– Если очень сильно попросишь.
   – Ух ты, хитрый! Для него же – и еще просить! – легонько возмутилась она, но подошла ко мне, прижала мою голову к своему животу и, гладя ее, словно котенка, ласково заприговаривала: – Эпчик, миленький, хорошенький, пригоженький, не бросай школу, а то дурачком станешь, бякой, никто тебя любить не будет! – Я млел, улыбаясь и закрыв глаза: значит вот какая тут нужна шоколадка! – Хватит?
   – Еще!
   – Ишь, разнежился! Хватит, Эп!
   Дальше особых разногласий не возникло, лишь когда я признал женский и мужской пол равными, Валя заметила, что женщины, наверное, хуже, а когда на вопрос, кто у нас глава семьи, ответил, что наша семья безголовая или двухголовая и что так и надо, Валя уверенно заявила, что это ошибка и что во главе семьи должен стоять мужчина, и даже пристукнула кулаком. На этом совместный труд наш закончился, Валя пожала мне руку, сказала, что по анкетным данным я парень хоть куда, а без анкет еще лучше, и вдруг спохватилась:
   – Уроки-то, Эп! Я же еще уроки не сделала!
   – А где же ты была до пяти? – спросил я.
   – На свидании, – отшутилась она.
   – А почему днем?
   – Потому что вечером с тобой. – Она вскинула руки мне на плечи, ткнулась лбом в грудь, но, почувствовав, что я собираюсь обнять ее, живо отстранилась: – Все, все, Эп!.. Уж нельзя просто так прислониться!
   – Нельзя.
   – Проводишь?
   – Через полчаса.
   – Нет, Эп, сейчас. А то не успею.
   – Уроки, уроки! – вздохнул я. – Они отравляют даже вот такие редкие минуты!.. Валя, а давай сегодня забудем про уроки, а! Сегодня было так хорошо!
   – Не могу, Эп. Когда вечер, а уроки не сделаны, меня прямо сверлит всю! Хуже, чем голод.
   – Ну десять минут!
   – Эп!
   – Ну хоть пять!
   Валя покачала головой.
   Я оделся и хмуро приоткрыл дверь нарочно лишая себя прощального поцелуя и этим думая наказать Валю, но она прижала дверь ногой и молча, чуть исподлобья, осуждающе-выжидающе уставилась на меня. Я не выдержал и поцеловал ее в щеку.
   Было прохладно. Я накинул на Валины плечи свой плащ, оказавшийся ей почти до пяток, и взялся за пустой, как у инвалида, рукав.
   Застекленные двери железнодорожных касс, сверкая, беспрерывно мотались, и люди, как пчелы у летка, так неугомонно сновали туда-сюда, что даже странным казалось, что они не взлетают, как пчелы.
   Валя кивнула на кассы.
   – Эп, давай купим билеты куда-нибудь далеко-далеко и без числа. Когда захотим, тогда и уедем.
   – Вдвоем?
   – Вдвоем.
   – Давай.
   Я запустил руку в карман плаща, нащупал сквозь тонкую материю Валину руку и сжал ее.
   – Эп, – шепнула она, – я тебе завтра что-то скажу.
   – Что?
   – Что-то… Очень важное!
   Я вздрогнул.
   – Скажи сейчас.
   – Сейчас этого еще нет.
   – Чего этого?
   – Ну того, что я хочу сказать.
   – А откуда ты знаешь, что это завтра будет?
   – Да уж знаю.
   – А раз знаешь, можешь сказать сейчас.
   – Нет, Эп, пока не сделаю, не скажу!
   – Хм!.. Э-э, а завтра мы не сможем встретиться, – огорченно протянул я. – Завтра моя комиссия будет весь день обрабатывать анкеты. Я же председатель.
   – Значит, послезавтра, в субботу.
   – Послезавтра форум.
   – Ну, тогда в воскресенье.
   – Нет, Валь, это очень долго!
   – Не долго, Эп. Было дольше.
   – Тогда вот что, – вздрогнув, сказал я, осененный внезапной мыслью. – Завтра в двадцать один ноль-ноль я выйду в эфир. Лови меня. Я тебе тоже что-то скажу, ладно?
