Грустные воспоминания. Я собираюсь жениться на китаянке

   После Кунгура проехали мы ночь, целый день и еще ночь и утром приехали в Новосибирск. Мама, как проснулись, сильно разволновалась. Она уже бывала в Новосибирске – они с бабушкой эвакуировались туда из блокадного Ленинграда в январе 1942-го и вернулись домой только через два года. Мама работала чертежницей в управлении железной дороги и вечерами училась рисованию и лепке на курсах при каком-то эвакуированном с Украины институте – готовилась поступать в архитектурный. Бабушка на дому занималась навивкой пружинок для какой-то артели. Жили они, сравнительно с другими эвакуированными ленинградцами, довольно безбедно: имели комнату на троих еще с одной родственницей не в бараке, а в кирпичном доме возле Красного проспекта. От дедушки из Ленинграда аккуратно приходил продовольственный аттестат, по которому кормились все трое. А мама еще получала усиленные карточки как работник транспорта – так что не шиковали, но и не голодали.
   А вот другая моя бабушка, с папиной стороны, осталась в Ленинграде и в марте сорок второго умерла, как написано в сохранившемся у меня свидетельстве о смерти, от “безбелковых отеков”. Иначе это называется алиментарная дистрофия, а по-простому – голод. Папа, ее сын, служил в автомобильной части, всю зиму возившей горючее по ледяной трассе через Ладогу. Он рвался в Ленинград, чтобы передать бабушке хоть какие-то продукты, но был тогда простым сержантом, и никаких шансов попасть в осажденный город у него не было. Весной 42-го он получил заветный кубик на петлицы – стал младшим лейтенантом. В тот же день выпросил у благоволившего к нему командира батальона командировку в Ленинград и на попутных поехал с рюкзаком продуктов – взял авансом командирский паек на полмесяца вперед, больше не дали.
   Добрался, а полуживые соседи говорят: пару недель как свезли на Пискаревское. Папа, сам голодный, потерял сознание на несколько минут, очнулся – видит, соседка оттаскивает дочку подальше от его рюкзака, а ту аж трясет… Он половину содержимого рюкзака – сухари, сгущенку, американскую тушенку – выгрузил им на стол. Взял кое-какие книжки, бабушкины документы, фотографии – часть из них теперь у меня. Уходя, попросил беречь опустевшую комнату и передать в ЖАКТ, что хозяин теперь командир Красной армии и часто наведывается с фронта. Со второй половиной продуктов пошел к родственникам, застал их тоже чуть живыми и там опустошил рюкзак. Благодаря этим продуктам они дотянули до лета, когда и с продовольствием полегчало, и папа сумел им еще кое-чего передать через ездившего в Ленинград сослуживца.
   После войны уже выяснилось, что дедушка с маминой стороны все это время находился буквально в двух шагах и, получая паек старшего командира (он служил замначальника отдела в инженерном управлении Ленинградского фронта), мог спасти бабушку от голодной смерти. Но он не подозревал о ее существовании – ведь папа с мамой тогда еще не были знакомы.
   И вот мама снова – на этот раз со мной – подъезжала к Новосибирску и возбужденно рассказывала, какой это красивый город и какой в нем великолепный вокзал. Так оно и оказалось: огромное здание с крытыми переходами над путями, несколько составов у платформ, а напротив нашего – поезд Пекин – Москва. И у вагонов стояли и из окон выглядывали настоящие китайцы и даже китайские дети! Я быстренько вышел на платформу и уставился на двух китайских девочек. Они мне показались очень хорошенькими, все время улыбались, и на них были стеганые шелковистые курточки с цветами и – о чудо невиданное! – брючки. Меня это зрелище поразило до глубины души. Вернувшись в вагон, я объявил маме, что, если когда-нибудь женюсь, так только на китайке. “На китаянке”, – с тяжелым вздохом поправила мама, а Владик с его мамашей разразились диким хохотом.
