См. "Негритянскую антологию" Сандрара (примеч. автора).
   ленную книгу. Наконец, всего несколько лет назад, Джин Вар-да вручил мне ее". Я прочел ее залпом, крайне удивленный, как, полагаю, многие до меня, изумительной мощью и красотой. Да, это один из самых великих англоязычных романов. А я, из гордости и предубеждения, едва не упустил возможность прочесть его.
   Совершенно другая история произошла с книгой "О граде Божием". Много лет назад я, как и все, прочел "Исповедь" Блаженного Августина. И она произвела на меня глубокое впечатление. Потом, в Париже, кто-то всучил мне "Град Божий" в двух томах. Я нашел его не только смертельно скучным, но местами чудовищно смешным. Один английский книготорговец, услышав - к своему удивлению, конечно, - от одного из наших общих друзей, что я прочел этот труд, известил меня, что даст хорошую цену за одну лишь аннотацию к нему. Я сел читать его снова, заставляя себя исписывать поля обильными комментариями - в большинстве своем уничижительными, и, потратив около месяца на эту дурацкую работу, отправил книгу в Англию. Двадцать лет спустя я получил открытку от этого самого книготорговца, где он сообщал, что надеется вскоре прислать мне сигнальный экземпляр, так как наконец-то отыскал издателя. Больше я о нем ничего не слышал. Drole d'histoire!"
   На протяжении всей моей жизни слово "исповедь", вынесенное в заголовок, всегда притягивало меня, как магнит. Я уже упоминал "Исповедь безумца" Стриндберга. Теперь нужно упомянуть знаменитую книгу Марии Башкирцевой1' и "Исповедь двух братьев" Поуисов. Есть, однако, некоторые прославленные исповеди, которые мне так и не удалось одолеть. Одна принадлежит Руссо, другая - Де Квинси. Совсем недавно я предпринял еще одну попытку прочесть "Исповедь" Руссо, но через несколько страниц оставил это занятие. С другой стороны, я твердо намерен ознакомиться с его "Эмилем" - когда найду издание с удобочитаемым шрифтом. То немногое, что я прочел, показалось мне чрезвычайно привлекательным.
   ' Он же дал мне еще одну изумительную книгу- - "Гептамерон" художника Джордже де Кирико (примеч. автора) "Странная история (фр)
   Я считаю, что самым прискорбным образом ошибаются те, кто утверждает, будто фундаментом знаний, или культуры, или чего бы то ни было обязательно являются те классики, которые находятся в каждом списке "лучших" книг. Я знаю, что во многих университетах целые программы базируются на подобных, тщательно составленных списках. По моему мнению, каждый человек должен выстроить собственный фундамент. Суть индивидуальности в том и состоит, что она уникальна. Каким бы ни был материал, определивший само существование нашей культуры, каждый человек должен решить для себя, что именно он возьмет и воспримет, дабы сформировать свою собственную судьбу. Отобранные профессорами великие произведения представляют собой их выбор. Интеллектуалы подобного сорта по природе своей склонны воображать, будто им предназначено стать нашими проводниками и наставниками. Может случиться и так, что мы, если предоставить нас самим себе, со временем примем их точку зрения. Однако нет более верного способа провалить такую возможность, как обнародовать списки избранных книг - так называемых основ. Человек должен пройти собственный путь. Первым делом ему нужно познакомиться с миром, в котором он живет и которым пользуется. Ему не следует пугаться, что он читает слишком много или слишком мало. К чтению он должен относиться так же, как к пище или физическим упражнениям. Хорошего читателя притягивают хорошие книги. От своих современников он узнает, что есть вдохновенного, или познавательного, или просто забавного в литературе прошлого. Он будет получать удовольствие, совершая подобные открытия сам и по-своему. Не могут быть утеряны или забыты достоинство, очарование, красота, мудрость. Но любая вещь теряет всякую ценность, всякое очарование и притягательность, если к ней тащат за волосы. Разве не замечали вы, умудренные пережитой головной болью и разочарованием: чем меньше навязываешь книгу другу, тем лучше? Если вы слишком расхваливаете какую-нибудь книгу, то пробуждаете сопротивление в вашем слушателе. Следует знать, когда и в каком объеме давать дозу - а также повторять ее или нет. Как на это часто указывали, индийские и тибетские гуру на протяжении веков практиковали высокое искусство расхолаживать своих пылких кандидатов в ученики. Сходную стратегию можно применять и в том, что касается чтения книг. Расхолодите человека надлежащим образом, то есть не теряя из виду заданную цель, и вы тем самым выведете его на правильную дорогу куда быстрее. Важно не какие книги и какой опыт нужны человеку, а то, что он сам вносит в них.
