенно, и отчасти даже превосходит все явления позднейшие. Развитие Египта доисторическое, по крайней мере, столь же длительно, как четыре тысячи лет египетской истории.
   Если так, то не слишком ошибался Платон, уверяя, что египетская живопись и ваяние существовали за 10000 лет до эллинов.
XXXV
   У диких туземцев каменного века в Нильской долине не найдено никакого намека на связь их с древнейшим Египтом (Морган). Между Египтом пирамидным и каменным веком — прерыв.
XXXVI
   Явление Египта внезапно: когда появляется он на горизонте истории, круг его закончен, подобно кругу восходящего светила: за чертой горизонта он тот же, что на небе.
XXXVII
   Внезапность Египта колеблет все наши понятия о непрерывном и постепенном развитии, так называемой «эволюции» человечества. По этим понятиям, мрак позади, впереди — свет, и человечество движется от мрака ко свету; но вот, движение Египта обратное: от какого-то великого света; и чем дальше назад, тем ярче свет, как будто самый источник его позади. Какой же это свет? Откуда? Что там, на дне непостижимой для нас, головокружительно-бездонной древности?
XXXVIII
   Наш лот никогда не нащупает дна; никогда не узнаем мы принудительно, — из обезьяньих ли лап вышел человек, или из Божьих рук? Но чем древнее, тем яснее на нем Божий след. След рая — на лицах египтян.
XXXIX
   «Вы, эллины, — вечные дети! Нет старца в Элладе. Нет у вас никаких преданий, никакой памяти о седой старине», — говорил Солону Афинянину старый саисский жрец («Тимей» Платона). Это беспамятство нового человечества объясняет он всемирными потопами и пожарами, многократно истреблявшими род человеческий; только в Египте их не было, и только здесь сохранилась память о допотопной и доогненной древности.
   «Был некогда Остров против того пролива, который вы называете Столпы Геркулесовы: земля, по размерам большая, чем Ливия и Малая Азия, вместе взятые. Этот Остров — Атлантида», — сообщает тот же саисский жрец одно из древнейших сказаний Египта. Атланты, жители Острова, были «сынами Божиими» («Критий» Платона).
   «В те дни были на земле исполины, особенно с того времени, как сыны Божии (Ben? Elohim) стали входить к дочерям человеческим и они стали рождать им. Это сильные, издревле славные люди», — как бы вторит Бытие Египту (IV, 4).
   «Когда же божеская природа людей постепенно истощилась, смешиваясь с природой человеческой и, наконец, человеческая совершенно возобладала над божеской, то люди развратились», — продолжает египетский жрец у Платона. — «Мудрые видели, что люди сделались злыми, а не мудрым казалось, что они достигли вершины добродетели и счастья, в то время, как обуяла их безумная жадность к богатствам и могуществу… Тогда Зевс решил наказать развращенное племя людей» («Критий»).
   «И увидел Господь Бог, что велико развращение человеков на земле… и воскорбел в сердце Своем. И сказал Господь: истреблю с лица земли человеков», — опять вторит Бытие Египту (VI, 5–7).
   Конец обоих преданий один. Египетский бог Атум говорит: «Я разрушу, что создал: потоплю землю, и земля снова будет водою». — «Воды потопа пришли на землю… и лишалась жизни всякая плоть» (Быт. VI, 10–21). — «Произошли великие землетрясения, потопы, и в один день, в одну ночь… остров Атлантида исчез в пучине морской» («Тимей»).
XL
   «Атланты распространили владычество свое до пределов Египта», — сообщает Платон («Критий»). А по Геродоту (II, 181): «Был путь из Фив к Столпам Геркулесовым» — к Атлантиде.
   Так в этом древнейшем сказании, может быть, первом лепете человечества, начало нашего мира связано с концом каких-то иных миров. И связь между концом и началом — Египет.
XLI
   Если в сказании об Атлантиде нет никакого зерна внешней исторической истины, то зерно истины религиозной, внутренней, в нем все-таки есть: языческая эсхатология начала мира, столь противоположно-подобная христианской эсхатологии конца — Апокалипсису.