   После Новосибирска сидение целыми днями в вагоне с редкими выходами на станциях стало порядком прискучивать. Я большей частью лежал на своей верхней полке и попеременно читал две книжки: “Страна Большого Хапи” про приключения древнего египетского мальчика и “Васёк Трубачёв и его товарищи”. Владик канючил и просил ему пересказывать прочитанное, но предложения почитать самому отвергал: “В школе еще начитаюсь”.
   Взятая с собой провизия закончилась и у нас и у соседей. Денек попитались горячей картошкой, которую на станциях продавали бегавшие вдоль поезда тетки. Они ее держали в обвернутых одеялами чугунках и вываливали в газетные кульки. К каждой порции картошки давался в придачу соленый огурец и ломоть черного хлеба. Мне это казалось безумно вкусным и тогда, и во время последующих поездок по Транссибу. Но и картошка приелась, и решили мы вчетвером сходить в вагон-ресторан. Попросили офицера с женой из соседнего купе присмотреть за нашим и отправились через вагоны. Последним перед рестораном был мягкий вагон, отличавшийся от нашего купейного пухлыми бархатными диванами, зеркалами и всякими бронзовыми штуками. В коридоре стояли и курили два солидных дядьки в теннисках (так назывались сетчатые майки – хотя никогда не видел, чтобы в них кто-то играл в теннис), галифе с лампасами на подтяжках и тапочках. Владик шел первым и как заорет на весь вагон: “Товарищ генерал, рразррешите пройти!” Хотя необходимости никакой не было, мы и так прошли бы, а он просто давил фасон.
   В вагоне-ресторане мне все очень понравилось, а маме почти все – кроме цен в меню. Мы взяли на двоих порцию солянки и бифштекс с яйцом и двойным гарниром. Владикова мамаша презрительно смотрела, как моя мама разливает солянку из металлической мисочки по тарелкам – думала, что скупердяйничает. А мы с трудом осилили и эти половинные порции. Из солянки я выловил зеленые и черные продолговатые ягодки, попробовал одну – а она соленая! Пока официант нес второе, я их потихоньку сжевал, к удивлению соседей – как это я могу есть такую гадость? Официант это услышал и говорит: “В старое время оливки и каперсы из солянки только дворяне и купцы ели, мальчик-то разбирается!” Владикова мамаша ухмыльнулась: “Да уж, дворяне”, – и явно хотела что-то добавить, но удержалась. А я с тех пор полюбил маслины и до сих пор ем их каждый день.

Байкальский омуль и бюст великого Сталина

   Проехали мы станции со странными названиями Тайга и Зима, рано утром постояли полчаса в Иркутске, и по карте, которую периодически разглядывали в соседнем купе при моем участии, стало видно, что скоро озеро Байкал. Соседи-офицеры наперебой заговорили о копченом омуле, и проводник их успокаивал: на станции Байкал обязательно его принесут к поезду. Так там остановка-то в расписании не обозначена, переживали офицеры. А проводник уверял, что по красному остановимся как миленькие, не впервой.
   От Иркутска поезд шел по берегу Ангары и дальше по Кругобайкальской дороге. В Википедии написано, что главный ход Транссиба перевели с Кругобайкалки на “перевальную” линию в 1949 году, но это неверно. В 1955-м на Восток и через полгода обратно мы точно ехали по Кругобайкалке, а вот последующие разы уже выезжали прямо на станцию Слюдянка. Итак, при подъезде к станции Байкал поезд замедлил ход и, вопреки расписанию, остановился. Проводник торжествующе посмотрел на сгрудившихся в тамбуре офицеров и откинул крышку лесенки: “Товарищи, никуда от вагона не отходить, отправимся без предупреждения!” А никуда отходить и не надо было: местные тетки торговали копченым омулем в связках тут же, приговаривая, что в Слюдянке “заплотите удвое”. По маминой просьбе один из соседей взял связку и на нашу долю. Рыбки были среднего размера, с селедку или крупного окуня, желто-янтарного цвета. Одну мы сразу съели все вчетвером. Владикова мама аж закатывала глаза, но спохватывалась и говорила, что вот у них на Камчатке лосось – вот это да, но и омуль ничего, жалко только, что без пива едим. Стала она поглядывать и на вторую рыбину, но мама сказала, что вообще-то это мы для папы купили, и запрятала связку подальше. Папа и на самом деле очень обрадовался этому омулю, его все сослуживцы расхваливали – а он-то летел на Восток самолетом и не видал еще ни Байкала, ни омуля.
