сотен шагов, справа от тропы, рос инжир. Я заметил это дерево еще по пути к
сосне. Оно росло из пещеры, и сейчас, когда листья опали, казалось, что
дерево растет перевернувшись, запустив корни в белесое ватное небо,
высасывая из выси энергию и передавая ее куда-то вглубь, во мрак не
просматриваемого с тропы грота... Грота. Да, конечно же! Я пробежал мимо
этого дерева, почти не обратив на него внимания, не только потому что спешил
окончательно не найти . Мне не хватало этого ключевого слова "грот", с
которого начиналось стихотворение. А теперь необычность этого
дерева-перевертыша ощущалась так резко, словно ветви-корни вспыхнули для
меня неоновым светом. Надо было лезть в грот. Посмотрим же, что за птицы
поют в корнях-ветвях этого дерева-антипода!
Я спустился внутрь и сразу почувствовал, что там кто-то есть. Глаза
быстро привыкали к полумраку. Я уже угадывал границы грота и выделял контуры
двух человек. Они сидели на полу, близко друг к другу и молчали. Я, как мог
дружелюбно, сказал:
-- Шалом!
И словно сам же себе и ответил:
-- Шалом.
Голос, ответивший мне, мог бы быть эхом. Это был как бы мой голос, но
прозвучавший извне. Да и вообще, были это люди, или корни, или тени, или
сгустки чего-то такого, говорящего...
-- Что тебе надо, брат мой? -- спросили меня.
Это были бомжи, наверное.
-- Да не знаю,-- сказал я.
-- Вот и мы тоже.
Бомж говорил с восточным клекотом. Он предложил мне сесть. Словно я был
у него в гостях, а значит так оно и было. И я подчинился этой глупой логике
гостеприимства и подошел, и сел на грязное покрывало -- о, Господи, этот лес
просто запеленывает меня своими покрывалами -- я подумал, что думаю о них во
множественном числе, чтобы не подумать, что это может быть ТО САМОЕ
покрывало, а оно вполне могло им быть -- бомж мог найти его утром и
притащить сюда, в логово. Грот напоминал логово, конечно. Не человеческое,
не звериное. Другое. А второй человек -- женщина. Да, это логово.
-- Куда идешь, господин мой?
-- Мне некуда идти, я возвращаюсь.
-- Ну да...
Со мной согласились так же легко, как я мог бы согласиться с очевидным.
-- Только я не уверен, что мне надо возвращаться.
-- Ну если бы возвращались лишь те, кто уверены...
Женщина встала, освещение сначала намекнуло, а потом уверило меня в
том, что на ней лишь передник. Нет, на голове еще было что-то намотано.
Логово. Передники... женщины были бесстыжи или не знали стыда настолько, что
неся пищу могли завернуть хлеб в передники, задрав его, а больше на них
ничего и не было надето... Иевусейки это были, что ли... геллы ханаанские...
Женщина села.
-- Иевусейка,-- сказал я.
-- В том-то и дело, брат мой, в том-то и дело...




У было свое дупло. В него остальной мир иногда подкидывал им
подарочки. Именно этим локер в почтовом отделении кардинально отличался от
почтового ящика у подъезда, в который приходили штрафы за парковку,
требования налоговых инстанций поделиться, просьбы благотворительных
организаций дать сколько можешь, рекламный мусор, а главное -- с монотонной
неотвратимостью поступали немалые счета, оставлявшие у тяжелое ощущение,
что главное занятие их жизни -- включив свет, кипятить воду на газовых
горелках, разговаривая по телефону.
