Вопрос этот решился не сразу. В политической жизни произошли события, которые всколыхнули не только нашу страну, они заставили о себе говорить весь мир. В Лозанне 10 мая 1923 года был убит советский дипломат В. В. Воровский, а за день до убийства последовал провокационный ультиматум английского министра иностранных дел Керзона Советскому Союзу, угрожавший разрывом советско-английского торгового соглашения. По всей стране прошли многолюдные манифестации. И вот тут-то Маяковский вполне проявил свой общественный темперамент, тут он, естественно, не мог усидеть дома, не выйти вместе со всеми на улицу, не откликнуться на это событие стихом, гневным словом.
   Он выступает на митингах около Большого театра, на Советской площади. «Правда», «Рабочая газета», «Рабочая Москва» сообщают о выступлениях поэта на митингах протеста.
   «Силу гнева русского пролетариата против мировой буржуазии и фашизма сумел впитать в себя поэт Маяковский. Сильным, мощным голосом, раздававшимся во всю площадь, он прочел свое стихотворение «Коммуне не быть под Антантой».
   Вся площадь вторила ему: «Коммуне не быть под Антантой! Левой, левой, левой!» - так писала о его выступлении «Рабочая газета».
   Позднее Маяковский признавался Всеволоду Пудовкину, какое огромное волнение он испытывал, выступая перед многотысячной толпой. Это волнение передавалось и людям на площади и выливалось в «ревущее тысячеголосое «Левой!» («Правда»). Выступал пламенный трибун, поэт - человек, способный зажечь сердца тысяч людей и повести их за собой.
   А в печати вскоре появляется стихотворение «Воровский» (первое название - «Сегодня») - с ним Маяковский выступил на траурном митинге памяти советского дипломата на площади Свердлова; стихотворения «Керзон» и «О том, как у Керзона с обедом разрасталась аппетитов зона». В связи с публикацией стихов о Керзоне одна английская газета призывала привлечь Маяковского и журнал «Красная новь» к ответу за якобы клевету на английского министра.
   Поездка поэта за границу, о которой хлопотал Луначарский, состоялась летом и в начале осени. 3 июля 1923 года он вылетел на аэроплане из Москвы в Кенигсберг вместе с Бриками. Сначала, около трех недель, Маяковский отдыхал во Фленцбурге, а затем, весь август - в Нордернее, на побережье Северного моря. Отдыхал и в то же время готовил для берлинского издательства «Накануне» сборник стихов «Вещи этого года (до 1 августа 1923 г.)», написал к нему предисловие, написал стихотворение «Нордерней». Позднее написано стихотворение «Москва - Кенигсберг».
   Стихи не очень «шли». Может быть, сказывалась усталость, может быть, шло «накопление». По возвращении в Москву он пишет рекламные тексты для ГУМа, а с октября 1923 года и на длительное время - для Моссельпрома. Тем не менее в декабре Луначарский снова «снаряжает» Маяковского в командировку, и снова в Берлин. Состоялась она в апреле 1924 года. Маяковский едет с замыслом уже за границей хлопотать визу для поездки в США. Берлинская газета «Накануне» так и информировала читателей: «Проездом в Америку прибыл вчера в Берлин Владимир Маяковский». В этом же году Маяковский еще раз возобновлял попытку получить визу на въезд в США, будучи во Франции, и снова его попытка не увенчалась успехом.
   Маяковский, однако, во время пребывания в Берлине не теряет времени попусту, он выступает в русских аудиториях, посещает редакцию журнала «Рабочая литература».
   После первой встречи - с писателями, художниками и артистами, - где тоже были и немцы, Маяковский оставил по себе прекрасные воспоминания.
   Вторая встреча имела обширную программу - это и разговор о новом течении в советской литературе Лефе (Левом фронте искусств), это и последние стихи, прочитанные поэтом, и отдельно выделенная сатира. Но вечер, по воспоминаниям одного из присутствовавших на нем, начался не совсем обычно. Маяковский начал свое выступление словами: «Прежде чем нападать на Советский Союз, надо вам послушать, как у нас пишут. Так вот - слушайте». И он превосходно прочел рассказ Бабеля «Соль».
