До поликлиники было недалеко, но все-таки она была не в двух шагах, он шел и молил Бога только об одном: успеть; сама ходьба немного отвлекла его, и временами он успокаивался, и тогда, незаметно для него, само его спокойствие начинало казаться ему гарантией того, что ничего не случится (на это время он как будто превращался в нормального человека), но почти сразу же вспоминал, что все ведь как было, так и осталось, чего же он успокоился-то, когда гной может прорвать с минуты на минуту, - и в голове что-то взрывалось, и он едва удерживался, чтобы не перейти на бег трусцой. А поликлиники все не было видно - она как будто поклялась его погубить! Временами им овладевало бешенство - из-за того, что какая-то поликлиника расположена на сто метров дальше, может быть, придется погибнуть во цвете лет. Он едва не прихныкивал от этого бессильного бешенства и сжимал кулаки так, что ногти впивались в ладонь. Но вот наконец и поликлиника, такая же, какой он ее видел много раз, долго стоял перед сложно устроенным входом, ожидая, пока выйдет медсестра, ведущая старуху - старуха еле переставляла ноги, и он чуть было не начал приплясывать, пока дождался; внутри - все то же, старое, знакомое: налево - гардероб, направо - квартирная помощь, впереди - регистратура. Обычно, когда он входил в поликлинику, он весь как-то внутренне съеживался, чувствовал себ маленьким, беззащитным, в детскую поликлинику ходил вместе с матерью и так и не смог до конца привыкнуть ходить во взрослую один; это же чувство он испытал и теперь - не так сильно, как обычно, но достаточно отчетливо, - оказалось, паника была не настолько сильна, чтобы он не смог больше ни о чем думать; стало немного полегче, по крайней мере поликлиника хоть немного вернула его к реальной жизни. Он вспомнил, что, когда идешь к врачу, надо, кажется, брать карточку (и хотя бывал здесь не раз, никогда точно не знал, что и как), слава богу, у регистратуры оказалось мало народу, он занял очередь и пошел к большому стенду определить свой участок и своего врача. В очереди постоянно, чтобы не забыть, повторял про себя фамилию, которую он высмотрел на стенде, на его взгляд несколько нелепую (вообще, к большинству незнакомых фамилий он относился с каким-то подозрением, как бы брезгливо приглядывался или даже принюхивался к ним, как к не очень тщательно вымытым ложкам в школьной столовой). Еще одна проволочка: до сих пор стоящие впереди быстро улаживали свои дела у окошечка и отходили, а стоящий перед ним мужчина долго препирался с теткой, которая сидела за окошечком, потому что та никак не могла найти его карточку, она уходила, довольно долго ее не было, а когда возвращалась- опять препирательства, и так раза три, кончилось тем, что она начала выписывать новую карточку, когда спросила, кем работает, мужчина ответил: Заготовитель! - отчетливо и категорично. Несмотря на смятение, царившее в голове, он почувствовал раздражение. Хм, заготовитель. Что это за профессия такая - заготовитель! Наконец-то его очередь подошла, он на всякий случай спросил у тетки фамилию своего врача и номер кабинета (по предыдущему опыту знал, что стенды часто врут), но тут они совпали с теми, которые он высмотрел на стенде. И он пошел искать свой кабинет- семьдесят шестой, на первом этаже его не было, на втором не было, кабинет оказался на третьем. Небольшая кучка народа у дверей. Здравствуйте. Кто последний? Вон тот мужчина крайний. Это был заготовитель, который сидел поодаль и читал журнал. Оказалось, что врача нет, но должен появиться с минуты на минуту. И действительно, вскоре врач появилась, в пальто, наброшенном на халат, нервно завозила ключом в замочной скважине, вид у нее был усталый и злой. Он сразу вспомнил все те многие разы, когда сидел с матерью в поликлинике, и те не очень многие, но тоже хорошо запомнившиеся разы, когда сидел в поликлинике один, и на душе стало тоскливо, как обычно в поликлинике, и страх перед заражением мозга сразу утих. Этот страх и так-то утратил безраздельное господство над ним, как только вдохнул поликлиничного воздуха, а сейчас он вообще как-то выдохся, потерял остроту, стал теоретическим, а не животным страхом.