   – Ладно, – тревожно согласилась она.
   – Сверим часы.
   У перекрестка Валя свернула к трамвайной остановке. Я послушно брел рядом, не желая больше ни продлевать свидание, ни даже о чем-либо говорить. Таинственное обещание Вали и мое собственное, сумасшедшее, окутали меня вдруг каким-то усыпительным теплом. Мысленно я уже перенесся туда, в завтрашний день, пытаясь угадать ее слова и повторяя свои, и поэтому расстался с Валей легко, почти радостно, словно это расставание приближало миг неведомых откровений…

Глава восемнадцатая

   Валиных шпаргалок я не носил в школу, чтобы не выказывать своего неожиданного старания, стихи зубрил про себя, а бумажки, на которых то и дело писал новые слова, комкал и выбрасывал, так что никто в классе не догадывался, что я на всю катушку занимаюсь английским. Не знал и Авга. Эту неделю он не заходил к нам – утрами встречались на улице, а после уроков я задерживался со своей анкетной комиссией.
   Отец с мамой укатили куда-то раным-рано. Я завтракал один, в десятый раз прокручивая на маге сцены в продовольственном магазине, и как-то забыл про время и про то, что надо поторапливаться. Смотрю: Шулин на пороге.
   – Эп, ты жив?.. Я думал – помер! Кричу-кричу, свищу-свищу – хоть бы хны! Мы же опаздываем! – посыпал он, прокрадываясь ко мне в кухню, но вдруг замолк и настороженно остановился, прислушиваясь. – Что это?
   – Где?
   – Да вот звучит.
   – Английский, – спокойно сказал я.
   – Но-о? И правда. Откуда?
   – Мои записи.
   – Твои?
   – Йес, – важно ответил я, и тут во мне взыграло озорство, и я без запинки выдал выученный английский текст.
   У Шулина отвисла челюсть.
   – Э-эп! – только и выдавил он.
   Я затащил ошеломленного Шулина к себе в комнату, показал ему шпаргалки, веерами торчавшие там и сям, пояснил, как ими пользоваться, потом завел в гостиную, в туалет и, наконец, в кухню, где над раковиной были прикноплены стихи Томаса Мура «Those evening bells», написанные четким Валиным почерком. Это доконало Авгу. Он сел на стул и, подняв брови так, что они исчезли под низким чубчиком, спросил:
   – А я?
   Ему, наверно, почудилось, что я на полных парусах уношусь в какой-то новый мир, умный и блистательный, а он, как дурак, остается в старом, замшелом мире.
   – Что, и ты хочешь?
   – Конечно!
   – Хм!.. Вообще-то я думал о тебе, но потом закрутился. А раз так – давай!.. Для затравки выучим «Вечерний звон». Помнишь мотив? – И я, задрав голову, сведя брови и нежно дирижируя, тихо запел: – Those evening bells…
   – Бэм-м, бэм-м!..
   – Those evening bells…
   – Ол райт! И на экзамене выдадим дуэт!
   Шулин просиял.
   – А этих леденцов не дашь?
   – Каких?
   – Бумажек со словами?
   – Дам.
   Я принес ему с полсотни уже выученных слов и высыпал в плотно, как для воды, стиснутые ладони. Шевеля толстыми губами, Шулин прочел про себя несколько фраз и усмехнулся:
   – Леденцы!.. Сам додумался?
   – Валя.
   – Ах, эта птичка?
   – Ты брось птичкать, – нахмурившись, заметил я. – Я же тебе говорил, что она сестра Светланы Петровны. И знаешь, как жарит по-английски?.. Вот и помогает двоечнику.
   – Коню понятно, айлавью! – сказал Авга, пряча бумажки. – Везет же людям! Даже когда двойка – везет!.. А тут хоть бы маленький айлавьюнчик блеснул!
   – Блеснет! – утешил я. – скажи вот лучше, что такое «сын свинью».
   – Как – что такое?
   – Ну, как это перевести на русский?
   – Сын свинью-то?.. А что переводить, когда уже переведено. Сын, значит, зарезал свинью.