XLII
   Свет Атлантиды, вот что на дне головокружительно-бездонной Египетской древности — вечности.
XLIII
   Что такое Атлантида? Предание или пророчество? Была ли она или будет?
   Атланты — «сыны Божии», или, как мы теперь сказали бы, «человекобоги». «Человек возвеличится духом божеской, титанической гордости — и явится Человекобог» (Иван Карамазов у Достоевского). О ком это сказано? О них или о нас? Не такие же ли и мы — обреченные, обуянные безумною гордыней и жаждою могущества, сыны Божии, на Бога восставшие? И не ждет ли нас тот же конец?
XLIV
 
Так, медленно склоняясь и хладея,
Мы близимся к началу своему.
 
   К началу и концу, ибо конец времен совпадает с началом в замыкающемся круге вечности.
XLV
   Вот почему: «Египта никто не видел, и ты вошел в него первым». Первым из нас вошел в Египет тот, кто ближе всех к Апокалипсису.
XLVI
   И вот почему так двойственно впечатление наше от Египта: бесконечная древность — новизна бесконечная.
XLVII
   Мемфис и Гелиополь ближе к будущему, «апокалипсичнее» всех наших современных городов. Каменные иглы обелисков на площадях Константинополя, Рима, Парижа и Лондона — вечные вехи на пути человечества от Атлантиды к Апокалипсису.
XLVIII
   Когда в самые черные дни большевистского ужаса, в декабре 1918 года, в нетопленых залах петербургской публичной библиотеки, где замерзали чернила в чернильницах, я просматривал египетские рисунки в огромных томах Бонапартовой Экспедиции, Шамполлиона и Лепсиуса, я ничего не понял бы в них, если бы тут же, рядом со мной, не совершался «Апокалипсис наших дней».
XLIX
   Помню, в детстве, под зелено-прозрачным небом морозного дня, над мглисто-белою далью Невы, опушенные тонким инеем, розово-гранитные лики Сфинксов. С какою жадностью я вглядывался в них! Как хотелось мне знать, что они думают!
   И теперь хочется знать, что думают они о том, что сейчас вокруг них происходит. Не прозревают ли каменные очи их дальше всех живых очей в тайну грядущего?
L
   Конец Атлантиды, начало Египта — конец первого мира, начало второго; Апокалипсис — конец второго мира, начало третьего, ибо в трех мирах тайна Трех совершается.
LI
   Египет — единственный путь к Тайне Трех, это мы поняли. Вот что значит бегство наше в Египет.

НЕБЕСНАЯ РАДОСТЬ ЗЕМЛИ

I
   «Бывают с вами, Шатов, минуты вечной гармонии?.. Есть секунды, их всего зараз приходит пять или шесть, и вы вдруг чувствуете присутствие вечной гармонии, совершенно достигнутой. Это не земное, я не про то, что оно небесное, а про то, что человек в земном виде не может перенести. Надо перемениться физически или умереть. Это чувство ясное и неоспоримое. Как будто вдруг ощущаете всю природу и вдруг говорите: да, это правда. Бог, когда мир создавал, то в конце каждого дня создания говорил: „Да, это правда, это хорошо“. Это… это не умиление, а только так, радость. Вы не прощаете ничего, потому что прощать уже нечего. Вы не то что любите, — о, тут выше любви! Всего страшнее, что так ужасно ясно, и такая радость. Если более пяти секунд, то душа не выдержит и должна исчезнуть. В пять секунд я проживаю жизнь и за них отдал бы жизнь, потому что стоит. Чтобы выдержать десять секунд, надо перемениться физически» (Кириллов, в «Бесах» Достоевского).
   Ни Кириллов, ни сам Достоевский не подозревают, конечно, что здесь прикасаются к сокровеннейшей тайне Египта.