   Вот и заготовитель сунул журнал в дипломат, приготовился. Значит, скоро идти и ему. Когда его очередь подходила, он обычно чувствовал сильный соблазн встать у двери, караулить, чтобы сразу же войти, как только кабинет освободится, потому что, мало ли, вдруг кто-нибудь захочет пройти без очереди. А что он ему сделает? Скажет: Ты куда прешь, сволочь? Или, наоборот, очень достойно: Извините, но я занимал раньше вас! Он, конечно, так не скажет, да если бы и сказал, все равно неизвестно, чем бы это кончилось. Можно войти с тем нахалом в кабинет, начать там что-то объяснять: Он, главное, позже меня пришел, а теперь, главное..., а врач скажет, наверное, что-нибудь вроде: Граждане, соблюдайте порядок, охота ей разбираться, кто пришел раньше, не устраивать же расследование, вызывать свидетелей из коридора. И он не вставал у двери, все-таки ему было неловко походить на полоумную бабку, каких в поликлинике нагляделся, но - весь напрягался, подавался к двери, и глаз было от нее не оторвать. В воздухе что-то мелькнуло. Он заоглядывался: заготовитель встал и пошел к кабинету. А, это лампочка. Теперь, когда заготовитель выйдет, ему нужно будет войти. Он сразу представил, что у него в бумагах окажетс что-то не так; или окажется, что тут принимают только по номеркам, а номерка у него нет, а когда придется излагать свои жалобы, то он не будет знать толком, что сказать, не говорить же, что у меня на носу вскочил прыщик, и сразу представил, как это будет не то что смешно, а просто дико звучать. И сам на себя все это навлек. Он еще немного посидел на своей кушетке, потом встал и пошел ни о чем не думая. Когда он проходил мимо гардеробщика, тот оторвался от газеты и посмотрел на него, и, кажется, даже немного проводил его глазами, ему это очень не понравилось. Чего смотришь-то? Цветы на мне растут, что ли? Читаешь себе свою газету - и читай, - часто он думал в каком-то утрированно-развязном тоне, хотя в жизни от него никто ничего подобного не слышал. На улице некоторое врем шел без всяких мыслей, просто шел, но потом вдруг обернулся. До поликлиники было уже довольно далеко. Снекоторым сомнением двинулся дальше, но просто так идти, и все, он уже не мог, он уже чувствовал какой-то дискомфорт внутри, не выдержал и опять обернулся. Поликлиника стала еще дальше. Ей было все равно, что с ним будет, а может быть, это его последний шанс. Он опять вспомнил про заражение мозга, которое в поликлинике представало перед ним таким же малореальным, каким оно представало до самых последних дней, и в нем все разом оборвалось. Как он мог сделать такую непростительную глупость - уйти из поликлиники, когда речь идет о жизни и смерти, как он мог обращать внимание на какую-то ерунду, на какие-то номерки, когда... Ему захотелось дубасить кулаками по своей идиотской, дурной, тупой, лопоухой башке! Он быстро-быстро пошел к поликлинике, наклонившись вперед как только возможно, чтобы быть как можно ближе к ней, и ругал себя изо всех сил, точь-в-точь так же, как еще совсем недавно ругал поликлинику за то, что она была слишком далеко, и точь-в-точь так же прихныкивал и сжимал кулаки. Вот и опять поликлиника. Он решительно отворил дверь - и тут же вспомнил, что ему придется проходить мимо гардеробщика, который, наверное, будет считать его каким-то придурком- ходит взад-вперед, сам не знает, чего хочет. Он едва не попятился, но тут же сказал себе: А, плевать! - и решительно вошел в поликлинику, но как только заприметил краем глаза фиолетовый служебный халат гардеробщика, сразу весь кураж в нем пропал. Он поспешно напустил на себя озабоченный вид, и, проходя мимо гардеробщика, еще более озабоченно нахмурился, и походку сделал еще более озабоченной - все это