   – Это понятно, но в том-то и фокус, что фраза и по-русски имеет смысл и по-английски. По-русски сын свинью зарезал или подложил кому-то, черт его знает, а по-английски фразу надо разделить на три части: сынс ви нью, что значит – поскольку мы знали. Видишь, какая кирилломефодика?
   – Тоже Валя изобрела?
   – Тоже.
   – Да-а! – уважительно протянул Авга.
   – Так что вот, брат, мы трудимся, а не просто тебе айлавьюнчик! – уколол я Шулина.
   – Молчу, как рыба об лед!.. О, вспомнил, где я видел Валю – у нас в школе, на мартовском вечере! Охотничий глаз! Она все с Толик-Явой танцевала!
   – С Толик-Явой? – переспросил я.
   – Ну.
   – Интересно… Ну, ладно, анкеты заполнил?
   – Заполнил.
   – Гони.
   Видя, что на первый урок так и так не успеть, мы пошли не торопясь, подгадывая к звонку с урока. Против крыльца, у заборчика пришкольного сада, стояла блестящая «Ява», с никелированной цепочкой, продетой сквозь переднее колесо и вилку и схваченной маленьким замочком, – мотоцикл того самого Толик-Явы, с которым Валя танцевала на мартовском вечере. Эти Авгины слова царапнули меня, но я забыл про них, а при виде мотоцикла мне опять стало неприятно. Ну, Шулин, лучше бы промолчал!.. Я сделал вид, что не заметил мотоцикла, но Авга, охотничий глаз, сказал:
   – Вон он, конь.
   – Чей?
   – Толик-Явы.
   – А-а, да, машина!
   Васька Забровский встретил меня почти кулаками, крича, что я спятил и режу его без ножа. Тут же, не дав мне войти в класс, он созвал остальных членов комиссии и повел нас в пионерскую комнату, сказав, что все договорено – нас освободили от занятий, чтобы мы живо обработали анкеты. Вручив нам ключ, комсорг велел запереться и не открывать ни черту, ни дьяволу, какими бы голосами они ни говорили.
   Мы засели. Хотя большинство вопросов требовало краткого ответа, но вопросов-то было тридцать и анкет тридцать, так что к обеду мы расправились только с половиной. Наказав подопечным перекусить в школьном буфете, я помчался домой – вдруг Валя все же позвонит и скажет свое «что-то», ожиданием которого, несмотря на деловые помехи, была переполнена моя голова.
   В дверях нашей квартиры я столкнулся с матерью и отцом. Они уходили. Чисто побритый, с аккуратно подровненной бородой, с каким-то избытком бодрости, отец воскликнул, обдавая меня сытым запахом свежих щей:
   – Аскольд, как ты кстати!
   – Валя звонила? – встрепенулся я.
   – Валя – нет… но…
   – Поздравь отца! – перебила со сдержанным восторгом мама. – Обвинение снято.
   – Да, пап?
   – Да.
   – Опять ожил наш бородач! – сказала мама.
   – Вот здорово! – крикнул я. – Все, значит?
   – Все, опять покой и порядок! – заявил отец, и я вдруг аж подпрыгнул при мысли, что пик родительского покоя и порядка совпал наконец-то с пиком моего счастья, как тому и надо быть. – Вот, брат, какая кирилломефодика! – Хлопнув меня по плечу, отец спохватился, что мы слишком расшумелись на лестничной площадке, деловито добавил: – Ну, мы пошли, а ты сиди дома, занимайся…
   И они пошли, так занятые своей долгожданной радостью, что не поняли моей, и мне не захотелось говорить им, что я сейчас тоже уйду и тоже не вернусь допоздна.
   Разговор с родителями снял с меня какое-то напряжение, и явился аппетит. Уселся я, как порядочный едок, правда вполоборота к двери, чтобы легче было вскочить, если звякнет телефон, – я ждал Валиного звонка, но после первых же ложек супа есть расхотелось, и со стаканом чая я подошел к телефону. Я смотрел в десятиглазый диск, как в лицо какого-нибудь спящего волшебника, умоляя его проснуться. Я представлял: вот Валя стучится к соседям, вот поднимает трубку, вот набирает номер, и вот сейчас уходит назад последняя цифра… Но телефон молчал. Я понял, что ждать не надо, а надо притвориться, что ничего и не должно быть. Побрел на кухню и, пустив воду тонкой струей, начал медленно мыть посуду, глядя в окно. Я думал об отце, о Вале, о школе…
   Телефон заработал вдруг, и Мебиус ответил:
   – Дома никого нет!