   Газета «Накануне» по достоинству оценила прочитанные поэтом стихи, написав, что они «скованы из стали в горниле русской революции», что поэт Маяковский - «большой талант, и его эволюцию от сданного им в архив желтокофточного футуризма к поэзии «Леф» никоим образом не поставишь ему в упрек». Что же касается Лефа, то, по сообщению той же газеты, Маяковский характеризовал его программу как стремление «идти рука об руку с мозолистыми руками рабочего», «укреплять в нем бодрость, веру в правоту Октября», наконец, что он и «сам старается слиться с созидающей работой, к которой зовет сегодняшний новый день Россию...».
   Европейские маршруты, выступления Маяковского в западных столицах каким-то эхом отозвались и на Востоке. Ему предложили стать почетным членом «Ничиро - Соофукай» - Общества русско-японской взаимной помощи, несколько высокопарно по-японски называвшееся - «Краеугольный камень, соединяющий обе нации».
   Поэт живо откликнулся на это предложение, но ему не удалось ни побывать в Японии, ни каким-то иным способом ближе познакомиться с японской культурой, и, как человек, помнящий о всех обязательствах и полуобязательствах, он потом, перечисляя свои «долги», вспомнит и про «вишни Японии», про которые «не успел написать».
   Последней «заграницей» Маяковского перед самой длительной и самой богатой впечатлениями поездкой в Соединенные Штаты в 1925 году была еще одна поездка в Париж.
   Такова уж слава этого города, что в каком бы состоянии ни была его артистическая, литературная жизнь, в ней все равно ищут некую новизну, изюминку, ищут то, чего нет нигде. По всей видимости, и в этот приезд в Париж у Маяковского была надежда увидеть здесь что-то новое, интересное и творчески перспективное, революционное в искусстве, но, увы, и на этот раз его ждало разочарование. Наверняка со слов Маяковского, который любил гиперболу, журнал «30 дней» написал: «А в Париже Маяковский чувствовал себя, как в глухом захолустье».
   Однако гипербола «захолустье» могла быть вызвана и тем приемом, который советскому поэту оказала парижская полиция. Через несколько дней после приезда он получил из префектуры предложение покинуть Париж. Вместе со своей старой знакомой, Эльзой Триоле (младшей сестрой Л. Ю. Брик), которая жила в Париже и которая рассказала об этом инциденте, Маяковский идет в префектуру. В поисках какого-то важного чиновника он бродит по длинным заплеванным коридорам префектуры, производя страшный шум стальными набойками каблуков и тростью, которая цепляется за стены двери и стулья. Важный чиновник очень раздражителен, он привстает за столом, чтобы громким и яростным голосом убедительнее сказать о том, что господин Маяковский должен покинуть Париж в 24 часа.
   Триоле объясняет чиновнику, что Маяковский не особенно опасен, потому что не говорит ни слова по-французски...
   Лицо Маяковского, которому Эльза перевела свой разговор с чиновником, вдруг просветлело, он доверчиво посмотрел на раздражительного господина и произнес густым и невинным голосом:
   - Jambon 10.
   Господин перестал кричать, взглянул на Маяковского, улыбнулся и сказал:
   - На сколько времени вы хотите визу?
   Вопрос решило обаяние Маяковского и, очевидно, также чувство юмора, с которым он, по воспоминаниям Триоле, вышел из положения.
   В письмах из Парижа Маяковский пишет, что ничего не делает (лишь в конце пребывания: «опять тянет на стихи - лирик!»), тем не менее все это время перед ним мелькает калейдоскоп лиц, выставок, картин... Он видел за это время «несчетное количество людей искусства, видел и самый Париж, с лица и изнанки...» (Триоле).
   И все же какая-то ненаполненность ощущений, какой-то автоматизм, протокольный оттенок в визитах, встречах, даже в интервью. Маяковский был заряжен на поездку в Америку, и вот эта целеустремленность, разбивавшаяся о стену неясностей и проволочек, гасила другие желания, ослабляла присущую ему жизнедеятельность.