для того, чтобы гардеробщик понял, что он что-то забыл здесь, а не просто так шляется. Ну забыл что-то человек! С кем не бывает, в конце концов! Даже когда он поднимался по лестнице, где гардеробщик его уже не видел, озабоченное выражение не сразу сползло с его лица. Подниматься он начал бойко, через ступеньку, но, когда дошел до второго этажа, начал чувствовать, что здесь что-то не так, здесь не может быть все так просто. И понял, что здесь не так: ведь когда он сидел в очереди, за ним еще занимали, а он ушел, никому ничего не объяснив, надо ему было на всякий случай сказать: Я тут отойду ненадолго, - и не сказал, думая, что уходит насовсем, и теперь его, конечно, могут не принять обратно в очередь. Черт, и того хуже, он ушел, как раз когда подходила его очередь, так что его уже точно никто не пропустит. Он стоял на площадке между вторым и третьим этажами и мучился, мялся, обдумывал, идти или не идти, если идти, то что сказать, или, может быть, занять очередь заново, в конце концов решил посмотреть из-за угла на очередь в семьдесят шестой кабинет, и тогда, возможно, обстановка прояснится. Он так и сделал - встал за углом и высунул из-за него голову - и тут же встретился глазами с заготовителем, который шел по коридору по направлению к выходу с третьего этажа, то есть туда, где стоял он; заготовитель был где-то на расстоянии двух метров и шел близко к стене, казалось, еще бы немного, и он бы уперся лбом заготовителю в подбородок. Он отпрянул, буквально как ошпаренный, и, сделав несколько нетвердых, блуждающих шагов, стал спускаться по лестнице уже твердыми, можно даже сказать - чеканными, шагами, хотя у него было желание припустить отсюда во весь дух, но не городить же одну нелепость на другую. Он чеканил шаг и чувствовал, как горят его уши, слышал сзади шаги заготовителя, который, похоже, шел медленнее. Дойдя до второго этажа, он не раздумывая юркнул в коридор, слишком уж невыносимо было чувствовать взгляд заготовителя на своей спине. Он был полностью раздавлен, уничтожен. Это ж надо - устроить чуть ли не целое представление перед гардеробщиком, придумывать, что говорить в очереди, - и разыграть такого идиота: только что стоял в очереди, а теперь подглядывает, как будто в женскую баню. Он брел по коридору, не замечая, что шевелит губами и пожимает плечами, со стороны можно было подумать, что он бормочет что-то вроде: Ну уж я и не знаю, чего вам тогда надо... Он вспомнил про прыщик, который совсем недавно довел его до безумия, и только мысленно махнул рукой, и на душе стало еще обиднее. Он вдруг очутился перед уборщицей, которая мыла пол, елозила шваброй туда-сюда, она недовольно оглянулась на него из своего согнутого положения. Он не решился следовать дальше, помявшись на месте, медленно пошел назад, еще не зная, что ему надо делать, дошел до выхода на лестницу, но как-то так сразу взять и уйти не решился, некоторое врем топтался перед выходом. На него, кажется, уже начали поднимать глаза сидящие в очереди. Он решительно подошел к первому попавшемуся стенду и принялся его читать. Большими буквами, написанными фломастером: Кабинет физиотерапевтических процедур. И ниже довольно объемистый текст, написанный шариковой ручкой: Наша поликлиника располагает... и т. д. и т. п., он прочитал все это от первой строчки до последней, потом с каким-то заторможенным интересом разглядывал фотографии. Изучение стенда его успокоило. Он вышел на лестницу и спустился в вестибюль, мимо гардеробщика прошел совершенно спокойно, потому что знал, что не дает поводов гардеробщику считать его придурком - вернулся за чем-то, что забыл, а теперь возвращается обратно, так что все нормально, да и тем более гардеробщика он больше не увидит.