   – Как нет! – заорал я и бросился в коридор, сообразив, что мать с отцом, уходя, переключили тумблер, а я, балбес, сгоряча забыл про него. – Да-да, слушаю!
   – Эп, ты спятил? Форум горит! Анкет куча! Комиссия наизнанку выворачивается, а председателю хоть бы хны! Жрет и робота врать учит! Ну, Эп!..
   Я нервно рассмеялся.
   – Выхожу, Забор!.. Ну, стало быть, надо! Очень!.. Не школой единой жив человек!.. Да успеем, не кипятись!.. Что-то ты, Заборчик, стал расшатываться!.. Ладно, выхожу.
   Я вдруг устал и, опустив трубку, некоторое время держался за телефон. Тревога исподтишка начала заводить во мне свою холодную пружину… А может быть, Валя еще не сделала того, о чем хотела сказать?.. Даже наверняка не сделала! Если встречи не предвидится, зачем торопиться? А вот к моменту моего выхода в эфир все уже будет решено! Чуть успокоенный, я домыл посуду, оделся и побежал.

Глава девятнадцатая

   Мы измотались с анкетами, а Васька, с лихорадочно горящими глазами, забыв о еде и доме, все торопил нас, не отпуская даже напиться, и раздобыл где-то графин с водой. Мы ехидно требовали, чтобы для повышения производительности труда он притащил сюда и унитаз. Время от времени в пионерскую заглядывала Нина Юрьевна, готовившая к завтрашнему дню доклад по данным родительских анкет… Лишь в девятом часу, когда школа давно опустела, а я сидел как на иголках, мы завершили свой труд. Но и здесь Забор посмел предложить мне задержаться еще на часок, чтобы подбить кое-какие бабки. Ни о каких бабках не могло быть и речи! Я опаздывал! Крикнув, что хватит, что и так конец света, я цапнул берет с курткой – и деру!
   Дома кипела жизнь: мама на кухне что-то готовила и намурлыкивала себе под нос, отец возился в кабинете.
   – Мам, Валя не звонила? – спросил я.
   – Валя – нет, но какой-то голосок был.
   – Женский?
   – Девчачий.
   – Может, Валин все же?
   – Нет, Валин я уже не путаю. Она и не даст спутать, сразу – здрасте, Римма Михайловна! Как живы-здоровы? Огонек-девчонка!.. А тут – деловито и серьезно.
   – Лена, похоже, – сказал я.
   – У тебя и Лена есть? – подковырнула мама.
   – У меня их много!
   Мама рассмеялась, поцеловала меня в щеку, чего давно не случалось…
   Я торопливо заперся у себя. До выхода в эфир оставалось десять минут. Все настроив, я запустил маме на кухню ее любимую увертюру к «Севильскому цирюльнику» и, сжимая микрофон, начал горячим шепотом отсчитывать секунды, как космонавт перед стартом, и даже вдавился в кресло, точно ожидая перегрузок:
   – Пять, четыре, три, два, один – пуск! – Щелкнул тумблер, и я, не узнавая своего голоса, заговорил: – I’m Meubius!.. I’m Meubius!.. Bullfinch, I love you!.. Bullfinch, I love you!.. I’m Meubius! (Я Мебиус!.. Я Мебиус!.. Снегирь, я люблю тебя!.. Снегирь, я люблю тебя!.. Я Мебиус!) – выждав полминуты, я повторил эти слова, о которых Валя озорно мечтала еще в первый момент нашего полузнакомства, потом, через полминуты – снова, рассчитав, что если Валины часики и согрешат, то хоть последнюю цепочку она перехватит.
   Обессиленно, словно часть моего тела распалась на атомы и утекла вместе со звуками в эфир, я застыл в кресле, уставясь в преданные глаза Мебиуса… Ну, Меб, подмигни мне, вскинь руку и соедини меня голос в голос, шепот в шепот с той, с которой я уже космически соединился, – сигналы наши, посланные друг к другу одновременно, встретились где-то на полпути и кружатся там сейчас!..