   «Я уже неделю в Париже, - сообщает он в Москву, - но не писал потому, что ничего о себе не знаю - в Канаду я не еду и меня не едут, в Париже пока что разрешили обосноваться две недели (хлопочу о дальнейшем), а ехать ли мне в Мексику, - не знаю, так как это, кажется, бесполезно. Пробую опять снестись с Америкой для поездки в Нью-Йорк...»
   И тут же: « Ужасно хочетсяв Москву», «...до чего же мне не хочется ездить, а тянет обратно читать свои ферзы!» (Стихи - нем.).И еще позднее, в стихах: «Но нож и Париж, и Брюссель, и Льеж - тому, кто, как я, обрусели».
   Общее, наверное, это чувство для всех русских (да и только ли русских!) - уже через несколько дней самого увлекательного путешествия вдруг ощутить тоску по дому, по близким, по России, и прочувствовать это блаженство, испытанное нашими близкими и далекими предками и выраженное в прекрасном поэтическом афоризме, ставшем пословицей: «Когда ж постранствуешь, воротишься домой, и дым Отечества нам сладок и приятен». Маяковскому было хорошо знакомо это чувство, он не раз выражал его в стихах и в прозе.
   И острее всего - в стихах о загранице. Где еще, в другом месте, у Маяковского, убежденного урбаниста, встретишь такие вот традиционно русские, щемяще ностальгические стихи, как эти:
 
Сейчас бы
в сани
с ногами -
в снегу,
как в газетном листе б...
свисти,
заноси снегами
меня,
прихерсонская степь...
Вечер,
поле,
огоньки,
дальняя дорога, -
сердце рвется от тоски,
а в груди -
тревога.
 
   Хорошо про них сказал Ст. Лесневский: «Тут вспоминается многое: и пушкинские снега, и лермонтовские «дрожащие огни печальных деревень»... И конечно, Блок: «И невозможное возможно, дорога долгая легка, когда блеснет в дали дорожной мгновенный взор из-под платка, когда звенит тоской острожной глухая песня ямщика!..» Говоря словами Маяковского, это - «единой лирики лента».
   Заботят поэта свои дела в Москве. Вот он и раздваивается, просит в письмах успокоить редакцию журнала, которой задолжал, сообщить, что по приезде напишет для него обещанное, волнуется по поводу выхода лефовского журнала настолько, что готов тут же прервать поездку («Если для Лефа нужно, я немедленно вернусь в Москву и не поеду ни в какие Америки»). И еще: «Сижу в Париже, так как мне обещали в две недели дать ответ об американской визе. Хоть бы не дали, тогда я в ту же секунду выеду в Москву, погашу авансы и года три не буду никуда рыпаться...»
   Маяковский все-таки не проявляет такого жадного интереса к артистической, художественной жизни и к быту Парижа, как в первый раз. «Здесь мне очень надоело», - пишет он через месяц пребывания в Париже.
   В интервью, которое дал Маяковский газете «Ле нувель литерер», он сетует на недостаточно высокий уровень литературных связей между Россией и Францией за последние десять лет. Хотя, как это и до сих пор продолжается, в России о новейшей французской литературе знают гораздо больше, чем во Франции о русской. Маяковский предложил издавать популярную литературу: по-русски - о Франции, по-французски - о России, основать газету или журнал, где представители двух стран смогли бы обмениваться статьями по вопросам искусства и современности.
   В другой газете интервьюер передает слова Маяковского о том, что Россия в настоящее время переживает эпоху литературного возрождения, что поэзия значительно расширила сферу своего воздействия, она трактует о самых важных вопросах, и сами массы призваны судить о ее достоинствах, так как стихи теперь читаются перед огромными толпами народа.
   Два события во время этого визита в Париж произвели впечатление на Маяковского - это перенесение праха Жана Жореса в Пантеон и торжественное поднятие флага на здании Полпредства СССР во Франции.