   Постояв минут пять, поезд тронулся, и проводник велел закрыть все окна, а то сейчас начнутся туннели и все постельное белье будет в саже. Я ничего не понял, при чем здесь туннели и сажа. Только бывалый Владик начал объяснять, как паровоз дал два длинных гудка, поезд сбавил ход, в вагоне среди бела дня зажегся свет – и мы въехали в туннель. Я успел заметить у въезда часового с винтовкой. И пошли эти туннели один за другим – всего около сорока. В перерыве между ними я подумал, что туннели уже кончились, открыл в коридоре форточку (она в тех старых вагонах откидывалась внутрь) и встал у окна на приступочку. А тут новый туннель – и прямо мне в лицо влетел клок сажи от паровоза и глаза засыпало угольной пылью. Владик чуть не уписался от восторга, но и у него рожа изрядно почернела. Мама потащила меня отмывать в туалет, а туда уже стоят двое чумазых офицеров – они тоже у себя в купе форточку открыли.
   Проехали мы все эти туннели и остановились на станции Слюдянка. Подбежали к вагону тетки с омулем – а никто не выходит. Как они стали этих байкальских ругать – браконьеры они все каторжные, совесть совсем растеряли, а мы все хоть бы постыдились у таких покупать. И говорили, что машиниста нужно стащить с паровоза, и я не понял, что-то такое с ним сделать, чтобы больше там не останавливался.
   Но тут поезд тронулся, и началась долгая езда сначала вдоль берега Байкала, а потом вдоль не помню какой речки. Час за часом едем, а речка все тут. Неинтересно. Так целый день прошел, легли спать, а утром проснулись на станции Чита. Я как прочел в окно название, так своим юным смехом пол-вагона разбудил. Потому что очень хорошо помнил фильм “Тарзан”, где действовала геройская обезьяна Чита. И я сразу сообразил, что станцию назвали в ее честь – как станцию Ворошилов, куда мы едем, в честь Ворошилова, который “первый красный офицер”. Я это маме довольно громко объяснил – и тут же схлопотал за длинный язык, который когда-нибудь меня доведет до дальних краев. Оглядываясь назад, могу сказать, что мама как в воду глядела.
   После Читы опять ехали целый день вдоль речки, ее название я запомнил то ли с этого первого, то ли с последующих транссибирских путешествий, – Шилка. Вечером стали укладываться, проводник разнес чай и говорит: “Вы очень-то не рассыпайтесь, все равно ночью всех разбудят”. Как, почему? А вот увидите. И в самом деле среди ночи вдруг ожило радио и торжественным голосом проговорило: “Товарищи пассажиры курьерского поезда номер четыре Москва – Владивосток! Через десять минут наш поезд проследует мимо величественного бюста великого вождя советского народа и трудящихся всех стран товарища Иосифа Виссарионовича Сталина. Бюст будет виден с правой стороны по ходу поезда”. И заиграли песню “О Сталине мудром, родном и любимом, прекрасную песню слагает народ”. Потом снова объявление: через пять минут будет бюст. Народ в вагоне проснулся, повыходил в коридор, но проводник стал всех загонять в купе, из которых окна смотрели как раз на правую сторону. И вот поезд пошел медленнее, опять заиграли про родного и любимого, и все закричали: “Вот, вот бюст!” Бюст оказался в самом деле величественный – высеченный высоко в скале, ростом с дом, весь белый в свете прожекторов. Виден он был с минуту, а потом паровоз дал длинный гудок, мы поехали быстрее и снова уснули.