   Я, видно, грезил какие-то доли минуты, потому что раздался стук в дверь и мамин голос:
   – Аскольд, ты чего-то попросил?
   – Нет, мам.
   – А мне послышалось… Ужинать будешь?
   – Попозже.
   Мне хотелось покоя и тишины. Вопросы, разговоры родителей, бесконечная увертюра к «Севильскому цирюльнику» – все это было давно, пять минут назад, а сейчас в мире случилось чудо – где-то тут, в низком поднебесье, заплескались, играя, слова нашей любви, обращенные волшебной силой в неведомую плоть. Я не сомневался, что только о любви должна была сказать мне Валя!..
   Я просидел в кресле, ожидая звонка, минут пятнадцать, потом не выдержал одиночества. Мне до жути понадобилось оказаться возле Валиного дома. Нет, не зайти – это слишком много! – а хотя бы уловить ее какие-то биотоки.
   Выскочив в коридор, я накинул плащ.
   Мама, на редкость оживленно сияющая, появилась из кухни с чаем.
   – Уходишь?
   – На полчасика. Мам, дай рубль.
   – Возьми в сумке.
   У парка я вышел из трамвая. По пути, через квартал, был оживленный магазинчик. Я зарулил в отдел сластей, наметил шоколадку за восемьдесят копеек – на случай, если все же встречу Валю! – и встал в очередь за крупной пожилой женщиной, которая, подслеповато щурясь, низко наклонившись, разглядывала витрину.
   – Молодой человек, сколько стоят вот эти конфеты? – обратилась она ко мне, тюкая пухлым пальцем по стеклу.
   Это была Амалия Викторовна.
   Я обомлел.
   Не потому обомлел, что она узнает меня и заговорит со мной по-английски при всем честном народе, нет, узнать меня после каких-то двух уроков она никак не могла, а потому что я вдруг почувствовал, что сейчас сам отколю номер. И отколол. Глянув на этикетку, я сказал:
   – Three-sixty. ( Три шестьдесят).
   – Do you know English? (Ты знаешь английский?), – ни капельки не удивившись, а лишь полнее повернувшись ко мне, спросила она.
   – A little. ( Немного).
   – And why are you sure that I understand it? (А почему ты уверен, что я понимаю его?)
   – Because you are our new teacher.(Потому что вы наша новая учительница).
   Амалия Викторовна мягко улыбнулась. Пока подходила наша очередь, она успела расспросить меня , тоже по-английски, где я живу и что собираюсь купить… Мы вместе вышли, балакая уже по-русски о чистом воздухе, тишине и уюте этого околопаркового местечка. Не знаю, на какую отметку наговорил я сегодня по-английски, но чуял внутри, что протянись еще чуть-чуть наша встреча – и учительница сделает второй заход, который окажется для меня роковым, потому что мои моральные силы иссякли начисто. Спастись можно было только бегством. Видя, что Амалия Викторовна, спускаясь с крыльца, забирает влево, в сторону Валиного дома, я прытко извинился, сказал, что тороплюсь, и ринулся вправо, опять к трамвайной остановке. Но метров через тридцать, осторожно оглянувшись, пересек улицу и по крытой кустарником парковой стороне повернул обратно.
   Шел я, поигрывая шоколадкой и бочонком 81, и восторгался: вот уж Валя всплеснет руками, узнав, как лихо я выступил перед Амалией Викторовной!.. Нет, жизнь моя летела нынче на какой-то суперсчастливой волне!
   Еще бы саму Валю увидеть!
   План мой был таков: пройдусь перед домом по дороге, потом – по ближнему тротуару, а потом постою на крыльце. Ведь ничего подозрительного не будет в том, что чужой юноша стоит на чужом крыльце – ждет кого-то, есть же тут молодежь! Потом, поприслушивавшись, шмыгну внутрь и опущу в Валин почтовый ящик шоколадку. Если и это удастся, то рассчитаю, где окна Снегиревых, и похожу еще немного под окнами.