   «Бесноватый» Кириллов находится в средоточии того вертящегося смерча, из которого выйдет русская и, может быть, всемирная революция «Апокалипсис наших дней», «конец мира». Только через этот конец мы постигаем начало мира, через эту бурю «бесов» — божественную тихость Египта.
II
   В суточном богослужении, совершаемом в каждом египетском храме и разделенном, подобно нашим церковным службам, на «часы», в первый час ночи, жрец, читающий молитвы над мертвыми, кропит «живой водой из Нуна, небесного Нила, Океана первичного», тело умершего бога, Озирисову мумию, возжигает фимиам, кадит и произносит четырежды:
   «Небо с землей соединяется!»
   Великая плакальщица (четырежды). На земле радость небесная.
   Жрец. Бог грядет. Славьте!
   Великая плакальщица (ударяя в тимпан). На земле радость небесная!
   В этих словах — весь Египет, потому что он весь небесная радость земли, «минута вечной гармонии».
III
   «Чтобы вынести больше, чем пять секунд этой радости, надо перемениться физически». По сравнению с Египтом мы физически переменились, но в обратном смысле: мы выносим эту радость пять секунд, а Египет — пять тысячелетий; мы покупаем ее страшной ценою — неимоверным усилием, безумием, самоистязанием, подвигом, святостью, или, подобно Кириллову, «бесноватостью», а Египет получил ее даром, пришел с нею в мир.
IV
   Гомер тоже радуется жизни земной, но как скорбна радость его, как смертна, по сравнению с египетской, больше, чем бессмертною, воскресною! «легко живущие» боги Гомера как тяжки, по сравнению с египетскою легкостью! Те боги только бессмертны, а эти люди побеждают смерть — воскресают.
V
   Траурный цвет египтян голубой: цвет смерти — цвет неба.
VI
   Надо вглядеться в надгробную живопись и ваяние в Саккара, Бэни-Гассане, Бибан-эль-Молуке, Тэль-эль-Амарне, чтобы не понять — понять мы не можем, — а только увидеть и измерить мерою скорби нашей эту воскресную, небесную радость земли.
VII
   «Да будет гробница моя чертогом пиршественным», — говорит умерший в надгробной надписи. И, действительно, он изображается как бы в вечном пиршестве, точно таким, как был при жизни, но в счастливейшей поре ее: увенчанный цветами, умащенный благовониями, восседает он за жертвенной трапезой, обнимает жену свою, смотрит с любовью на детей своих, играющих.
   Или в жаркий полдень, сидя в креслах с босыми ногами на коврике, удит рыбу в садовой сажалке, с водяными цветами и травами, под тенью густых сикомор, где «сладостно дыхание северного ветра ноздрям его».
   Или охотится в легком челноке, в папирусных чащах нильских заводей, где тучами носятся стаи диких уток, гусей, цапель, ибисов и на согнутых ветром, спутанных стеблях папируса зыблются птичьи гнезда с яйцами и хищный зверек, ихневмон, крадется к ним, а матка над гнездами порхает, стараясь отогнать хищника криком и хлопаньем крыльев.
VIII
   Строго-величаво все в этом надгробном искусстве. Но есть и забавное, как в детских картинках.
   Вот, в торжественном шествии перед царем-победителем, нубийские пленники ведут редких животных; обезьянка-шалунья вскочила на тонкую, длинную шею жирафа и взлезает по ней, как по стволу дерева; жираф удивлен, но не испуган; а толстогубый негритенок оглянулся на нее, смотрит тоже с удивлением; и кажется, всем троим весело.
   Вот во время охоты на диких туров и львов маленький ежик с хитрой мордочкой, тоже охотник, спрятавшись за куст, спокойно лакомится пойманной ящерицей. Так же спокойно важная лягушка с круглыми глазами, сидя в глубокой чаше распустившегося лотоса, смотрит на веселую драку лодочников, старающихся веслами столкнуть друг друга в воду.
   Вот стадо переходит реку вброд; пастух несет на плечах сосунка-теленочка, пегого, успокаивая голосом тревожно мычащую матку, а другому сосунку, белому, навесил на шею цветок голубого лотоса вместо колокольчика.