Так что, при оптимистичном взгляде, почтовое дупло можно было считать
"рождественским чулком". Но чаще, открывая маленькую стальную дверку,
четвертую сверху в шестом ряду, воспринимали ее, как колумбарий, где
хранился пепел сгоревших надежд на то, что их слово будет услышано и
отзовется. Почтовый локер был заведен, когда у вдруг появилась наивная
уверенность, что уж на этот раз они сумели, да-да, сумели попасть даже не в
вену, а в нерв. Чтобы дать всем желающим возможность заказать изданную за
свой счет книгу, но оградить себя от незнакомых людей, выплескивающих эмоции
прямо по месту жительства авторов, сняли на год абонентный ящик -- узкий
лаз для заслуженной славы. С той стороны прямоугольного стального дупла была
дыра в странную неизвестность, там всегда горел свет, что в обычной темноте
прогулочного времени воспринималось, как чье-то хроническое дежурство в
котельной, греющей сердца обладателей почтовых ячеек. Но год подошел к
концу, а тираж нет. И оставили себе дупло, как стимул для прогулок. И
радовались каждому письму или заказу, забывая порой вкладывать на счет
мелкие случайные чеки.
В этот раз остальной мир подкинул квитанцию на нечто заказное.
Возвращаясь из леса, успели проникнуть на почту за минуту до того, как
охранник закрыл дверь и получили большую плоскую бандероль с двумя
одинаковыми солидными кирпичами на иврите. Где-то там была и их новелла. О
проекте издания на иврите "русской" антологии они, конечно, знали. Даже
подписали когда-то какой-то договор, присланный им по почте и отправленный с
подписями обратно в неизвестность. Потом был один единственный телефонный
звонок на иврите:
-- Анат? Здравствуйте! Вам звонят из издательства "Едиот ахронот".
Хотим уточнить факты вашей биографии для антологии русской литературы. Как
называется ваша последняя книжка стихов? Вот тут у нас есть справка, в ней
написано, что книжка вышла в Санкт-Петербурге, а названия нет.
-- Да. Называется... По-русски -- "Точечная теплота виска".
-- А на иврите как будет?
-- Ох...
-- Алло? Алло?
-- Ыыыыыы...
-- Алло? Вы меня слышите? Как это на иврите будет?
-- Н-не... не знаю.
-- Ну хотя бы примерно.
-- Ну по-русски это "висок", а на иврите я, простите, слово это не
знаю. Это на голове такое место специальное -- сбоку на голове, причем
симметричное, с двух сторон, ближе к лицу, на границе с волосами.
-- На границе? На какой границе?
-- О! Вот помните -- Давид Голиафа убил? Так именно в это место он его
и ударил.
-- А! Поняла! Это -- висок!
-- Да! Да!
-- И что у нас с виском?
-- Ну... так вот в этом виске есть тепло.
-- Тепло?
-- Да, не сильное, а такое, местное тепло, локальное.Там еще кровь
стучит.
-- Где локальное тепло? В виске?
-- Да. Извините, но это такая строчка из моего стихотворения. Извините
еще раз. Я, наверное, зря так книжку назвала. Это, наверное, вообще
перевести нельзя.
-- Госпожа, перевести можно все, только я секретарша, а вам нужен
специалист.
-- А знаете что? У меня идея! Напишите, что просто вышла новая книга
стихов в интернет-издательстве "Геликон-плюс".
-- Что это "интернет-издательство плюс"?
-- Нет-нет, я пошутила. Напишите просто -- новая книга стихов в
санкт-петербургском издательстве "Геликон".
-- Ну вот, так бы сразу! Видите, все можно перевести, когда все просто.
Вышла книга стихов в санкт-петербургском издательстве "Голиаф".
-- "Геликон".
-- Да ладно. А вот еще вопрос -- как правильно называется город, где
родился Макс?
-- Мне очень неудобно, но -- Днепродзержинск.
-- Простите?
-- А что делать? Да. Я могу медленнее. Дне-про-д-з-е-р-ж-и-н-с-к.
-- Что это?!
-- Город, где мой муж родился.
-- Да, и как он называется?
-- Есть такая река -- Днепр. Первая часть слова -- Днепр.
-- Дьнепрь...
-- Да, а вторая часть слова -- от имени коммунистического деятеля,
соратника Ленина. Его фамилия была Дзержинский. Значит -- Днепро-дзержинск.