   Из всего, что есть в жизни непостижимого, самое загадочное то, что мы называем влияниями. Несомненно, влияния подчиняются закону тяготения. Но следует помнить, что нас тянет в определенную сторону потому, что мы устремляемся, быть может, сами того не сознавая, именно в эту сторону. Очевидно, что мы не находимся во власти любого влияния. Но мы не всегда знаем, какие силы и факторы влияют на нас в тот или иной период нашей жизни. Некоторые люди не способны познать себя или определить мотивы своего поведения. В сущности, большинство людей. Другие же обладают столь ясным, столь четким пониманием своей судьбы, что им и выбирать, кажется, не нужно: они создают влияния, необходимые для достижения их целей. Я намеренно употребил слово "создают", ибо есть поразительные примеры того, как личность буквально вынуждена создавать нужные влияния. Мы вступаем здесь в странную область. Я решил ввести столь трудный для понимания элемент по той причине, что там, где дело касается книг, как и друзей, возлюбленных, приключений, открытий, все чрезвычайно запутано. Желание прочесть книгу часто провоцируется неожиданной случайностью. Начать с того, что все происходящее с человеком есть следствие обстоятельств. Выбранные им для чтения книги не являются исключением. Он может прочесть "Жизнеописания" Плутарха или "Пятнадцать решающих сражений в мировой истории" потому, что обожаемая тетушка сунула ему их под нос. Он может не прочесть их, если ненавидит свою тетку. Как получается, что из тысячи названий, которые попадают в поле зрения даже в раннем детстве, кто-то безоговорочно склоняется к одним авторам, а кто-то к другим? Книги, которые читает человек, определяются тем, что это за человек. Допустим, человека оставляют в комнате наедине с книгой, единственной книгой: из этого вовсе не следует, что он обязательно прочтет ее просто потому, что ему больше нечем заняться. Если книга ему противна, он ее отбросит, невзирая на то, что будет сходить с ума от безделья. Некоторые люди по ходу чтения внимательнейшим образом читают все сноски, тогда как другие на них даже не смотрят. Некоторые люди готовы предпринять опасное путешествие, чтобы прочесть книгу, одно заглавие которой заинтриговало их. Приключения и открытия Никола Фламмеля16, связанные с желанием прочесть "Книгу Авраама-Еврея", составляют одну из золотых страниц в истории литературы.
   Как я уже говорил, случайная реплика друга, неожиданная встреча, сноска, болезнь, одиночество, странные причуды памяти - словом, тысяча и одна вещь могут побудить человека к поискам книги. Бывают периоды в жизни, когда ты отметаешь любые замечания, намеки или советы. И бывают периоды, когда срываешься с места, словно ошпаренный. Чтение - одно из величайших искушений для писателя, когда он занят созданием новой книги. Мне кажется, что в тот момент, как я начинаю писать, у меня разгорается также и страсть к чтению. Вообще, вследствие какого-то извращенного инстинкта, в тот момент, как я берусь за новую книгу, меня распирает желание заняться тысячью разных дел - не от желания, как это часто случается, уклониться от работы. Я открыл, что могу писать и одновременно делать другие вещи. Когда человека охватывает импульс к созиданию, он становится - по крайней мере так было со мной - созидательным во всех сферах разом.
   Должен признаться, что чтение оказалось самым сладостным и одновременно самым пагубным занятием в те дни, когда у меня еще не возникало помыслов писать. Оглядываясь назад, я думаю, что чтение было чем-то вроде наркотика, который поначалу стимулирует, а затем ввергает в депрессию и паралич. Едва лишь я начал серьезно писать, привычное чтение изменилось. В него проник новый элемент. Я бы сказал, оплодотворяющий элемент. В молодые годы, когда я отбрасывал ту или иную книгу, мне часто казалось, что я сам могу сделать гораздо лучше. Чем больше я читал, тем более становился критичен. Меня уже ничто не удовлетворяло. Постепенно я начал презирать книги - а также их авторов. И часто безжалостно обличал писателей, которых больше всего любил. Разумеется, всегда была горстка авторов, чья магическая сила сбивала меня с толку и никак мне не давалась. Когда мне самому пришла пора измерить свои возможности выражения, я принялся перечитывать этих "чародеев" новыми глазами. Я читал хладнокровно, используя все свои аналитические способности. С целью - хотите верьте, хотите нет - украсть у них их тайну. Да, я был тогда настолько наивен, что верил, будто могу узнать, как ходят часы, если разберу их до последнего винтика. Но, хотя вел я себя как глупый и тщеславный мальчишка, этот период оказался одним из самых благодарных из всех моих книжных запоев. Я понял кое-что насчет стиля, искусства повествования, воздействия на читателя и как его достичь. Лучше всего я усвоил, что в создании хорошей книги действительно заключена тайна. К примеру, сказать, что стиль - это человек, значит не сказать почти ничего. Даже когда мы имеем человека, мы не имеем почти ничего. В человеке все уникально и непостижимо: как он пишет, как разговаривает, как ходит, как все делает. Однако придавать этому большого значения не стоит. Самая важная вещь - настолько очевидная, что на нее сплошь и рядом не обращают внимания, - состоит не в том, чтобы удивляться подобным материям, а в том, чтобы выслушать человека и позволить его словам действовать на вас, изменять вас, все больше и больше делать вас тем, чем вы на самом деле являетесь.