   Выйдя из поликлиники, он еле дотащился до ближайшей скамейки и плюхнулся на нее, раскидав ноги. Он внезапно почувствовал себя страшно измочаленным еще бы, после такого напряжения, - и в голове не было ничего, кроме какого-то гада, а про все еще такие недавние переживания, связанные с поликлиникой, он просто забыл. Свою роковую роль поликлиника уже сегодня сыграла - и сразу же утонула в серой массе других зданий, до которых ему не было никакого дела. Прыщик все так же грозил заражением мозга, и опасность заражения ничуть не уменьшилась с тех пор, как он посреди урока вышел из класса, но - это уже было не его дело. Как будто знал, что выполнил то, что было предписано ему на сегодня, и какой-то верховный судья уже не спросит с него больше. Сегодня. И он уперся взглядом в кончик своего ботинка и постепенно погрузился в оцепенение самое приятное из всех ощущений, которые испытал сегодня за день.
   Не в первый раз такое происходило с ним. Только болезни он всякий раз выбирал разные. И во время очередного припадка ужаса он с отчаянием сознавал, что наконец случилось то, чего так долго боялся, про что он так долго заставлял себ не думать. Оказалось, что предыдущая жизнь - это всего лишь пустые надежды на не такую ужасную судьбу, а на самом деле суждено ему было грохнуться на пол в каком-нибудь кабинете истории какого-нибудь 18 декабря и издохнуть. Вот, оказывается, для чего он жил, вот главное событие его жизни, а все, что было до сих пор, казалось ему всего лишь затянувшимся муторным вступлением, придуманным дл него кем-то точно в насмешку, а он-то, дурак, пытался убедить себя, что его жизнь не насмешка, а вполне всерьез. И тогда он понимал, что зря пытался, если слово понимал подходит для того состояния, в котором он находился, он не понимал, а скорее прозревал, и не мозгом, а всем своим существом, и длилось это прозрение несколько секунд, а дальше, точно так же, как и сегодня, был уже весь во власти ужаса и ничего не соображал. А потом припадок постепенно стихал. Стихал все-таки. Может быть, во внешнем мире подворачивалось что-то такое, что вытягивало его, а может быть, по своей природе припадок не мог продолжаться очень долго - требовал каких-то ресурсов от организма и прекращался, когда растрачивал их. Но вот еще что: во время припадков он все-таки не до конца терял контроль над собой, хоть и ничего не соображая, а все же старался, или что-то помимо него старалось, чтобы другие ничего не заметили, потому что инстинктивно сознавал: пока никто ничего не замечает, все еще вполне поправимо, важно только сейчас справиться с припадком, а потом можно будет себя самого убедить в том, что ничего подобного с ним не происходило, а убедить себя в данном случае означало одно - забыть. Так он и делал. И это было очень важно - забыть самому, а не просто не дать ничего заметить другим, потому что где-то в самой глубине он понимал, что если будет помнить, постоянно носить в себе все это, то рано или поздно в нем проступит что-то такое, что другие почувствуют. И то, что проступит, будет иметь какую-то связь со словом сумасшедший. А с этим словом лучше не шутить. И он ходил в школу, где учился получше среднего, после школы приходил домой, не меньше других возился с уроками, к нему приходили друзья, вместе занимались неизвестно чем, иногда он что-то читал, иногда ходил в кино - словом, все было в порядке. И дни шли, похожие один на другой, не то чтобы очень хорошие, но и не то чтобы очень плохие. Пока он будет делать то же, что другие, и чувствовать будет себя, как другие, он растворится в этих других, будет как можно меньше отличать себя от них, а если у других все нормально, значит, и у него все нормально. Все это копошилось в самых глубинах его души, а образ другого был крайне неясным, ускользающим, он, если бы и захотел, не смог бы сделать его яснее, другой это, наверное, человек, живущий нормальной жизнью. А нормальная жизнь - это жизнь человека в чужом трехминутном пересказе. Равнодушном пересказе. Ну, конечно, благополучная в социальном понимании жизнь, в данном случае: родился в благополучной семье, успешно оканчивает школу. Все хорошо, все нормально, чего еще надо? И действительно, смотря на тех, кто его окружал, он искренне был уверен, что их жизнь и состоит из того пересказа (впрочем, с ними, может быть, так и обстояло), и его пугало - иногда сильно, иногда не очень, но этот страх постоянно жил в нем, - что его-то собственная жизнь как-то уж мало похожа на этот пересказ, хотя с виду - вполне в него укладывается. Тем страннее, тем непонятнее.
