– Мне стан твой понравился тонкий
И весь твой задумчивый вид,
 
   – пела мама.
 
– А смех твой и грустный и звонкий
С тех пор в моем сердце звучит!
 
   – Мама, – прошептала Сашенька, – мама, ты поешь по-русски?!
   Мама смолкла, но не испугалась. Она посмотрела на дочь долгим пристальным взглядом чуть раскосых усталых карих глаз, и они вдруг ярко вспыхнули, осветили все ее мгновенно помолодевшее лицо, неуловимым движением она резко переменила осанку, плечи ее гордо распрямились, и даже облезлый вечный серо-палевый платок и тот лег как-то по-другому, как-то необыкновенно изысканно… Пауза была так томительна, что у Сашеньки перехватило дыхание. Наконец, мама сказала, очень просто, но как-то очень чеканно, совсем не так, как говорят обычные люди:
   – Да. Я урожденная графиня Ланге Анна Карповна. Да, я говорю по-русски, по-французски, и по-немецки, и по-испански, и по-итальянски, и, если надо, по-гречески…
   Сашенька присела на жесткой кровати. Кровать была очень жесткая от того, что поверх обветшавшей, продавленной сетки под матрацем лежали доски.
   – Мама… Мамочка…
   – Сегодня папин день рождения, – продолжила мать, не замечая смущения дочери, вернее сказать, ее полного ошеломления. – В этот день он всегда аккомпанировал мне на рояле, а я пела. Особенно он любил этот романс. Извини.
   Сашенька в абсолютном оцепенении сидела обнаженная на кровати. Трудно сказать, как долго длилось молчание – то ли минуту, то ли вечность. Потом мама сказала опять же на чистом русском языке:
   – Одевайся, доченька. Рано или поздно это должно было случиться. Я должна была себя выдать. И вот видишь – выдала. – Она засмеялась радостным, облегчающим душу смехом. – Может, оно и к лучшему, ты уже совсем взрослая, должна понять меня правильно.
   Еще не сообразив ничего толком, Сашенька бросилась к маме и прижала ее голову к себе, к своему животу, а мама как сидела на табуретке, так и осталась сидеть, только отбросила старую кофту и пряжу, освободила руки и крепко-крепко обняла Сашеньку, и обе заплакали, как по команде, и этот их единый плач означал главное: ничто, никакие превратности судьбы не отнимут их горячо любящие души друг от друга.
   Потом, как следует наплакавшись и нацеловавшись, они вытерли слезы, и мама стала рассказывать. Она рассказывала с отчаянием человека, неожиданно вырвавшегося на свободу, с восторгом и умилением. Саша узнала, что отец ее погиб уже немолодым человеком, что был он адмирал императорского флота, что погубили его красные, что у нее была старшая сестра Мария, гимназистка, и ей, наверное, удалось уплыть за границу с врангелевским флотом. Мать призналась, что все эти двадцать лет они живут под чужой фамилией. Галушко – это фамилия бывшего папиного ординарца Сидора Галушко, а настоящая их фамилия Мерзловские, так что она, Саша, графиня Александра Мерзловская.
   – Ты и по матери, и по отцу титулованная особа. Дэо волентэ…
   – Что ты сказала?
   – Это по-латыни. Милостью Божьей.
   – Мамочка, а почему ты никогда не говорила по-русски, ты ведь так прекрасно говоришь?