-- Дьнепрь...зд...жз...зд....к?
-- Точно. Пишите -- родился на Украине.
-- Окей! А ваша фамилия как правильно произносится?
-- Еще хуже. Михайличенко.
-- А, так это как раз легко! "Михаэли" -- это наше имя. А "ченко" я уже
научилась! Михаэли-ченко!
Тогда посмеялись и решили, что нет смысла бороться за достоверность
биографий. Поскольку писатели-ватики уверяли, что нечто подобное
периодически пытались издать в Израиле уже лет тридцать, да так ни разу и не
довели до конца. И не то, чтобы ничего хорошего от этой затеи не ждали, а
вообще ничего не ждали, то есть практически забыли обо всем этом, а может
быть просто суеверно затаились, не признаваясь даже друг другу. Ведь
хотелось увидеть свой текст, набранный не банальной кириллицей, а теми же
буквами, что и Книга. И вот -- произошло. Без предварительного уведомления,
без работы с переводчиком, без верстки.
Потрясенные внезапным падением кирпичей, стояли под фонарем, каждый
со своим авторским экземпляром.
-- Название-то... дааа... "Призраки Израиля",-- сказал Макс с
непроявленным отношением к предмету.-- Умри, про эмигрантских писателей
лучше не скажешь.
-- Как считаешь, призраки отмечают такие события?
-- Призраки всегда отмечают призрачные успехи.
Отмечать решили немедленно, просто тут же повернули и пошли в центр,
где люди веселятся, выпивают и закусывают в милых обжитых заведениях.
Тут возник вопрос -- действительно ли идти в обжитые, или обживать
новые, как подобает ищущему наблюдений писателю.
-- Ведь писатель рыщет в поисках наблюдений, как акула,-- сказал
Макс.-- Акула постоянно движется в поисках пищи и поэтому не тонет. То есть,
остановится -- утонет.
-- Как акула -- это не мы. Это Ильф и Петров, братья Стругацкие, кто
там еще... Потому что у акульего самца два члена. А у нас, все-таки, один...
Кстати, ты с тех пор так и не узнал, как они трахаются?
-- С каких пор? -- заржал Макс.
-- Да ну тебя. С барселонского океанариума.
-- Не узнал. Нет, правда не знаю. Нет у акул вариантов. Разве что --
оральный секс.
Прошли мимо здания Верховного суда. И двинулись парком, разбитым над
тоннелем, мимо массивного колокола, подвешенного в псевдовосточной беседке.
Изысканная японская форма колокола диссонировала с китчевыми надписями на
разных языках: мир, Рабин, бхай-бхай.
-- Вот спорим, что ты не помнишь есть у него язык или нет,-- сказала
Анат, притормаживая в нескольких метрах.
-- Я точно помню, что он без фляжки не звучит. Поэтому, когда прохожу
мимо с фляжкой, чокаюсь с ним. То ли нет языка, то ли им невозможно
пользоваться. Черт, действительно ведь сколько раз видели.
-- А значит мы не акулы. Потому что нам проще знать про него главное --
что не звучит. Проще придумать этот колокол, чем запомнить существующий. Мы
не акулы. Мы рассеянные уроды.
-- Да, мы скорее что-нибудь про него придумаем. Или вокруг него. Вроде:
проходя мимо этого японского колокола, Петр всегда приберегал в любимой
фляжке из нержавеющей стали последний глоток любимого виски из нержавеющего
ячменя... далее -- подробное описание фляжки, вместо подробного описания
колокола, потому что она под рукой...
-- И не только для того, чтобы чокнувшись с колоколом изо всех сил, еще
раз услышать его вдумчивый утробный голос, который отзовется в его душе и
напомнит о вечном. Это конечно тоже, но прежде всего он видел в нем собрата,
товарища по несчастью. Ведь и колокол тоже не способен никого оглушить всей
мощью, потому что своим родным японским языком он воспользоваться не может,
а иврита все еще толком не выучил! М-да...