   В детстве в смысле нормальной жизни все у него шло как надо. Что было в яслях, он не помнил, а в садике были такие, которые писались, и все их дразнили, в том числе воспитательницы, не очень приличным словом, - в том возрасте он уже не писался, были толстые, жиртресты, их тоже дразнили, - он толстым не был. Но уже тогда, кажется, смутно чувствовал какое-то свое глубокое родство с ними, хотя и ему случалось иногда обозвать кого-нибудь жиртрестом. Потом в школе и в пионерских лагерях, где был раза два, он вполне походил на других - и уже менее смутно чувствовал, что находится где-то на грани: еще бы немного - и другие бы поняли, что он не такой, как они, а с каким-то дефектом. Но всегда рядом находились настоящие с дефектом, в пионерском лагере, например, самые слабые в палате, в отряде и т. д., ими помыкали и над ними куражились, были такие, которые по совершенно непонятным ему причинам стали объектами всеобщего обидного внимания, по всякому поводу над ними потешались. Он же был не слабее и не сильнее среднего и внимания к себе привлекал не больше других. Он был пацан как пацан. Но в глубине души он не верил в это. И он особенно страшился участи попасть в те, презираемые, потому что разделял общее отношение к ним. Единственное, что могло как-то явно выделить его тогда, - это то, что он много болел, и если в любой небольшой компании речь случайно заходила о том, кто как болел, то по числу лежаний в больницах он всегда оказывался на первом месте. Но в самих больницах ему иногда попадались толстые, синие, отечные, к ним часто являлись небольшие толпы врачей во главе с редко появляющимся профессором, источавшим довольство собой, - местным светилом, которого даже нянечки почитали и побаивались; врачи что-то обсуждали, спорили, а отечные выглядели абсолютно непроницаемо, казалось, не к ним все это относилось, наверное, привыкли. Он смотрел на них, и ему казалось, что они как будто уже готовятся на тот свет, и он сразу понимал: болезни этих отечных - это не его болезни, а что-то совсем из другой области, а он, собственно говоря, не болеет, а просто лежит в больнице, полежит-полежит, и его выпишут - все.
   ...А еще классе в шестом у них был физрук, здоровый, пузатый мужик лет сорока, он олицетворял собой здоровую, грубоватую простоту, и было видно, что он вполне сознательно ее олицетворяет, любил с надрывом говорить: Да за такое морду бьют в приличной компании!, раздавал затрещины направо и налево, заставлял приседать по триста раз за какую-нибудь провинность, но многие его любили, точнее, вокруг него образовалась своя аристократия, то есть те, которые бегали, прыгали и играли во всякие спортивные игры лучше других (они и по морде умели дать лучше других), эту аристократию физрук очень даже устраивал - они тоже были такие же хорошие, простые, честные ребята, внешне, может быть, грубоватые, но с чистой, здоровой душой, а остальным в классе, наверное, было гораздо удобнее делать вид, что им тоже очень нравится суровая прямота физрука. Так вот, его физрук не любил. И не просто не любил, временами ему казалось в глубине души, что нашелся наконец человек - физрук, который таки разглядел его подлинное нутро, ту гнильцу, которую сам то сильнее, то слабее, но постоянно чувствовал в себе, и все время боялся, что физрук вытащит это на свет Божий. Нелюбовь физрука ни в чем особом не проявлялась, но ему казалось, что тот относится к нему с какой-то брезгливой настороженностью, как будто подозревает, что именно он каждое утро гадит в физруковой каморке, но прямых улик пока нет, но, как ему казалось, физрук был уверен, что рано или поздно они будут, и ждал своего часа. И тогда физрук выволочет его из своей каморки застигнутым на месте преступления, держа этого шкодливого кота, омерзительно визжащего: Дяденька, прости за...ца!!, со спущенными штанами, пытающегося дрыгать ногами, физрук пронесет его мимо аристократии, которая будет с гадливостью отворачиваться, через весь спортзал, а потом вышвырнет в коридор, с силой плюнет: Ну надо же, какая погань! - и пойдет, а он примется улепетывать, пытаясь одновременно натянуть штаны, не сразу встав на ноги, сначала на четвереньках. Когда он представлял себе такую картину, то очень пугался: а вдруг он и вправду шкодливый кот? Было очень горестно сознавать, что физрук, похоже, верно раскусил его. Но он, конечно, гнал от себя такие картины и такие мысли. А физрук, кстати, и орал на него редко, он даже не помнит, чтобы тот дал ему затрещину, брезговал, наверное. Слава богу, физрук проработал года полтора и ушел, как говорили, рассорился с директором.