   – Именно поэтому, – усмехнулась мама, – потому что ничто не выдает так происхождение, воспитание и образование человека, как язык, как его речь. Коверкать мой русский на простонародный лад мне не хотелось, а за украинской мовой я была как за каменной стеной.
   – А почему мы уехали с Дальнего Востока в Москву?
   – О, это еще проще. Потому, что в большом городе легче затеряться в низах, тем более в Москве, где нас мало кто знает. Все наши – коренные петербуржцы.
   Сашенька рассказала маме про свой сон.
   – Плохой, – сказала мама, – к войне.
   – Да что ты, мамочка!
   – Точно. Война, доченька, на носу.
   – С кем же мы будем воевать, мамочка?
   – С кем? С кем воевали – с немцами, естественно.
   – Мамочка, что ты говоришь? – засмеялась Сашенька. – У нас – пакт!
   Конечно, они проговорили бы весь вечер и всю ночь, да Сашеньку ждало дежурство. Мама как всегда собрала ее, а на прощание чмокнула в щеку и прошептала с веселым вызовом:
   – Ну, держись, графинечка.
   Сашенька вышла на улицу. Летняя Москва была пустынна. Светлый июньский вечер был тих и ясен, и ласковый ветерок так нежен, а мостовые так свежо, так вкусно пахли прибитой дождичком пылью, что казалось, все благоденствуют на этом свете и нет вокруг ни больных, ни униженных, ни мучителей, ни заточенных в подвалах мучеников, нет ничего страшного и жестокого, а есть одни только радостные надежды.
   Дорога к больнице вела чистенькими, заботливо ухоженными дворниками переулками. Сашенька знала на этом пути каждое деревце, каждую выщерблинку тротуара, каждую травинку, проколовшую асфальт. Эти травинки она подмечала особо, каждую в отдельности, и всегда подбадривала их по весне: дескать, растите, ребята, дерзайте, вырывайтесь из гибельного плена. А сейчас она и сама чувствовала себя такой травинкой – еще недавно понятный и свойский мир вдруг предстал враждебным, глухо стискивающим ее со всех сторон, смертельно опасным.
   "Графиня! Дочь царского адмирала! И до сих пор скрывается под чужой фамилией? До сих пор живая?"
   Стараясь подавить в душе нарастающий безотчетный страх и тревогу, Сашенька пыталась думать о лучшей стороне происшедших перемен. Например, о том, что она ведь не Галушко! Как хорошо, что она знает теперь свою подлинную фамилию! Какая необыкновенная у нее мама! Хорошо-то хорошо, да как жить с этим дальше? Она ведь совсем не умеет прятаться…
   За все время пути к больнице Сашенька ни разу не вспомнила о своем Георгии Владимировиче Домбровском. Только увидев больничные ворота, подумала: как она сейчас его встретит? Что скажет он? Что ответит она?
   – Галушка, привет! – добродушно окликнула ее с крылечка приемного покоя толстенькая веснушчатая хохотушка Надя – ее напарница по дежурству и, в общем, хорошая девчонка, с которой они бок о бок четыре года проучились в медицинском училище и с первого дня вместе работали операционными медсестричками. – А твой Домбровский сегодня не будет. Его арестовали, говорят – враг народа!
   – Не называй, не называй меня Галушкой! – прыгнув на крылечко, схватила ее за плечи Сашенька. – У меня есть имя! – И, отшатнувшись от перепуганной Нади, она прислонилась к стене, чувствуя, как теряет сознание. Узелок с мамиными пирожками выскользнул из ее руки и упал на бетонные ступени.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