   Второе из этих событий имело большой международный отклик. 4 декабря 1924 года во Францию прибыл первый советский посол Л. Б. Красин. Приезд его привлек внимание парижской прессы, и Маяковский едва пробился сквозь толпу фотокорреспондентов и репортеров, чтобы попасть во двор посольства. А 14 декабря состоялось торжественное поднятие флага над зданием Полпредства на рю Гренель. Для Маяковского, поэта и гражданина Советского Союза, это был момент торжества, праздник души.
   Перенесение праха Жореса в Пантеон вылилось в массовую демонстрацию. Видный политический деятель предвоенной Франции, социалист, блестящий оратор, страстный борец против колониализма и милитаризма Жан Жорес был убит 31 июля 1914 года, а его убийца, французский шовинист, был оправдан буржуазным судом.
   Популярность Жореса в народных массах была огромна, и французское правительство, церемонией перенесения егопраха в Пантеон - место погребения останков выдающихся деятелей Франции - решило нажить себе политический капитал, «спекульнуть на Жоресе», как скажет потом Маяковский. Во время шествия к Пантеону поэт слышал выкрики, которые ему переводила Эльза Триоле - об этом есть строки в стихотворении Маяковского.
   Стихотворение «Жорес», написанное в Москве, уже по возвращении из Франции, подтверждает, что Маяковский хорошо понял и политическую подоплеку этого события, и настроения демократических масс, участвовавших в церемонии. С ними, французскими «блузниками», с французским рабочим классом выражает свою солидарность поэт в этом стихотворении.
   В стихах парижского цикла Маяковский то и дело обращается к «домашним» делам (так же как и в письмах). К тому же ведь стихи эти были написаны уже в Москве, когда текущие литературные дела и литературные споры снова захватили поэта. И он включается во внутреннюю полемику стихотворениями «Город», «Верлен и Сезан», в какой-то мере стихотворениями «Notre-Dame» и «Версаль»...
   И опять неожиданность: именно в стихотворении о Париже («Город») пронзает чувство поэтического одиночества, оторванности от поэтических «тылов» в таких хорошо известных строках:
 
Мне скучно
здесь
одному
впереди, -
поэту
не надо многого, -
пусть
только
время
скорей родит
такого, как я,
быстроногого.
 
   Нет, стихотворение не об этом, оно - о Париже, даже о двух Парижах: о Париже «адвокатов, казарм» и о Париже «без казарм и без Эррио 11 ».
   Впрочем, сказано об этом как-то информативно, вроде лишь для того, чтобы выразить симпатию ко второму из них. И городской пейзаж, и красота Place de la Concorde, видимо, не вдохновили на этот раз Маяковского. Он весь где-то в «домашних» делах, в спорах, в обиде на нелепый ярлык «попутчика», которой навесили на него литературные недруги.
   В стихотворении «Верлен и Сезан» промелькнул отголосок литературных споров и разговоров в Париже. Но тут же, и уж точно перед своими доморощенными идеологами искусства, видимо, продолжая какой-то спор, Маяковский отстаивает право поэта на свое «лицо», на творческую индивидуальность: «Поймите ж - лицо у меня одно - оно лицо, а не флюгер».
   Это «уточнение» опровергает представление о Маяковском как о некоем высокой квалификации мастере, хотя и могущем возгораться, но более приспособленном выполнять заказы. Ложное представление. Все написанное Маяковским - от пылающих строк любви в поэме «Облако в штанах» до рекламы сосок - написано по велению души. Маяковский глубоко переживает и любовную драму, и конкуренцию государственной торговли с торговлей нэпманов.
   Но нельзя ставить знак равенства между этими переживаниями. У поэзии всегда были и есть свои предпочтения, есть традиционно поэтические, вечные темы, но были и есть преходящие. Каждый поэт живет в своем времени, и оно, это время, кладет печать на его творчество, и потомки узнают о времени по стихам поэта (Маяковский предупреждал: «Я сам расскажу о времени и о себе»). Излишним полемическим подчеркиванием своей приверженности злобе дня, мостовой на Мясницкой (он, например, доказывал Луначарскому, что самое великое призвание современного поэта - в хлестких стихах жаловаться на дурную мостовую на Мясницкой улице), он укреплял позиции Лефа и, конечно, давал повод даже любившему его Луначарскому для упреков в утилитаризме, в принижении поэзии.