   А вот маленький мальчик сосет вымя коровы, отняв его у теленка; тот жалобно мычит; корова обернула голову к нему и лижет его, утешает: не надо жалеть молока — обоим хватит.
IX
   Так с человеком вся тварь земная участвует в этой воскресной, небесной радости земли: чем земнее, тем небеснее.
Х
   И все — родное, милое, как в детстве незапамятном. Смерть — возвращение на родину: всякий «умерший возвращается в ту землю, где боги были детьми; там и ты родился, там вырос и ты, и там же, здрав и невредим, состаришься».
XI
   Вот смешной лягушон, с неуклюже растопыренными лапками, прыгает, словно падает, с берега в воду: не такого же ли точно видел я в детстве, в пруду на Елагином острове, под Петербургом, где родился? Вот простая, полевая, желтая, как будто русская, бабочка. Вот кузнечик серенький с торчащей изо рта зеленой былинкою: должно быть, ел и не доел — задремал на утреннем солнце. Вот, на цветущей ветке акации, нахохлившийся, в утренней свежести, птенчик. Вот грубо-пестрая, в грубо-зеленой воде, утка, точно деревянная, игрушечная: кажется, свежим лаком и клеем пахнет от нее, как от новых игрушек в детстве; а все-таки живая: сейчас закрякает. А вот и другие птицы, летящие: в них та же грубость, деревянность, игрушечность вместе с тонкостью, духовностью, как бы певучестью, красок; кажется, слышишь пение, щебетание птиц, ярко-весеннее.
XII
   Все вообще растения и животные изображаются с таким «натурализмом», что современные естествоиспытатели легко определяют породу каждого. Но египетский натурализм не наш.
   «Все что у вас, есть и у нас», — открывает у Достоевского черт Ивану Карамазову тайну загробного мира, но открывает не совсем. В том мире — то же, что в этом; но то да не то, или так да не так — и в иной категории, в ином измерении, в свете ином.
   Вот почему мерцает в искусстве Египта нездешний, таинственный луч того света на всем: все сквозь смерть; этот мир сквозь тот. «Натурально» и необычайно до ужаса, до того, что надо перемениться физически, чтобы выдержать больше, чем пять секунд этого радостного ужаса.
XIII
   «Если не обратитесь и не станете, как дети»… Но египтянам и «обращаться» не надо.
   «В сиянии младенца есть ноуменальная святость, как бы влага потустороннего света, еще не сбежавшая с ресниц его» (В. Розанов). Вот эта-то влажная, как бы сквозь слезы радости, улыбка — на всем египетском. Ни плача, ни смеха, а только улыбка — след рая.
XIV
   Может быть, в искусстве Египта для нас всего удивительнее ежесекундное и тысячелетнее внимание, любопытство неутолимое все к одному и тому же: ползущий навозный жук, Скарабей; вздувшееся от яда горло очковой змеи, Урея; распускающийся лотос; раскинутые крылья парящего сокола — образы эти, повторяясь бесчисленно в иероглифах, живописи, ваянии, зодчестве, остаются вечно новыми.
   Наш глаз, если смотрит слишком долго, перестает видеть, утомляется; глаз египтян неутомим, ненасытим: чем дольше смотрит, тем больше видит. Человек всему удивляется, как в первый день творения; говорит всему, как Бог: «Да, это правда, это хорошо».
XV
   В живописи и ваянии, на стенах Тэль-эль-Амарнских гробниц, бог Атон, Круг Солнца, простирает с неба к земле прямые, тонкие, длинные лучи, и каждый луч кончается детскою ручкою. Ручки ласкают голое тело фараона Ахетатона Уаэнра, «Сына Солнца Единородного», и царицы, супруги его, и шести дочерей; или, даруя ноздрям их дыхания жизни, держат маленькие, с рукоятью, крестики животворящие, ankh.