-- Нельзя нам дергать редиску из жизни напрямую, противопоказано.
Вспомни Галину.
Галиной звали жену их персонажа. Вернее, прототипа персонажа. Это был
единственный человек, который однажды органично запрыгнул из жизни в их
текст и не перестал походить на самого себя. К прототипу относились с
искренней симпатией. А вот персонаж вдруг ушел в штопор и начал вести себя
совершенно безобразно. Настолько безобразно, что даже растерялись от
такого персонажьего хамства. И проявили несвойственную творцам щепетильность
-- перед публикацией зачитали прототипу за бутылкой, какого он породил
героя. Тот сначала напрягся, но отрывок был длинный, почти до донышка, к его
концу хороший человек отмяк и, к большому облегчению , не потребовал
никакой редактуры.
Книжка вышла, не то, чтобы бойко распродавалась, но часть тиража
расползлась какими-то тайными тропами и порой передавала приветы. В том
числе и через Галину, которой соседки и знакомые радостно сообщали о книге и
жадно расспрашивали о состоянии мужниной печени и точном возрасте его
несовершеннолетних любовниц.
-- Значит, придется дергать редиску из собственного унавоженного
внутреннего мира,-- вздохнула Анат.
-- А всех писателей можно разделить, как волосы, на пробор. Справа --
фотоохотники, слева -- творцы фотороботов.
-- Причем первые ходят по разным кафе, а вторые -- гнездятся в
насиженных.
Они уже миновали убогую забегаловку на улице Бецалель, славившуюся
своим фалафелем. Расположена она была образцово неудобно -- машину не
запарковать, внутри всего два вечнозанятых стула, а пыльный, людный и узкий
тротуар отбивал желание есть на ходу. Так что они так ни разу и не
попробовали, как жарят здесь этого горохового родственника.
-- Может, наконец, фалафель? -- обозначил Макс опцию, но шаг не
замедлил.-- Куда, кстати, пойдем?
-- Счастье -- это оптимальное лавирование между повторением того, что
хотелось бы повторить и новыми впечатлениями,-- сформулировала Анат и
поморщилась.
-- Так какое счастье будем искать? Счастье узнавания или счастье
познания?
-- Счастье броуновского движения.


    Давид



Когда закат откатил тяжелый выцветший валун зноя от входа в Грот, я с
трудом заставил себя выйти в подслеповатые сумерки. Подслеповатым стало и
мое понимание себя, вернее даже происходящего и себя, поэтому равновесие,
неожиданно установившееся между внешним и внутренним погрузило меня в
состояние бездумной созерцательности, в котором я и выплыл из леса, потому
что нечего мне уже было делать там, среди деревьев, потому что я не хотел
раствориться во времени, а искал, наоборот, кристаллизации, городских утех и
человеческих проявлений. Душа моя онемела, как иевусейка. Или я отсидел ее в
этом Гроте. Я ждал, когда же появятся покалывания -- признаки
восстановленного душевного кровообращения, но их все не было. Ничто не
кололо душу и не выводило ее из судороги, как у пловца в море.
Так я оказался в центре нового Города. Но никак не мог снова вернуться
к его ритму. На улицы и улочки центра выплывал молодняк, заполняя собой все
проходные дворики, закутки, подворотни, столики кафе и бордюры, крутясь и
цепляя друг-друга, словно яркие фантики бывших конфет. Вот и я выполз на
вечерний свет Иерусалима. И ощущение, что я выполз именно из Грота, только
усиливалось.
Обволакиваясь желтым желе электричества, дома, люди, машины
существовали и сами по себе, каждый в своей студенистой дрожи, но и все
вместе --- в переливании вечерних огней, перемещении в особо обустроенном
пространстве этого Города.