   ...Первые поездки за границу не вызвали большого желания к устным отчетам. Видимо, Маяковский считал, что убедительнее и полнее он это может сделать в очерках. В стихах, кроме обширной, щедрой красками, картины жизни на Западе, выкристаллизовалось, осветилось, по-новому проявилось патриотическое чувство. Как не понять его!
   Я хотел бы
   жить
   и умереть в Париже,
   Если б не было
   такой земли -
   М о с к в а.

«БЫЛО ВСЯКОЕ...» (Леф)

   Футуризм изживал себя как литературное течение. Маяковский это понимал. Поэт, из стихов которого, как верно подметила Марина Цветаева, был только один выход - «выход в действие», не мог ограничить себя формальной работой над словом. И он разваливал футуризм - это эфемерное эстетическое сооружение, - разваливал в щепки, наводя панику на друзей и соратников.
   Переменился Маяковский и на эстраде. Не очень резко, но переменился. Грубый эпатаж, футуристические кульбиты, имевшие какое-то объяснение в молодости, стали уступать место желанию войти в контакт с публикой. Теперь на вечерах только в прямых стычках с противниками он иногда бывал груб. Искренним попыткам найти взаимопонимание еще противоречил рекламный нажим на публику - рецидив футуристических забав. С таким рекламным душком была вывешена афиша о чтении Маяковским поэмы «Про это». Луначарский пожурил Владимира Владимировича в письме к нему: «Мне кажется, - писал он, - ...перед прочтением такой великолепной вещи можно уже и не становиться на руки и не дрыгать ногами в воздухе. Эти маленькие гримасы, которые были милы, когда Вы были поэтическим младенцем, плохо идут к Вашему возмужалому и серьезному лицу».
   Первые поездки за границу, интерес к советскому искусству, к советской литературе, который ощутил Маяковский на Западе, видимо, тоже подсказывали ему, что необходимо искать какую-то иную, более прочную идейную (а не только эстетическую) платформу и своему творчеству, и творчеству писателей, близких по духу. Нужна была какая-то организационная структура. Нэп обострил классовую борьбу в культурном строительстве. В этот период было открыто огромное количество частных издательств, в целом ряде изданий пропагандировались чуждые Советской власти идеи, причем борьба идеологий приобретала острый характер и в литературе, и в общественных науках.
   Партией предпринимались попытки объединения писателей, близко стоящих к Советской власти. При одобрении В. И. Ленина был создан первый «толстый» журнал «Красная новь» (1921). Маяковский печатался в нем. Журнал популяризировал произведения писателей, стоящих на платформе Советской власти или сочувствующих ей. Однако на его базе не удалось, как это предполагалось, создать массовую писательскую организацию.
   В июле 1922 года ЦК РКП (б) образовал «Комиссию по организации писателей и поэтов в самостоятельное общество». Комиссия приступила к выполнению своей задачи, решив создать «общество» на основе группы, объединившейся вокруг журнала «Красная новь», привлечь к нему старых писателей, примкнувших к революции (среди «примкнувших» назывался Горький), пролетарских писателей, футуристов, имажинистов, «Серапионовых братьев», группу колеблющихся. На пост председателя бюро нового общества предполагалось выдвинуть Николая Асеева.
   Объединение должно было осуществиться при издательстве «Круг». В самом названии содержалась идея объединения. Предусматривались субсидии издательству для повышения гонорара и удешевления изданий, предоставление дома, в котором мог бы быть устроен клуб, общежитие и при котором мог бы быть организован фонд помощи писателям.
   «Круг» вступил в успешную конкуренцию с частными издательствами и привлек к себе наиболее крупных писателей (Маяковский издал в нем три книги), но не смог, однако, выполнить задачу объединения, почва для него еще не созрела.
   Ситуация подсказывала Маяковскому идею образования нового журнала, вокруг которого можно было бы собрать группу литераторов-единомышленников и утверждать те принципы современного искусства, которые он сформулировал в письме в Агитотдел ЦК с просьбой разрешить ему издание журнала Левого фронта искусств («Леф»). Принципы эти были изложены не в самом письме, а в программе журнала, приложенной к письму.