   Самый важный фактор в оценке любого искусства - его воздействие. Это изумление и упоение ребенка, впервые соприкоснувшегося с миром книг; это восторг и отчаяние юноши, открывающего "своих" авторов; но куда более значимыми, поскольку сочетаются с ними, являются другие, действующие острее и продолжительнее элементы, а именно: восприятия и рефлексии зрелого человека, посвятившего свою жизнь делу, созиданию. Когда читаешь письма Ван Гога брату, поражаешься тому, сколь много сумел он вместить в них за свою короткую и бурную карьеру художника: здесь и размышления его, и анализы, и сравнения, и восторженные замечания, и критические оценки. Для художников здесь нет ничего необычного, но у Ван Гога это достигло масштабов поистине героических. Ван Гог наблюдал не только природу, людей, предметы, но также и картины других, изучая их методы, технику, стиль и подходы. Он много и серьезно размышлял над тем, что наблюдал, и эти мысли вкупе с наблюдениями пропитали его творчество. Он отнюдь не был примитивным или "диким". Подобно Рембо, он ближе всех подошел к состоянию "стихийного мистика".
   Я отнюдь не случайно выбрал художника, а не писателя, чтобы пояснить свою мысль. Вышло так, что Ван Гог, не имевший никаких литературных претензий, написал одну из величайших книг нашего времени, причем сам он даже и не сознавал, что пишет книгу. Жизнь его, представленная в письмах, содержит больше откровений и волнует сильнее, чем какое бы то ни было произведение искусства, - сильнее, я бы сказал, чем подавляющее большинство знаменитых исповедей или автобиографических романов. Он откровенно, ничего не утаивая, рассказывает нам, повествуете своей душевной борьбе и муках. Он обнаруживает редкое понимание ремесла художника, хотя его чаще превозносят за страстность и умение видеть, нежели за знание основ мастерства. Его жизнь - урок на все времена, так как в ней становятся ясными ценность и смысл призвания. Ван Гог в одно и то же время - смиренный ученик, студент, возлюбленный, брат всех людей, критик, аналитик и создатель великих творений. Как мало людей, о которых мы можем это сказать! Возможно, он был помешанным или, скорее, одержимым, но он не был фанатиком, трудившимся в полном мраке. Достаточно сказать, что он обладал редкой способностью критически оценивать и судить собственные работы. Ведь он оказался куда лучшим критиком и судьей по сравнению с людьми, профессия которых, к несчастью, состоит в том, чтобы критиковать, судить и осуждать.
   Чем больше я читаю, тем больше понимаю, что пытаются сказать мне другие в своих книгах. Чем больше я пишу, тем снисходительнее становлюсь по отношению к моим собратьям-писателям. (Исключая "плохих" писателей, так как с ними я не желаю иметь никакого дела.) Но с теми, кто искренен, с теми, кто честно стремится выразить себя, я гораздо более мягок и терпим, чем в те дни, когда не написал еще ни одной книги. Я могу чему-то набиться у самого жалкого писателя при условии, что он творит на пределе своих сил. И я действительно очень многому научился у некоторых "жалких" писателей.