Я стал ныряльщиком за давно утонувшими в человеческих душах
божественными искрами, жаждущий совпадений и встреч, молящий о них и ищущий
непрестанно. И сегодня, не как вчера, не как уже много дней до сегодня, я
ощущаю себя в движении тела относительно других тел, весь наполненный
ожиданием, верящий в озарение встречи, уверенный, что не спутаю его с
обычным восторгом бытового потрясения. Я должен узнать, спохватиться в
единственно точный момент, который дан нам для отличия человека от прочих
тварей -- момент выбора -- да, узнать этот миг, спохватиться на вершине его
и понять, зачем мне был дан сегодняшний день и что я должен завтрашнему...
В витрине кафе, как манекены, сидели . Но не в смысле неподвижно,
наоборот, движения их были свободны той истинной свободой, которая возможна
лишь на необитаемом острове или в большом городе, где мало знакомых, что по
сути одно и то же. Наверное, из-за этой вольности движений деформировался
привычный имидж, и даже юбка Анат казалась короче, чем обычно. Витрина, как
стекло в картине, обобщала происходящее, словно бы покрывала особым лаком, и
мой взгляд уже соскользнул со знакомых людей, а мысль моя попросила
кофейного уюта. Во мне уже зазвучали диалоги, и я, тоскуя по совпадениям, по
доброте неслучайных проявлений, я подумал, что это и есть то самое, и
мысленно уже рванулся к ним, за стекло.
Тут Анат, отставив кофейную чашку, сказала Максу всего несколько слов,
после которых он долго смеялся, потом схватил со стойки ручку и что-то
зачеркнул в блокноте, Анат зажмурилась, захохотала, сказала, взяла чашку,
отставила, снова что-то сказала, оба смеялись, говорили, и лица их казались
мне совсем незнакомыми, не видел я их такими раньше, хотя и наблюдал немало
и внимательно. И я замер в тени, в покое наблюдателя, утешаясь разве что
тем, что все-таки вовремя сдержался и не заставил нас всех в очередной раз
репетировать наши убогие правильные диалоги, похожие на упражнения
студентов, изучающих русский язык.
Хорошие манеры, ужимки поведенческих норм, какая же это все-таки
этическая попса. Для людей, которые несут в себе то, что можно расплескать,
должны быть иные правила приличия, а вернее им необходима свобода от этих
этикетных схем. И если ты встретишь знакомого, и не можешь в этот момент
сообщить ему ничего нетривиального, не оскорбляй его примитивной ложью
примитивных фраз, а просто кивни, но не подходи и тем более не заговаривай.
Потому что заговор в мистическом смысле, или заговор в социальном, неважно
даже против кого-то или как контакт -- хоть и хранятся в этом слове, но не
действуют, а действует упрощенная схема для театра слабых умом. Кивни и
молчи. Или отвернись и спустись в Грот.




Мысли рассыпались, как четки, дробно застучали по каменному
выщербленному полу. Кофейня "Модус", напротив министерства туризма, была
старая, с традициями, толстыми стенами, завсегдатаями и прочими атрибутами
удавшейся жизни.
По парижской привычке, сели лицом к улице, хотя откуда взяться
привычке за два коротких наскока -- так, одни понты. Стойка у окна была,
скорее, широким подоконником. Они забрались на высокие тяжелые табуреты.
Через пару минут Анат спохватилась, что ее мини может вести себя непристойно
и суетливо заглянула под подоконник -- убедиться, что окно не до пола.
Ожидания не оправдались, ноги были неприкрыты и оставалось надеяться только
на "эффект витрины" -- все-таки заоконный зритель и случайный ближний -- не
одно и то же.
Стойку облагораживала пирамидка из трех шахматных досок разного
размера.
-- Для папы-медведя, мамы-медведицы и маленького медвежонка,-- решила
Анат.
-- В общем, для русского медведя любого калибра.
-- Надо сделать писательское кафе. С набором блокнотов разных размеров.
И наблюдать кто какой блокнот тяпнет...
Макс хмыкнул:
-- С блокнотами не интересно. Будет корреляция по жанрам. Ручки надо.