   Бюст взорвали в 1956 году. По слухам, взрывал один из зэков, вырубавших его в тридцатые годы. Об этом написана повесть “Барельеф на скале” А. Алдан-Семенова, тоже бывшего зэка.
   Меня могут спросить: а чего это вы так покорно слушались этого проводника, будившего пассажиров ради како-го-то дурацкого бюста? Людям, не жившим в то время, трудно себе представить постоянный, в жилы въевшийся страх, служивший фоном для всех остальных событий жизни, от больших до мельчайших. Например: о существовании туалетной бумаги в то время советскому человеку известно не было, пользовались газетами. В каждой семье приятная обязанность рвать газетные листы на удобные для употребления куски лежала на детях. Но ее доверяли только школьникам – или грамотным дошкольникам вроде меня. Потому что перед изорванием газеты нужно было проверить, не напечатан ли в ней портрет какого-нибудь вождя, и прочитать каждую статью – вдруг в ней упоминаются имена Ленина и Сталина. Такой лист откладывался в сторону, и даже мусор заворачивать в него было нельзя. Ведь на каждой доставленной по подписке газете был написан номер квартиры, по которому в случае чего легко было найти осквернителей.
   Газет без Ленина и Сталина не было вообще. Но, по счастью, не на каждой странице были их портреты, и попадались значительные куски, где их имена прямо не упоминались. Я, будучи облечен сей важной миссией, быстро надумал вырезать ножницами передовую статью и разные высокоидейные материалы и бережно откладывать их в сторону, а уже оставшуюся газетную бумагу смело кромсать на аккуратные квадраты. Между прочим, очень развивающее упражнение…

Мы становимся важными персонами. Папа с переводчиком

   Утром просыпаюсь – снова смешная станция: Ерофей Павлович. Позавтракали мы, поговорили о ночном бюсте и приезжаем на станцию Сковородино. Только остановились – идет по коридору тетка в форме и кричит:
   – Телеграмма для Черейской!
   Мама вся побледнела и говорит:
   – Ой, это я…
   Тетка потребовала паспорт, проверила и дала телеграмму. А на ней красными буквами “Служебная воинская. Молния”. Мама трясущимися пальцами ее распечатала и стала читать вслух:
   – “Капитан Черейский телеграфно приказал выходить Манзовке. Полковник Симин”.
   Сидит мама с открытым ртом, ничего не понимает, а тетка требует:
   – Гражданка, расписывайтесь побыстрее, а то поезд тронется.
   Мама расписалась, и стали мы гадать, что бы это значило. А проводник все время стоял в дверях и говорит:
   – Кто это полковник Симин, что от него молнии прямо в поезд доставляют, с сорок шестого езжу, первый раз такое вижу.
   Мама говорит:
   – Это мой папа.
   – А капитан этот кто, который телеграфно приказал?
   Тут я встрял:
   – А это мой папа!
   – Ну, все понятно, – говорит проводник, – наверное, он решил вас в Манзовке встретить, это одна остановка перед Ворошиловым.
   – Нет, – говорит мама, – я боюсь там сходить, а вдруг он нас не встретит, что мы будем в этой Манзовке делать?
   Проводник почесал в затылке.
   – Пойду, – говорит, – узнаю, может, в соседних вагонах кто в Манзовке сходит.
   И скоро вернулся с мужиком в пижамной куртке и брюках с голубым кантом.
   – Я, – говорит, – майор Петров (или вроде этого), служу в Манзовке, только капитана – как его, Черейского? – не знаю, нет у нас такого.