   Читая их книги, я вновь и вновь поражался их свободе и дерзости, которые почти невозможно вернуть обратно, как только оказываешься "в упряжке", как только приходит знание законов и границ ремесла. Но лишь при чтении любимых авторов начинаешь полностью сознавать всю ценность самого процесса в искусстве письма. Тогда читаешь, глядя во все глаза. И, никоим образом не теряя способность просто наслаждаться, постигаешь изумительное восхождение духа. При чтении таких писателей элемент тайны никогда не уходит, но заключающий их мысли сосуд становится все более и более прозрачным. С восторгом осушив его, возвращаешься к своей работе возрожденным. Критика преобразуется в благоговение. И начинаешь молиться так, как никогда прежде не молился. Ты молишься уже не за себя, а за брата Жионо18, брата Сандрара, брата Селина - в сущности, за всю когорту собратьев-авторов. И безоговорочно признаешь уникальность своего собрата-художника, понимая, что только через эту уникальность утверждается общность. Ты больше не спрашиваешь, что отличает тебя от любимого автора, а, напротив, хочешь найти больше общего. Даже самый заурядный читатель испытывает подобное стремление. Разве не говорит он, дочитав последнюю книгу своего любимого автора: "Почему бы ему не написать побольше книг!" А если после недавно умершего автора вдруг обнаруживают забытую рукопись, связку писем или неизвестный дневник, какой поднимается восторженный крик! Как все радуются даже крошечному посмертному фрагменту! Даже обрывок счета, просмотренного автором, и тот вызывает в нас трепет. Стоит автору умереть, как его жизнь внезапно приобретает для нас особый интерес. Смерть его часто помогает нам увидеть то, что мы не видели, пока он был жив: его жизнь и творения составляли одно целое. Разве не очевидно, что за искусством воскрешения (биографией) скрываются глубокая надежда и вожделение? Нам недостаточно того, что Бальзак, Диккенс, Достоевский обрели бессмертие в своих произведениях, - мы хотим возродить их во плоти. Каждая эпоха прилагает усилия, чтобы сделать великих людей литературы своими, включить их жизнь в свои представления об образцовом и значимом. Порой кажется, что влияние мертвых гораздо сильнее, чем влияние живых. Если бы Спаситель не воскрес, люди, без сомнения, воскресили бы Его своей скорбью и вожделением. Тот русский писатель, который говорил о "необходимости" воскрешения мертвых, говорил искренне.
   Они были живы и они говорили со мной! Это самый простой и самый красноречивый способ воздать тем авторам, которые оставались со мной многие годы. Разве не странно так говорить, учитывая, что мы имеем дело - в книгах - со знаками и символами? Как ни одному художнику никогда не удавалось перенести природу на полотно, так ни один автор по-настоящему не может передать нам свою жизнь и свои мысли. Автобиография - это чистейшей воды вымысел. Выдумка всегда ближе к реальности, чем факт. Фабула отнюдь не сущность человеческой мудрости, а ее горькая скорлупа. Можно по-прежнему, во всех разделах и разрядах литературы, разоблачать историю, развенчивать научные мифы, подвергать переоценке эстетические взгляды. Как показывает углубленный анализ, ничто не является тем, чем кажется или чем стремится быть. Мы все еще жаждем.
   Они были живы и они говорили со мной! Разве не странно понимать и получать наслаждение от того, что невыразимо? Это не общение посредством слов, это человек соединяется со своим ближним и своим Творцом. И тогда ты вновь откладываешь книгу, и у тебя нет слов. Иногда так бывает потому, что кажется, будто автор "сказал все". Но я думаю сейчас не об этом. Я думаю, что подобное воцарение безмолвия имеет куда более глубокое значение. Из молчания извлечены слова - в молчание они вернутся, если были использованы правильно. В промежутке же происходит нечто необъяснимое: мертвец, назовем вещи своими именами, сам себя оживляет, овладевает вами, и вы, переворачивая страницы, полностью меняетесь. Он сделал это при помощи знаков и символов. Что это как не магическая сила, которой он обладал и, возможно, до сих пор обладает?
   Сами того не ведая, мы владеем ключом от рая. Мы много говорим о понимании и общении - не только с такими же, как мы, людьми, но и с умершими, и с теми, кто еще не родился, и с обитателями других сфер, других вселенных. Мы верим, что будут открыты великие тайны. Мы надеемся, что наука - или в крайнем случае религия - укажет нам путь. Мы грезим о жизни в отдаленном будущем, которая будет совершенно не похожа на ту, которую мы знаем; мы наделяем самих себя мистическими способностями. Однако писатели уже доказали не только свою магическую силу, но и существование вселенных, без труда проникающих в нашу маленькую вселенную и столь нам знакомых, как если бы мы посетили их самолично. У этих людей не было "тайных" учителей, которые посвящали их. Они появились на свет от родителей, подобных нашим собственным, они росли в той же среде, что и мы. Что же тогда делает их стоящими особняком? Не одно только воображение, ведь и в других сферах жизни люди проявляли равную силу воображения. Не одно только мастерство, ведь и другие художники используют не менее сложные технические приемы. Нет, в писателе для меня кардинально важной является его способность "эксплуатировать" то громадное безмолвие, что окутывает всех нас. Из всех художников он один в высшей степени сознает, что "в начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог". Улавливая дух, наполняющий все творение, он переводит его в знаки и символы. Претендуя на то, чтобы общаться с ближними, он, сам того не ведая, учит нас соединяться с Создателем. Используя язык в качестве инструмента, он показывает, что это не язык вовсе, а молитва. Особого рода молитва, которая ничего не просит у Создателя. "Хвали, душа моя, Господа". Так это звучит - не важно, на каком наречии и по какому поводу. "Буду восхвалять Господа, доколе жив; буду петь Богу моему, доколе семь".