Шариковые, перьевые, разных размеров, толщины... огрызки карандашей... Вот
что писателя выдает. Не где, а чем.
-- Да, вот чем? Кровью, желчью, спермой... Это очень важно, ага.
-- А для бывших медичек...
-- Да-а?
-- Специальные блокноты из медицинских бланков. Анализы там, рецепты,
свидетельства о смерти...
-- Тогда ручку в виде косточки.
-- Обглоданной. Ее будут сбрасывать со стола. Специально для нас.
-- Мы ведь на праздник пришли? Или на похороны? Или какая разница?
-- Каждый праздник это похороны. Отмечаешь, что произошло и хоронишь
свои мечты о том, как это должно было быть.
-- Браво! -- Анат вытащила глянцевый кирпич, выложила перед собой на
стойку, погладила, как больное животное и кивнула:
-- Помер. Обмывать будем?
-- Вот, всего час прошел. И уже не жалко задохлика.
-- Откуда это -- задохлик?
-- У меня сосед по общаге был. Ему мама тырила для конспектов учетные
книги с птицефабрики. Там была графа "количество задохликов". Я думаю, что
задохлик -- это птенец, который вышел в свет, увидел, что никому и на фиг не
нужен и задохнулся.
-- От жалости к самому себе.
-- Да. Пора кафе сменить, ты как?
-- А тему -- сморгнуть.
В кафе по-соседству все было грязнее, веселее, на восемь столиков --
восемь посетителей, двое оказались знакомыми, один из тех, с кем при редких,
но регулярных встречах в людных местах перебрасываешься фразой "Все
собирался тебе позвонить", но никогда не звонишь и не будешь. Второй же был
из породы пробуждающих мучительные раздумья "откуда я его знаю". В тех
редких случаях, когда удается вспомнить, испытываешь от этого укол
неподдельного восторга.
Русская барменша налила русскую порцию. Крашеная рыжая тяжелая баба, с
тяжелыми серьгами, на которых был изображен Маленький принц. Лед она
принесла после повторной просьбы, в грязноватой ладони, нетерпеливо швырнула
его в виски, улыбнулась располагающе и по-матерински предложила:
-- Давайте я вам салатик настрогаю?
К салатику выдали еще и бонус -- кусочек домашнего торта. Вероятно, до
утра он не доживал по-любому.
На стенах теснились какие-то сомнительные картины, из тех, которые
вывешивают в знак взаимной приязни с рисовавшим. Прямо над головами висели
прозрачные часы, не скрывающие тайн своего механизма. Они так громко, с
пристукиванием тикали, словно шинковали время.
-- И все равно -- хорошо,-- сказала Анат, спрятав ноги под столик,--
зря мы так время чаще не проводим.
-- Поэтому и хорошо. Только поэтому. Недавно, знаешь, поймал себя, что
трачу время и на дела, и на общение, как деньги в кафе. Возникло какое-то
"слишком дорого, не стоит".
-- А если кто-то или что-то хорошо себя ведет, то получает чаевые.
Процентов десять-двадцать дополнительного времени. Так?
-- А что делать? Оно же с возрастом начинает бежать не по-детски. И
плющить.
-- Вот кстати, почему у кошек в Яффо такие сплющенные головы? И в Акко.
В Бат-Яме тоже. Значит, на побережье.
-- Не знаю. Я не котовед.
-- Зато ты теперь котовод. Значит, должен вникать. Аллерген, кстати,
совсем охамел, надо с этим что-то делать... Давай не будем его растить.
Давай его утопим?
-- Его утопишь. Это уже не кот, а котилозавр. Разве что в виски.
-- Точно! Он должен покончить жизнь самоубийством. В тазике с виски.
Макс назидательно поднял палец:
-- С дорогим виски.
-- Да! -- захихикала Анат.-- Он залезет в этот таз, чтобы пить, пока не
захлебнется. И так погибнет, как невольник чести. Это истинная поэтическая
смерть. Знаковая!