   Мама говорит:
   – Да от него все письма из Воздвиженки приходили, я про эту Манзовку вообще впервые слышу.
   Майор обрадовался.
   – Я, – говорит, – вам не имею права про дислокацию частей рассказывать, но из Воздвиженки к нам часто в командировку ездиют и даже подолгу остаются, только я их по фамилиям не знаю. Сходите смело с мальцом в Манзовке, в случае чего я вас к коменданту отведу.
   Тут мама повеселела, а Владик с мамашей стали на нас уважительно посматривать, раз наш дедушка может прямо в поезд “молнию” послать.
   Полдня после получения телеграммы Владикова мама выпытывала у моей, кем служит дедушка. Слух о “молнии” уже прошел по всему поезду, и на нас с мамой приходили посмотреть из других вагонов. Приходил и начальник поезда, интересовался, удобно ли нам ехать, и сказал, что освободилось отдельное купе в мягком вагоне и он может нас туда перевести без всякой доплаты. Я стал маму просить – давай переведемся (уж очень мне к тому времени надоел Владик), но мама отказалась: мой отец полковник Симин этого не одобрит. И начальник тут же отстал.
   Из оставшейся части пути запомнились две станции: Михайло-Чесноковский – потому что смешное название, да еще как бы мой тезка, – и Биробиджан. Я про Биробиджан знал оттого, что именно туда мне не раз предлагали отправляться ребята из школы и с нашего Аптекарского переулка, когда приходилось драться и вообще ссориться. Так что мне было интересно посмотреть, что за Биробиджан такой. Я уже представлял себе, как вернусь в Ленинград и на очередное предложение мотать в Биробиджан отвечу: а я там был, только меня не пустили, сказали, что для Витьки/Сашки/Вовки место берегут! И вот поздно вечером поезд остановился на станции Биробиджан. Мама уже спала, а я натянул штаны и вышел на платформу. Проводник попросил двух сошедших покурить офицеров присмотреть за мной, чтоб не остался. Первое, что бросилось в глаза, – надпись на здании вокзала невиданными витиеватыми буквами. Я огляделся: все немногочисленные обитатели платформы выглядели совершенно обыкновенно, непохоже было, чтобы кто-то из них писал или читал на этом загадочном языке. Подошел я – а офицеры за мной – к газетному щиту, какие были на каждой станции. И там под стеклом висела газета, напечатанная такими же нерусскими буквами! Только два слова были как бы по-русски, но все равно непонятно: “Биробиджанер штерн”. Офицеры тоже стали разглядывать газету, и из их разговора я понял, что это газета на еврейском языке. Тут один офицер рассказал другому анекдот о двух финнах, из которых один был Финкельштейн, а другой фининспектор, а когда во время финской войны за ними пришли, то оказалось, что это один и тот же – и уже смотался в Биробиджан. Офицеры стали так хохотать, что мы все трое едва успели вскочить в вагон.
   И вот мы приехали в Манзовку – на девятое утро нашего путешествия. Владикова мама заставила мою записать ее адрес – вдруг нас переведут на Камчатку, так чтоб обязательно в гости заходили. Поезд остановился, и мы увидели на перроне памятник Сталину, а возле него – папу. Он выглядел очень красиво, в летной форме с ремнями и в фуражке с голубым околышем. Я покосился на торчавшего в тамбуре Владика: понял? Рядом с папой стоял здоровенный белобрысый солдат. Увидев нас, папа бросился к вагону, снял с подножки сначала маму, потом меня, а солдат принялся стаскивать чемоданы. Пока обнимались и целовались, поезд тронулся. Папа что-то шепчет маме, а мама говорит так удивленно:
   – Марик, что ты шепотом разговариваешь?
   Папа только открыл рот, а солдат как заорет:
   – Товарищ капитан голос сорвамши на учениях, я при них переводчиком. Они мне шепчут, а я громко докладываю.