   Вселенная и не подозревает, что мы существуем.
Слова Луция Мамилия Туррина, приписываемые ему Гаем Юлием Цезарем

XIII

   За полуразрушенными термами римского императора Антонина Пия густо синело Средиземное море, воды его Тунисского залива. А еще дальше, на востоке, горбились лиловато-серые безлесые горы берегового Атласа, над которыми причудливо застыли в белесом небе белые кучевые облака. Застыли, словно задумались, куда им лететь – то ли назад, в пустыню Сахару, то ли вперед, в открытое море и дальше, далеко-далеко, хоть в Россию, а хоть в Китай…
   Именно в эту местность, на приморскую виллу вблизи руин древнего Карфагена, ранней весной 1934 года прибыла молодая русая женщина. Она приехала на роскошном белом кабриолете «рено» в сопровождении хозяина виллы, главы одного из немногочисленных тунизийских банков господина Хаджибека. Женщину звали Мария Мерзловская. С того дня и на долгие годы она стала одной из самых таинственных и влиятельных теневых фигур не только высшего общества французской колонии Тунизии, но и, пожалуй, всего Ближнего Востока.
   Вскоре о ней уже было известно, что по происхождению Мария – русская аристократка, а приехала в Тунизию из метрополии, из Парижа.
   Постепенно выяснилось, что Мария изучила в тонкостях не только французский язык и этикет, но и многое другое, совсем не вяжущееся с ее пленительным обликом. Например, она знала прикладную математику, химию, оптику, без запинки читала карту звездного неба, разбиралась в биржевых котировках как заправский брокер с Уолл-стрита, стреляла из пистолета, как бравый офицер, понимала толк в лошадях и была неутомимой наездницей, плавала так, что за ней всегда приходилось посылать яхту к самому горизонту. Были у Марии и еще многие дарования, в том числе и два самых важных, определяющих ее жизнь. Одно – тайное или почти тайное, впрочем, говорить о нем пока еще рано… Второе дарование явное, так сказать, светское, – талант художника. Этот второй талант был хотя и небольшой, но очень цельный. Как говорила по поводу своего дарования сама Мария: "Мой стакан невелик, но я пью из своего стакана".
   Когда, бывало, ее спрашивали, почему она с таким букетом талантов и способностей влачит свои дни здесь, в глуши Тунизии, а не блистает где-нибудь в Париже, Лондоне или Нью-Йорке, Мария отвечала всегда одно и то же:
   – Там нет и никогда не было Карфагена.
   И спрашивающие понимали, что она имеет в виду свою разрушенную Родину. Мария всегда рисовала акварелью или писала маслом лишь сюжеты, связанные с историей Карфагена или с жизнью в его современных развалинах. Всегда только Карфаген – и больше ничего, никогда.
   Ее законченные работы были лишь двух размеров: 40560 или 60590 сантиметров, всегда с подписью «Мари» (русскими буквами) в нижнем правом углу и с названием картины по-французски, в нижнем левом углу, написанным очень мелкими, но очень отчетливыми буковками. Во всех ее работах присутствовало одно важное качество: они были узнаваемы с первого взгляда, в них сознательно подчеркивалось единство стиля, может быть, и не природного, а нарочно придуманного, но это не имело значения. Так или иначе, а стиль был. Притом, что не менее важно, она давала своим картинам хотя и однотипные, но броские, яркие названия: "Клятва Ганнибала", "Огонь Финикии", "Песня весталки", "Блаженный Августин", "Весна в Карфагене".
   Считалось, что ее картины приносят удачу, и на благотворительных базарах местная знать раскупала их на ура.
   Вдобавок ко всему вышесказанному Мария хорошо играла на рояле, и у нее был довольно сильный и хорошо поставленный голос – полнозвучное чистое сопрано, очень нежное на верхах.
   – Уныние, господа, – тяжкий грех. Никогда не поддавайтесь унынию! – любила повторять Мария и скоро прослыла среди своих новых знакомых веселой хохотушкой, готовой смеяться по любому подходящему поводу. Она смеялась так непринужденно, так заразительно, что даже самые унылые скептики, самые удрученные несовершенством мира мизантропы, и те светлели в ее присутствии. Она так умела оценить и так ловко подхватывала любую мало-мальски удачную шутку, что уже одно это могло бы снискать ей любовь и признательность всех тех мужчин и женщин, которых она поощрила своей поддержкой и своим вниманием.
   Склонная к мистификациям и розыгрышам, она любила певать тунизийцам и даже разучивать с ними под собственный аккомпанемент украинские народные песни. Особенно часто:
 
Ничь така мисячна,
Зоряна ясная,
Видно, хоть голки збирай.
Выйди, коханая,
Працою зморена,
Хочь на хвылыночку в гай!
 
   Она уверяла владетельных тунизийских царьков и их приближенных, что эту песню сочинила ее прабабушка, и более того – это их родовой фамильный гимн.
   Тунизийцы пели с прилежанием. Бывало, из раскрытых окон виллы так и неслось над руинами Карфагена, так и летело к морю, подхваченное береговым ветерком:
 