   Идея журнала возникла не на пустом месте, не сама по себе. Дело в том, что 27 февраля 1922 года Оргбюро ЦК РКП (б), обсуждая вопрос о борьбе с мелкобуржуазной идеологией в литературно-издательской области, постановило «признать необходимым поддержку Госиздатом: а) группы пролетарских писателей, б) издательства «Серапионовы братья» (при условии неучастия их в таких реакционных изданиях, как «Журнал» и «Петербургский сборник»), в) группы Маяковского».
   Официальная поддержка партии воодушевила Маяковского и тех, кто шел рядом с ним, вселила надежду на организационный успех предприятия.
   Программа журнала была сформулирована следующим образом:
   «а) ...Способствовать нахождению коммунистического пути для всех родов искусства; б) пересмотреть идеологию и практику так называемого левого искусства, отбросив от него индивидуалистические кривлянья и развивая его ценные коммунистические стороны; в) вести упорную агитацию среди производителей искусства за приятие коммунистического пути и идеологии; г) принимая самые революционные течения в области искусства, служить авангардом для искусства российского и мирового; д) знакомить российскую рабочую аудиторию с достижениями европейского искусства, но не в лице его канонизированных, официальных представителей, а в лице лит.-худ. молодежи, ныне отвергаемой европейской буржуазией, но представляющей из себя ростки новой пролетарской культуры; е) бороться всяческим образом с соглашателями в области искусства, подменивающими коммунистическую идеологию в области искусства старыми, затрепанными фразами об абсолютных ценностях и вечных красотах; ж) давать образцы литературных и художественных произведений не для услаждения эстетических вкусов, а для указания приемов создания действенных агитационных произведений; з) борьба с декадентством, с эстетическим мистицизмом, с самодовлеющим формализмом, с безразличным натурализмом за утверждение тенденциозного реализма, основанного на использовании технических приемов всех революционных художественных школ».
   Лефовская программа в некоторых основополагающих пунктах перекликается с программой группы пролетарских писателей «Октябрь», трансформировавшейся в РАПП (Российскую ассоциацию пролетарских писателей), прежде всего тем, что она ориентирована на коммунистический путь для всех родов искусства, на борьбу с декадентством. Эта программа - заметный, даже весьма заметный шаг вперед от футуризма. Примечательно, что она, по крайней мере, ссылается на коммунистическую идеологию, ориентируется на нее, с этого ее изложение и начинается, а в сторону футуризма сделан осуждающий жест. В некоторых пунктах еще заметно старое недоверие к «абсолютным» художественным ценностям, но зато в последнем пункте объявлена война «самодовлеющему формализму» и «безразличному натурализму».
   Теперь нетрудно установить, что программа Лефа в этом документе базировалась на творческом опыте Маяковского, что «тенденциозный реализм» - это, в его понимании, тот метод, который сближает искусство с жизнью, с идеологией, который придает искусству действенность. А в жертву действенности искусства Леф приносил все, тем более что вдохновение, по его программе, считалось отжившим атрибутом. Следуя этой доктрине, и Маяковский готов был наступить «на горло собственной песне».
   Но песня рвалась на свободу.
   Два месяца напряженнейшей и вдохновенной работы с конца декабря 1922 года по февраль 1923 года было посвящено поэме «Про это». Два месяца Маяковский находился в добровольном затворничестве в «комнатенке-лодочке» в Лубянском проезде, чтобы воплотить большой замысел - написать поэму о любви. «Громадную». В автобиографии («23-й год»): «Написал: «Про это». По личным мотивам об общем быте».
   По личным мотивам.
   Об общем быте.
   О том, что на жарком огне сжигало сердце.
   О том, что уродовало жизнь, искажало проявление естественных чувств, опошляло эти чувства. Об общем быте, который, как с горечью говорил поэт, «ни в чем не изменился... который является сейчас злейшим нашим врагом, делая из нас - мещан».