   И папа кивает: так, мол. Мама постояла с открытым ртом, потом как захохочет! Мне, говорит, не надо громко докладывать, пусть он мне самой на ухо шепчет. И мы вышли со станции, а там стоит машина “виллис” с солдатом за рулем. Погрузили в нее чемоданы, папа что-то пошептал солдату-переводчику, а тот скомандовал шоферу:
   – Давай до пожарки, после нас с товарищем капитаном повезешь на объект.
   И мы поехали в пожарку, с которой началась наша дальневосточная жизнь.

Папа сдает объект – и в Воздвиженку!

   Приехали мы в пожарку. Она оказалась здоровенным сараем с вышкой. В сарае стояли четыре красных грузовика “студебекер” с лестницами и большими катушками для пожарных шлангов, а над ними на стропилах были развешаны хомуты и прочая конская упряжь – видно, с тех времен, когда пожарная команда была еще на конном ходу. Пожарники были обычными солдатами с голубыми авиационными погонами, а командовал ими пожилой старшина-сверхсрочник. Он нас и отвел в комнату, увешанную всякими щитами с кирками, ломами и лопатами и перегороженную на две части брезентовой занавеской. В каждой половине стояли по две железные кровати, стол и две тумбочки. “Вот, располагайтесь, а одежу можете на щиты повешать вместо инвентаря”, – сказал старшина. Мама с большим удивлением на все это смотрела, и папа начал ей шепотом на ухо объяснять, что мы будем здесь жить только неделю, ну, может, две, а потом переедем в Воздвиженку в нормальную комнату. И ему даже обещали квартиру, но ближе к Новому году.
   Оказалось, что папа в Манзовке в командировке, налаживает объект. И как наладит и сдаст, так сразу вернется в Воздвиженку, и мы с ним. Я тогда не знал, что за объект такой, но со временем разобрался. Это был приводной радиомаяк аэродрома, с помощью которого самолеты возвращались на аэродром и заходили на посадку в облачную погоду и ночью. Манзовский аэродром был как бы филиалом большого воздвиженского аэродрома, служил ему запасным и принадлежал той же дивизии дальней авиации, в которой служил папа. Должность его была – заместитель по технической части командира отдельного радиотехнического дивизиона, а сокращенно “зампотех системы”. Командиром дивизиона был майор (потом подполковник) Мальков, добродушный дядька, ничего не понимавший в радиотехнике и при словах “анодное напряжение” впадавший в тоску, которую немедленно заливал стаканом высококачественного технического спирта. В авиации вообще спирт не проблема, но для засекреченной – даже от своих же летчиков – радиолокационной техники отпускали спирт какой-то особой очистки. Поэтому распоряжавшиеся им Мальков и папа пользовались в местных офицерских кругах несколько раздутым авторитетом. Я своими ушами слышал, как Мальков говорил какому-то майору: “Повезло мне с Марком. В анодах-пентодах этих рубит как зверь. И их нация же в основном непьющая, так что я ему спокойно спирт доверяю”.
   Прожили мы дней десять в пожарке, сначала одни в комнате, а потом на второй половине поселилась женщина с двумя девочками – тоже семья офицера. Только мы с ними познакомились и мама принялась утешать все время тихонько плакавшую женщину (а с ней и девочки хныкали) – папа объявил, что завтра сдача объекта и мы сразу уедем в Воздвиженку. Наверное, Остап Бендер в Старгороде не мечтал так о Рио-де-Жанейро, как мы в Манзовке мечтали о прекрасной Воздвиженке. И вот назавтра ближе к вечеру у пожарки остановился знакомый “виллис” и солдат-переводчик бережно вывел из него едва стоящего на ногах папу. Кое-как они взгромоздились на крыльцо и добрели до железной койки. Папа как был в фуражке и сапогах – так и рухнул на койку и тут же захрапел. Мама стала его расталкивать и спрашивать: объект-то сдали или нет?