   Дома были типовые: деревянные, одноподъездные, двухэтажные, с шиферными крышами, и покрашены в один цвет, охровый, и у всех были густые, разделенные подъездом пополам садики, которые придавали домам щекастость, а крыльцо с куцым козырьком походило на нос – ну, не дома, а ряд добродушных великаньих голов. Чтобы найти Валин, нужно было или считать дома, или приглядываться к номерам, но я определил его чутьем.
   Я бочком разнял гряду яблонек, выбрался на дорогу и остолбенел – впереди слева, у самого бордюра, стояла «Ява», хищно блестя подвесками, бензобаком и выхлопными трубами. Блеск этот пронзил меня, как молния!.. Понятно, что в городе сотни «Яв», и не обязательно этой «Яве» принадлежать Толику, но еще понятнее, что совпадение это не случайное.
   Чувствуя, что начинаю трястись мелкой дрожью, я втиснулся сквозь яблоньки назад и замер. На моей стороне прохожих не было, на той – были, но их разговорчики и покашливания казались мне всего лишь маскировочными шумами, прячущими суть. И я ловил ее, ловил напряженно и боязливо.
   И вдруг поймал два слова:
   – Ну, Толик!..
   Голос этот ослепил меня. Я прижался лбом к железобетонному фонарному столбу и, кажется, простонал. Боже мой!.. Все! Неужели так просто? Ужас!.. Где же ты была раньше, моя головушка?.. С яростью из памяти моей вырвался фонтан фактов, которые сразу все прояснили. Вот заснеженная Валя в школьном коридоре, а у подъезда Толик-Ява на фыркающем мотоцикле… Вот она, радостная, открывает мне дверь и тут же вянет – ждала другого… Вот она испугалась мотоциклетного треска, когда мы гуляли с ней за городом… Не позволяла провожать себя домой, чтобы случайно не столкнуться с тем!.. Не знакомила со своими друзьями, чтобы не разоблачиться!.. А прошлая суббота с кучей дел? Никаких дел не было – раскатывала с мил-дружком!.. Мало тебе, простофиля?.. А эти отточенные поцелуи, откуда они, с неба свалились? Вчера, наконец, сама призналась, что была на свидании!.. А слова Шулина? И этого мало?.. Тогда иди, несчастный, и смотри!
   Я поднял голову.
   Так же шли прохожие, так же дремал мотоцикл, и так же шептались, наверно, Валя с Толик-Явой. Но крыльцо загораживал садик. И мне до боли захотелось увидеть их, этих голубков, чтобы уж не осталось ни атома сомнений. Крадучись, я двинулся вперед, незримый за яблонями. Беги отсюда, говорил я себе, а сам шел, все выпрямляя и выпрямляя взгляд, пока не открылось крыльцо и двое в тени козырька. Было уже довольно сумеречно, но я бы и ночью разглядел их, как на блюдце, – до того обострились мои глаза. Собственно, я видел лишь его. С двумя шлемами, один на голове, второй на локте, как корзина, он стоял спиной ко мне, уперев раскинутые руки в стену, и что-то говорил, говорил, пританцовывая, как цирковая лошадь. А Валя была за ним, как в ловушке, только голова ее на миг высверкивала то из-за одного его плеча, то из-за другого. Они или ездили куда-то, или собирались ехать. Если ездили, значит, Валя, слава богу, не слышала моего эфира, а если собираются, то, может быть, слышала. И уж не вместе ли они сидели у приемника, хихикая и обнимаясь под мое объяснение?..
   Меня бросило в жар.
   Толик-Ява вдруг быстро наклонился к Вале, над его плечами мелькнули ее руки, готовые сомкнуться на шее, как она всегда делала, целуясь… Я отвернулся, зажал уши и побежал…
   Заплакал я на бегу.
   Спохватившись, что навстречу идут люди и тревожно уступают мне дорогу, я свернул в какой-то пустынный переулок, потом еще куда-то, уткнулся в старый тополь лицом… Слезы лились долго. Я не подозревал, что в моем худом теле столько слез.
   Выплакавшись, я обессиленно сел на землю, спиной к тополю.