Ничь така мисячна,
Зоряна ясная…
 
   Слова песни вполне гармонировали с действительностью: ночи в этих благословенных местах Северной Африки обычно стояли ясные, лунные и очень тихие.
   Мария была одинаково доброжелательна со всеми – без разбору чинов и сословий. Она с лету запоминала и уже никогда не забывала имена своих новых знакомых и все, что было с каждым из них связано, что представляло интерес для этих людей – будь то мальчик на побегушках или негоциант, у которого этот мальчик был в услужении. Опять же независимо от чинов и сословий люди высоко ценили такое внимание к своим персонам и отплачивали Марии той же монетой.
   При этом надо заметить, что интерес Марии к любому человеку был неподдельный, во всяком случае, уличить ее в неискренности или в какой-то корысти никто бы не смог. Она помнила о каждом, с кем хоть мимолетно пересеклась ее повседневная жизнь, такие подробности, такие детали, которые те зачастую и сами не держали в памяти.
   Но особенно поразило внимание старшего поколения тунизийской аристократии (отгулявшей свое в молодости и на старости лет повернувшейся лицом к Аллаху) то, что Мария не просто говорила и писала по-арабски, а имела довольно подробное представление о Коране и ей ничего не стоило вставить в разговор со старейшими стих из той или иной суры[17], притом всегда к месту, всегда со смыслом.
   Ходили слухи, что Мария владеет большим состоянием, но последнее опять же не вязалось с тем, что в доме Хаджибека она служила всего лишь гувернанткой, воспитывала двух его маленьких сыновей. Правда, точно так же с должностью гувернантки не вязались и те роскошные апартаменты, которые были отведены ей в доме и, главное, тот ненарочитый почет, который оказывали ей все без исключения члены семьи банкира, слуги и служащие банка.
   До приезда Марии Александровны банкирский дом Хаджибека был заурядным французским колониальным банком. А с ее появлением, всего за два финансовых года, он бурно выдвинулся в первую тысячу банков мира. С ним стали считаться не только в Тунизии и в Париже, но и в Лондоне, Нью-Йорке, во Франкфурте-на-Майне, Токио, Риме, Цюрихе.
   Злые языки болтали всякое, но близкие банкира Хаджибека, и в особенности две его жены, точно знали, что интимной связи между их хозяином и Марией нет и никогда не было. Жены Хаджибека и его сыновья знали о Марии, что она – один из крупнейших вкладчиков банка и фактически управляет им, что она никогда не предаст и, главное, – как говорил о ней сам Хаджибек: "Мари – наш компас в бурном море!"
   Но все это будет потом, в далеком грядущем. А пока, в тот знаменательный день приезда, умывшись и переодевшись с дороги в шелковое легчайшее платье белого цвета, Мария познакомилась с членами семьи Хаджибека, а затем то ли спросила у него разрешения, то ли поставила его в известность:
   – Я пойду, прогуляюсь в развалинах.
   И, не дожидаясь ответа, направилась к руинам Карфагена, к видневшимся невдалеке полуобвалившимся аркам римских терм.
   Эта ее манера как бы испрашивать разрешения, но в то же время лишь ставить в известность была весьма характерна для Марии, делала ее отношения с окружающими неуловимо зыбкими, слегка напряженными и вместе с тем свободными от взаимных обязательств. Она поступала так всегда – с застенчивой, почти просительной улыбкой, но, увы, абсолютно непреклонно. Перечить ей было трудно, ее светло-карие, необыкновенно лучистые глаза сияли так доверчиво, так открыто, в них без труда прочитывалась полная уважительность к собеседнику и такое же полное нежелание с ним считаться.
   Вот и сейчас, глядя ей вслед, Хаджибек не обиделся, а только подумал о том, как подходит к ее светло-русым волосам белое платье, как хороша и свежа она. Глядя ей вслед, старый лис, сам не понимая почему, еще раз вдруг уверился, что наконец-то нашел подлинное сокровище и теперь его дело станет процветать как никогда.
   – Накрывайте на стол, она скоро вернется! – велел он женам.
   Еще не знавшие ничего о Марии, те заподозрили в ней опасную соперницу, скорбно поджали губы, повиновались с постными лицами и принялись сервировать огромный овальный стол на открытой веранде. Согласно здешним обычаям, не слуги, а жены или дочери хозяина накрывали на стол только в тех редчайших случаях, когда надо было оказать гостю особый почет.
   Мария не ожидала встретить в термах людей, но уже за первой циклопической аркой наткнулась на двух арапчат лет десяти с совочками и метелочками, расчищающими какую-то деталь постройки. Рядом с мальчишками оказался мужчина лет сорока, безусловно, француз, – невысокого роста, в широкой рабочей блузе, в испачканных красной пылью штанах, в грубых сандалиях на босу ногу, но в новеньком пробковом шлеме – очень дорогом, Мария знала такие по тропикам.
   Один из арабских мальчишек, как выяснилось позже, Али, рослый, крепенький, с уверенным блеском в черных смышленых глазах, а второй, Махмуд, – худосочный, маленький, какой-то заморенный, и глаза у него были как будто не детские, а по-стариковски печальные, мудрые.
   – Пиккар – археолог! – делая шаг вперед и слегка кланяясь, церемонно представился мужчина.
   – Мария – гувернантка! – ловко отшагнув в сторону, в тон ему ответила она и взглянула в глаза мужчине так ласково, так призывно и так презрительно, что у того перехватило дыхание. Взглянула и прошла мимо, не оборачиваясь, и ее длинное белое платье заструилось вдоль ее тела в такт легкой поступи.
   Мальчик Али, мальчик Махмуд и археолог Пиккар смотрели ей вслед неотрывно. Опытный ловелас мсье Пиккар понял, что попался, что он просто угловатый подросток перед этой Женщиной с большой буквы.
   – Гувернантка! – зло и восторженно прошептал он, не в силах выпустить ее из виду. – Знаем мы таких гувернанток…