   ...И еще, где-то годом позже, ему рассказывал один одноклассник (из тех, физкультурных аристократов), как они в пионерском лагере набили морду одному нахалу, который, насколько он понял, как-то неправильно обошелся с дамой на дискотеке. Одноклассник рассказывал доверительно, приглашал повозмущаться поведением нахала, а он так толком и не понял, что уж такого возмутительного было в этом поведении, хот вежливо, с пониманием кивал. Но одно понял хорошо (что, собственно, знал всегда, но тут очень удачно напомнили, почти даже ткнули носом, хотя его собеседник совершенно того не желал), а именно: что никогда он, даже в порыве негодования, не будет бить никакого нахала, а вот оказаться на месте нахала запросто бы мог. И ему как будто хлестнули крапивой по душе. Он никогда не был ни на одной дискотеке, и ему не только совершенно не хотелось туда, но было даже страшновато. Вдруг он там сделает что-нибудь неправильно? А это окажется какой-нибудь невиданной, неслыханной низостью, мерзостью, и по дискотеке пронесется ропот изумления: как, уж не обманывают ли нас глаза? Но это - секунда, тут же последует быстрая расправа, как над тем нахалом, и вышвырнут его с дискотеки, и все будут возмущены до глубины души, все, от хулиганистых типов, которые в самом разгаре дискотечного веселья чутко прислушиваются, не нарушена ли где справедливость, до какой-нибудь старой доброй воспитательницы, котора после очередной драки объясняет всем, что кулаками ничего не докажешь, но в этом случае... ну уж с такими-то! И она разведет руками - такого не видала. Все от него отвернутся, и останется он как перст один, с побитой рожей, и, главное, все так и будут убеждены, что правильно ему набили рожу - а как еще с такими! - и никому он не объяснит, что не со зла это сделал, а просто не знал, ну не знал! Но никто, разумеется, не поверит, что таких вещей можно не знать.
   Он сидел в оцепенении, иногда переводя взгляд с одного носка ботинка на другой. Потом встал и пошел. Он направлялся к дому, то есть намеревался пойти к остановке, сесть на автобус и поехать домой, и вдруг с удивлением понял, что весь его поход в поликлинику занял не так уж много времени и он вполне успевает к четвертому уроку, а ему почему-то казалось, что со школой на сегодня покончено. Он остановился, раздумывая о том, что сейчас пойдет в школу, к своим одноклассникам, им всем, конечно, будет очень любопытно узнать, что это такое с ним приключилось, потом классная придет выяснить причину его отсутствия. Первый раз он не смог скрыть, что происходит с ним, и сорвался, обнаружился. И нехорошо стало на душе. Он чувствовал, что если обнаружился один раз, то второй раз обнаружиться будет уже легче, третий раз - еще легче и так далее, а в результате... Все узнают, что он ПРИДУРОК. Он затряс головой - ничего, ничего, один раз ничего не значит. Он часто болеет, и никто толком не знает, что у него за болезни, скажет им, что давление подскочило, голова закружилась, у него такое бывает, а так ничего, мол, ерунда. Один раз можно. Он вспомнил про прыщик и тут же почувствовал такую злость к себе, что даже фыркнул: надо же было такое устроить - из-за какой-то дряни! Он уже искренне не понимал, как с ним могло такое произойти. Однако уже как-то незаметно для себя твердо настроился идти домой, и сейчас ему совершенно не хотелось видеть своих одноклассников. Он решил, что остальные три урока погоды не делают, можно придумать, что сказать завтра классной, она ему поверит, потому что никогда уроков не прогуливал, тем более она знает про его болезненность, так что все будет нормально. Все же он решил идти не к ближайшей остановке, которую видно из окон школы, а к следующей.