   На одном изваянии детские пальчики нежно прильнули к стану царя, между чревом и персями; на другом, еще нежнее, обняли тело царицы, под правым сосцом, и голову, сзади, у затылка, и спину. В этих солнечных ручках-лучиках — теплота весенняя, материнская ласковость. И недаром именно здесь, в гробах, изображается солнце животворящее. Тайна солнца — любовь, тайна любви — воскресение: вот глубочайшая мысль Египта.
XVI
   Солнце, сердце мира, благостно; теплота его — благость, свет его — прелесть; прелесть и благость в солнце, в сердце мира — одно.
XVII
   Эти два понятия, столь для нас различные, на языке египтян выражаются одним словом: nofert, «прелесть-благость», и в письме, одним иероглифом: «лютня» —. Существо мира — nofert, музыка, лад, вечная гармония — «прелесть-благость» вечная.
XVIII
   Один излюбленный образ повторяется в египетском искусстве особенно часто: девочка-подросток, лет тринадцати, плясунья-певица, с лютнею, nofert; худенькое, гибкое, как стебель водяного цветка, смугло-янтарное тело, смугло-розовые кончики острых сосцов, полудетских, полудевичьих, вся нагота прозрачно сквозит сквозь струйчатые складки тончайшего «царского льна», «тканого воздуха». Лицо дико-стыдливо и задумчиво, нет улыбки на губах невинно-сомкнутых, но вся она — улыбка божественной прелести-благости.
 
Сладкая, сладка ты для любви.
Сладкая, сладка ты для царей,
Сладкая, сладка ты для мужей.
Царица любви между женами,
Дочь царей, сладка была в любви…
(Надгробная надпись)
 
XIX
   В гранитном саркофаге Аменофиса II найдена веточка мимозы на сердце усопшего: нежные листики-перушки «не-тронь-меня» должны ответить трепетом на трепет воскресающего сердца.
   Вот что значит египетская прелесть-благость; вот в чем тайна египетской «магии». Ибо что такое магия вечная, неложная, как не одоление закона естества — смерти — иным законом, высшим, сверхъестественным, — любовью воскрешающей?
XX
   «Он любил несчастного и тихо с ним говорил, пока слезы не переставали сжимать горло его. Он старался быть улыбкой плачущих», — сказано в одной египетской надгробной надписи. О, воистину, тот умерший, о ком это сказано, «не увидит смерти вовек», по слову Господа!
XXI
   Нет, не тщетной была египетская магия. Воскрешение мертвых здесь, в Египте, в самом деле, начато. То, что мы знаем, видим воочию, египетскую жизнь времен домоисеевых, лучше, чем жизнь наших предков, за триста — четыреста лет, не похоже ли на чудо «воскрешения»?
   Когда ученые, производившие раскопки в 1891 году, в Деир-эль-Бахари, около Фив, нашли нетленные тела Тутмесов, Рамзесов, Аменофисов, — «мне случалось распеленывать мумии: тело их было почти мягко» (Масперо), — то это было так похоже на чудо, что сначала никто не поверил.
   На песке гробниц иногда сохраняется след, оставленный ногою последнего человека, покинувшего гробницу за четыре-пять тысяч лет.
   В могиле Изинкебы, царицы XX династии, найдены плоды похоронной тризны, такие свежие, что виден был след прикасавшихся пальцев, на мякоти фиников.
   А в другой гробнице пчела запуталась в вязи цветов, обвивавших тело умершего; цветы едва потеряли весенние краски, и пчела сохранилась, почти нетленная, только со сломанным кончиком одного из крылышек.
XXII
   Еще в другой усыпальнице, в Долине Царей, Бибан-эль-Молуке, у Фив, найден сосуд с медом почти жидким, благоухающим. Когда сняли крышку с сосуда, то залетела в гробницу оса, привлеченная медовым запахом, и жадно зажужжала над горлышком; надо было отогнать ее платком, чтобы не полакомилась медом, собранным пчелами с цветов Фиваидских долин, за три тысячи лет.