Макс хмыкнул и покачал головой:
-- Эта рыжая тварь выжрет весь виски и отправится буянить по сайтам. Он
гораздо жизнеспособнее, чем ты думаешь.
-- Это меня и пугает.
-- Меня, знаешь, тоже,-- неохотно признался Макс.-- Ну давай, раз так.
За Аллергена, как веселый энергетический сгусток. Ох, хлебнем мы еще с ним.
И они чокнулись оставшимся виски, а потом вытащили блокнотик и стали
писать стихотворение про кота... вернее, от лица кота... а точнее -- от
кошачьей морды, причем совершенно бесспорным было то, что строчки эти были
им абсолютно несвойственны и чужды.

Я пью не только молоко,
я кот, а не монах.
Когда подружка далеко,
и в четырех стенах,
со шкафа уроню бутыль,
меж острого стекла
я буду пить вино и пыль,
чтоб грусть была светла.

Курю я не один табак,
а раз, и два, и три.
Хозяин мой, такой чудак,
не держит взаперти
ни сигареты, ни гашиш,
ни прочие дела...
А после я поймаю мышь --
чтоб грусть была светла.

Я нюхаю не только след
подружки на песке,
а то, что нюхать вам не след,
что так стучит в виске,
что превращает кошку в льва,
но дух сожжет дотла...
Я в рифму выстрою слова,
чтоб грусть была светла.

Колюсь не только о репьи,
колюсь шипами роз,
тех, что хозяева мои
припрятали всерьез.
И звезд бездарный хоровод
рассеялся, погас.
И Млечный путь лакает кот,
открыв на кухне газ.

не сразу узнали Гришу. То ли из-за того, что впервые увидели его в
нормальной одежде -- джинсы, майка, а вернее впервые не увидели на нем
ничего из костюмерной прошлого. То ли в лице его что-то сместилось, возможно
даже заняло более правильное место. То ли подстригся иначе. Кроме того, с
ним была незнакомая дама, не из той колоды, которая тасовалась вокруг него
летом.
уже смазали свои коммуникационные механизмы требуемым количеством
спиртного, поэтому так искренне разулыбались навстречу, что Гриша,
направлявшийся к свободному столику, изменил маршрут, подсел к ним и
познакомил со спутницей.
Спутницу звали Алина. Она была не своя. Это отметили про себя , не
сговариваясь, но синхронно. Обменялись подтверждающими взглядами. У Алины
была не такая мимика. Нет, не американская, примитивно-сериальная, по
которой израильские дети изучают, как надо правильно морщить лицо. Но и не
восточная, стыдливо-интимная, словно бы предназначенная только для себя и
того, кто напротив. Какая-то непроявленная. Смеяться Алина начинала на долю
секунды позже, но не от тупости или отсутствия чувства юмора, хотя и это
может быть тоже, но она как бы сначала хотела точно удостовериться, что не
будет смеяться одна.
Анат тут же придумала, что Алину привезли в подростковом возрасте, и
она взрослела в каком-то городке развития, всю силу своих девичьих мечтаний
направляя на желание мимикрировать, что, наверное, не слишком получалось. А
Макс подумал, что вот -- выросло новое поколение девиц, которых он не
воспринимает гормонально, потому что ужимки и кокетство у них уже совсем
другие, рассчитанные на других. То есть, хорошо говоря по-русски, Алина все
равно говорила на другом русском языке.
-- Ты так изменился! -- сообщила Анат Грише.-- Давно тебя не видели и
помнили другим.
-- Были причины,-- улыбнулся Гриша, скорее довольно.-- Вы же в
курсе...-- он посмотрел на свою правую ладонь,-- если вы в курсе...
-- Да, слышали,-- кивнул Макс. Он как раз пытался вспомнить всегда ли у
Гриши были такие хорошие манеры, или вилка в левой руке -- признак того, что
правая не функционирует.
-- Художник должен или рисовать, или не выпендриваться.