XIV

   Дымные полосы предрассветного сумрака еще слоились в воздухе, еще цеплялись за кусты и деревья клочки тумана, а Хаджибек и Мария уже успели выпить крепкого кофе на широкой каменной веранде и спустились в маленький садик, искусно разбитый вокруг виллы. Садик был хорошо ухожен. То ли полукусты, то ли полудеревья олеандра с его вечнозелеными, словно жестяными листьями, кроваво-алые, неестественно крупные и совсем не пахучие розы на очень высоких и как бы восковых стеблях, лиловые и белые гроздья нежных глициний, жадно приникшие к расселинам, к тайникам влаги в каменных стенах старинного дома, – они-то, глицинии, знают, как беззащитна эта предутренняя благодать, какой зной ждет их впереди, с восходом жгучего солнца; лихорадочно-желтые приторно-душные метелки на кустах мимозы, несколько высоких и мощных финиковых пальм, со стволами, покрытыми словно окаменевшей роговицей, – все здесь было контрастное, яркое, пышное, жесткое даже на вид, как будто бы не живое, а искусственное, рассчитанное Создателем на театральный эффект.
   "По холодку", как сказали бы русские, Хаджибек и Мария собрались поехать на белом лимузине в Бизерту – крупный торговый порт протектората и одновременно французскую военно-морскую базу.
   Остывшая за ночь до наледи в песчаных лощинах Сахара посылала из-за серой каемки гор потоки благословенной прохлады. Они встречались здесь, на берегу, с влажным, чуть солоноватым дыханием моря, смешивались с ним, и казалось, что ты не дышишь, а пьешь этот воздух.
   Водитель подал авто. И тут Мария в который раз удивила банкира:
   – Обойдемся без лишних ушей, – сказала она ему чуть слышно и громко добавила: – Я поведу машину сама.
   – А вы умеете? – Хаджибек по-мальчишески обескураженно почесал седую коротко стриженную голову.
   – Да.
   – Машина заправлена на триста миль, мадам, – кривя в недоверчивой ухмылке толстые лиловато-серые губы, обиженно сказал водитель-бербер в красной феске.
   – Мадемуазель! – строго поправила его Мария.
   – Пардон, мадемуазель! – Водитель вылез из-за руля и картинно протянул ей ключ зажигания на серебряном брелоке-цепочке с маленьким серебряным двугорбым верблюдом.
   Мария внимательно рассмотрела брелок – он ей понравился. Как сказали бы русские, "простенько, но со вкусом".
   – Этого бензина нам хватит на две таких поездки. – Мария обезоруживающе улыбнулась отставленному водителю, приоткрывая дверцу авто, ловко села за руль, одновременно машинально вставляя в гнездо ключ зажигания.
   – Да, мадемуазель, здесь в один конец семьдесят миль, вы правы, – примиренный ее улыбкой, с уважительной готовностью подтвердил водитель, видя, что по всем повадкам перед ним не экзальтированная барыня, а опытный коллега.
   Хаджибек сел на переднее сиденье рядом с Марией. Машина плавно взяла с места. Водитель-бербер дружелюбно помахал им вслед темной рукою и восхищенно цокнул языком, показывая крупные белые зубы: "Ай, какая женщина! Ай-яй-яй! Если бы Аллах дал мне что-то похожее…"
   А тем временем на востоке возникла узкая лимонная полоса света и отделила темные воды моря от неестественно красивого темно-синего небосвода с еще сверкающими на нем золотыми блестками звезд первой величины. С каждой минутой звезды эти тускнели и гасли, а потоки света все нарастали, и купол неба становился все светлее, поднимался все выше, и вместе с ним ширились просторы прибрежной долины с серыми квадратами виноградников, расплывчатыми пятнами оливковых рощ с их узловатыми, корявыми низкорослыми деревьями, пережившими не один десяток поколений как сборщиков, так и едоков урожая[18]. Все яснее открывалась взору долина с ее белыми лентами известняковых дорог; дальними холмами, покрытыми темными, почти черными издали хвойными лесами, с серыми каменистыми осыпями, с ярко белеющими островками овечьих отар и черными стадами коз, с отполированными до тусклого лоска вертикальными стенами заброшенных каменоломен, с одиноким всадником, скачущим по дальней нижней дороге, с цепочкой крохотных верблюдов на самой кромке горизонта, с принявшим цвет еще влажного камня хамелеоном, готовым в любую секунду отстрелить своим длинным липким языком первую проснувшуюся мушку.