   Папа только что-то пробормотал, а солдат говорит: “Понятное дело, с оценкой отлично сдали – а то чего бы товарищ капитан с товарищами майорами стали отмечать?” Тогда мама сняла с папы фуражку, а сапоги помог солдат стащить. Часа через три папа проснулся, увидел мамино лицо, потом на меня посмотрел – и очень расстроился. Стал шепотом что-то объяснять, но мама перебила его: “В Воздвиженку завтра едем?” – “Едем, едем!” – обрадованно закивал папа. И наутро мы уехали в Воздвиженку обетованную.
   Добирались до нее часа четыре по грунтовой дороге. Переводчик остался в своей части в Манзовке, да и необходимость в нем отпала: после отмечания сдачи объекта у папы прорезался голос, правда хриплый.
   Тут надо бы сказать пару слов о “виллисе”. Это был такой открытый вездеход типа “лендровера”. Их поставляли американцы по ленд-лизу, а когда война с японцами закончилась, штук двадцать “виллисов” и “доджей” так и остались в Воздвиженке нераспакованными в огромных деревянных ящиках. Они хранились под брезентом и охранялись специальным часовым. Время от времени доставали новенькую машину из ящика, рисовали на ней те же номера, что были на старой и разбитой – и газу! Это считалось большим секретом, потому что нераспакованные машины нигде не состояли на учете, но высшее начальство в штабе армии и в штабе дальней авиации в Москве только делало вид, что не знает. Иногда оттуда привозили на самолете старый раздолбанный вездеход какого-нибудь генерала и меняли на новый из ящика. Перед отправкой по назначению комдив лично просил папу как бывшего офицера-автомобилиста обкатать машину. Командиру дивизионного автобата он почему-то этого не доверял. Папа брал новенький “виллис” или “додж” на пару дней и катал нас с мамой на реку Суйфун или еще куда-нибудь по окрестностям.
   А окрестности были не слишком уж живописными. Кругом степь с рощицами, холмами и оврагами. Километрах в тридцати – гряда невысоких сопок, которые весной покрывались ярко-розовым багульником. Нас предупреждали, что в его зарослях не стоит долго оставаться – задурманит. В часе ходьбы от нашего городка была маленькая речка, которую мы летом переходили вброд. На берегу разводили костер, куда подбрасывали патроны со стрельбища (его проходили по дороге), а иногда и штуки посерьезнее. Как никого не покалечило – до сих пор удивляюсь. Мальчишки постарше ловили в этой речке раков, которых варили тут же на костре. Мне, как богатенькому офицерскому сынку (ребята в основном были из семей сержантов-сверхсрочников или одиноких женщин – поварих, уборщиц), поручалось приносить из дому соль, перец горошком и лавровый лист. Я и буханку черного хлеба тихонько прихватывал – уж очень мне хотелось быть своим в компании этих ребят.
   Река Суйфун протекала значительно дальше, пешком туда было не добраться, а велосипедов почти ни у кого не было. Только в последний год нашей воздвиженской жизни мне купили “Орленка”, а моей сверстнице Марине, дочке нашего приятеля доктора Шапиро, – “Ласточку” с разноцветной сеткой на заднем колесе. Но вместе мы избегали кататься – боялись, что ребята будут дразнить и насмехаться, а то и что похуже. Кроме того, мы с ней – единственные еврейские дети в городке – интуитивно чувствовали, что не нужно нам гулять или идти из школы вместе на виду у всех, хотя никогда не говорили об этом. Вот дома у нас или у них мы с удовольствием вместе делали уроки, читали, смотрели диафильмы и предавались другим невинным удовольствиям. Спустя много лет доктор Шапиро, к тому времени демобилизовавшийся из армии и преподававший в мединституте где-то в Сибири, заходил к нам в Ленинграде в гости и рассказывал, что Мариночка учится на врача в том же институте, где он работает.