   Ну, раз все, то все! И надо сделать так, чтобы ни капельки Валиного во мне не осталось, ни капельки!.. Зашвырнуть английский, бросить школу! Немедленно подружиться с Леной – эта не подведет, а целоваться теперь я умею! Или посвататься к Нэлке Ведьмановой – она делала какие-то такие намеки, два года похожу в женихах, а потом удочерю Анютку – и гуд-бай, Валентина Петровна! А то подумаешь, цаца незаменимая нашлась! Все это и многое другое я молол с восторгом, а самому становилось грустнее и грустнее – я с ужасом чувствовал, как жаль мне прощаться с Валей!.. Интересно все же, что она хотела мне сказать сегодня? Что обманывала меня?.. Тогда почему было не сказать вчера?.. Еще не сделала! Чего не сделала? Не обвенчалась с Толик-Явой? Дура!.. И нечего было подкатываться с поцелуями!.. Нижняя губа моя опять задрожала, я поднялся, нащупал в кармане плаща шоколадку, сгреб ее, шмякнул о тополь и пошел туда, где было светло и дзинькали трамваи.
   Я хотел уехать на вокзал и потеряться там в людской сутолоке, но вспомнил, что Валя мечтала купить два бессрочных билета на поезд, и укатил в другую сторону – через центр к мосту. На всем его километровом разлете не было ни души – одни машины, машины и машины, в которых заскафандренно мелькали бледные лица, словно мост этот был не земным и словно атмосфера тут была отравленной, и лишь я, выродок, мог дышать ею. Я опасливо глянул через чугунные перила. Внизу бездонно простиралась кромешная тьма, которая вдруг потянула, потянула меня в себя, будто вакуум. Я злорадно показал ей кукиш, и только тогда бездна расколдовалась и стала рекой – я услышал бурление воды у быков и увидел ее темную гладь в рябинках маслянистых бликов. Река тоже была пустынной – ни лодчонки, ни катерка. Хоть бы льдина, как в тот день… Льдины плыли редкие, но крупные. Над ними кружили вороны, обследуя каждую, где замечался малейший налет мусора. Птицы копались там, затем, всполошившись, как пассажиры, проморгавшие свою остановку, с карканьем срывались и летели обратно к мосту, который служил вроде бы вороньей заставой. Не зря это были именно вороны, и не зря они каркали – накаркали, гады!.. Что ж, будем считать, что я пришел сюда проститься с нашей прогулкой – очищаться, так уж с истока!.. Пустой трамвайчик помчал меня назад к дому.
   Вот здесь, у забора, было наше первое свидание. Проклинаю его!.. А вон там и тут мы гуляли, выписывая круги. Сколько их было выписано! Я двинулся по этому привычному пути и стал кружить. Кружил долго, разматывая все, что мы намотали, и даже больше – что могли бы намотать. Я как будто сдирал бинты с болящих ран!
   Домой явился уже в двенадцатом, усталый, тяжелый и грязный. Скинув туфли, я автоматически сунул руку в плащ, чтобы переложить бедный талисманчик в брюки, но не нашел его. И вдруг холодно отметил, что выбросил его, наверно, вместе с шоколадкой. Значит, все, детство мое оборвалось!.. Повесив плащ, я вошел в свою комнату, включил свет и потерянно осмотрелся. С вещами ничего не случилось: по-прежнему стоял глупый Мебиус, по-прежнему лежал возле него еще не отсоединенный микрофон, которому я только что доверялся, и по-прежнему торчали всюду шпаргалки, даже в рамке с Пушкиным, свидетелем наших поцелуев. Все кончено, Александр Сергеевич! Прощай, любезная калмычка! Fare thee well, and if for ever still for ever fare thee well!..
   (Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай!.. Байрон) . (Строки эти Пушкин поставил эпиграфом к восьмой главе романа «Евгений Онегин»).
   Я аккуратно перевернул его, и на меня в упор уставился хмурый Эйнштейн, словно вопрошая, ну, что, мол, прав я в своей хмурости?.. Да, старик, ты прав!.. И мне вспомнились его слова о том, что стыдно должно быть тому, кто пользуясь чудесами науки, воплощенными в обыкновенном радиоприемнике, ценит их так же мало, как корова те чудеса ботаники, которые она жует. Да, корова не ценит чудес ботаники – и тут, старик, ты прав!.. И пусть, пусть она подавиться ими!..