   – А у вас есть права на вождение? – полюбопытствовал Хаджибек.
   – Да. Я работала на "Рено". – Мария переключила скорость, прибавила газу. Мощный автомобиль повиновался ей, казалось, с удовольствием. Белая полоса дороги вдоль берега моря летела под колеса. Ехать было приятно, упругий встречный ветер доносил запахи водорослей, то и дело мелькали вдоль дороги стенки и столбики зеленых кактусов, высокие кусты алоэ с розовыми чашами царственных соцветий.
   – У меня всего два месяца, – наконец вкрадчиво начал Хаджибек разговор о главном, о том, что не давало ему покоя все последние дни. – Два месяца, – повторил он, тяжело вздохнув, – и я должен сказать итальянцам «да» или «нет». Вы слышите меня, графиня?
   – Ой, какое прелестное море, ровное, как обеденный стол. Смотрите, солнце! Боже мой! Мы чуть не прозевали солнце! Ай-я-я-я-яй! – по-детски восторженно захохотала Мария, бросила руль и хлопнула в ладоши над головой. – Не шали, милая, не шали! – В последний миг Мария успела выровнять машину на дорожной полосе, и они не свалились под откос.
   – Остановите авто! – Маленькие черные глазки банкира зло блеснули, низкий смуглый лоб мгновенно покрылся испариной. Он перепугался не на шутку и от этого пришел в ярость.
   Мария мгновенно повиновалась, сбросила скорость, притормозила, машина встала, сильно качнувшись.
   Коротконогий плечистый Хаджибек проворно выскочил на дорогу и стал нервно прохаживаться по ее белому краю из насыпного известняка – в минуты волнений он всегда прохаживался взад-вперед.
   Мария смотрела на восходящее над морем солнце, на него еще можно было смотреть, и думала о своем. Сейчас ее не волновали ни сиюминутные страхи, ни будущие гешефты ее спутника. Она вспоминала невольно тот далекий 1920 год, когда приплыла впервые к этим берегам одинокой пятнадцатилетней девочкой.
   Солнце стало ослепительным. Мария отвела от него взгляд и занялась подпиливанием ногтей, она очень любила полировать ногти и всегда приводила в свое оправдание строки Пушкина: "Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей".
   Хаджибек справился со своим гневом и раздражением, вернулся в машину.
   Некоторое время оба напряженно молчали.
   – Ну, я умоляю вас, графиня, вы должны мне сказать… – робко начал Хаджибек.
   – Ничего я вам не должна! – сухо оборвала его Мария. – Ничего, ровным счетом. Я хотя и гадалка, но мне нужно высчитать все досконально. Я должна осмотреть порт, облазить его весь не один раз, должна изучить сегодняшнее состояние вашей страны, должна все оценить, все взвесить. Двух месяцев для этого недостаточно.
   – Но они ставят условия…
   – А вы тоже ставьте свои – кто вам мешает? Надо быть жестче – итальянцы это оценят. Вы ведь крупный банкир, а не официант в их пиццерии! – грубо польстила ему Мария.
   – Да, да, конечно, – с удовольствием согласился Хаджибек. Ему очень хотелось быть крупным банкиром. – Но, графиня…
   – А вы вели какую-нибудь параллельную работу с немцами? – спросила Мария.
   – С немцами?.. Но ведь они союзники итальянцев? Я считал, у них общие интересы…
   "Какой он провинциальный", – подумала о банкире Мария, а вслух сказала:
   – У нас, у русских, есть пословица: "Дружба дружбой, а табачок врозь". – Сначала она с удовольствием произнесла это на русском языке, а затем перевела ему на французский. Получилось довольно близко к тексту.
   – Хорошая мысль, – задумчиво сказал Хаджибек. – Графиня, я очень наивен…
   – Вы? Какая прелесть – наивный банкир! Это что-то вроде крокодила-вегетарианца! – Она взглянула на него с лукавой усмешкой. Ее чуть раскосые, почти прозрачные на солнце глаза сияли неизбывной молодостью и отвагой фаталистки. – Ну что, мы едем в Бизерту или будем стоять здесь?