   Разве не о "небесном творении" говорится здесь?
   Так не будем спрашивать, что делают в потустороннем мире великие и прославленные. Знайте, что они по-прежнему поют хвалу Господу. Здесь, на земле, они просто упражнялись. Там их песни достигают совершенства.
   В очередной раз должен я упомянуть русских, тех загадочных писателей девятнадцатого века, которые знали, что есть лишь одна задача, лишь одна высшая радость - установить совершенную жизнь здесь, на земле*.
   В 1880 году Достоевский произнес речь о "Миссии России", где сказал' "Стать истинным русским означает стать братом всех людей, всечеловеком. . Наше будущее - во всечеловечности, которая достигается не насилием, а мощью, порожденной нашим великим идеалом - объединением всего человечества" (примеч. автора).
   ТОЛЬКО В САМЫЕ ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ Я НАЧАЛ ПЕРЕчитывать - и только некоторые книги. Я могу точно назвать те книги, которые первыми отметил, чтобы перечесть: "Рождение трагедии", "Вечный муж", "Алиса в Стране чудес", "Императорская оргия", "Мистерии" Гамсуна. Как я уже не раз говорил, Гамсун - это один из тех авторов, которые оказали жизненно важное влияние на меня как писателя. Ни одна из его книг не заинтересовала меня столь же сильно, как "Мистерии". В тот период, о котором уже было сказано выше, когда я начал разбирать по косточкам своих любимых авторов, чтобы открыть тайную силу их волшебства, мое внимание привлекли следующие люди: прежде всего Гамсун, затем Артур Мейчен19, затем Томас Манн. Когда я дошел до "Рождения трагедии", я вспомнил, как был буквально оглушен магической властью Ницше над словом. Лишь несколько лет назад - спасибо за это Эве Сайкльяноу - я вновь подпал под очарование этой поразительной книги.
   Я только что упомянул Томаса Манна. В течение целого года я жил вместе с Гансом Касторпом из "Волшебной горы" как с живым человеком, могу даже сказать, как с кровным братом. Но очень меня интересовало и никак мне не давалось в тот "аналитический" период, о котором я говорил, искусство Манна как автора коротких рассказов или новелл. В то время "Смерть в Венеции" казалась мне недостижимым образцом рассказа. Однако через несколько лет мое мнение о Томасе Манне и его "Смерти в Венеции", в частности, радикально изменилось. Это довольно занятная история, вероятно, стоит того, чтобы ее рассказать. Вот как все произошло... В первые мои дни в Париже я познакомился с очень обаятельным и совершенно беспардонным человеком, которого считал гением. Его звали Джон Николе. Он был художником. Как многие ирландцы, он владел даром слова. Слушать его было исключительным удовольствием, обсуждал ли он живопись, литературу, музыку или просто нес чепуху. У него был вкус к обличению, и, когда он приходил в ярость, на язык ему лучше было не попадаться. Как-то раз я заговорил о своем преклонении перед Томасом Манном и стал восхвалять "Смерть в Венеции". Николе отвечал мне глумливыми насмешками. В отчаянии я сказал, что принесу книгу и прочту ему эту новеллу вслух. Признавшись, что никогда не читал ее, он счел мое предложение превосходным.
   Никогда мне не забыть этого опыта. Я не прочел и трех страниц, как Томас Манн стал трещать по всем швам. Николе, заметьте, не сказал ни слова. Но при чтении новеллы вслух в присутствии критически настроенного слушателя весь подпиравший это сооружение скрипучий механизм разоблачил себя сам. Я-то думал, что держу в руках кусок чистого золота, а оказалось, что это папье-маше. Едва добравшись до середины, я швырнул книгу на пол. Заглянув же позднее в "Волшебную гору" и "Будденброков", книги, которые казались мне монументальными, я убедился, что это такая же мишура.
   Должен сразу сказать, что подобные переживания случались со мной редко. Было одно просто поразительное - я краснею даже при упоминании! - связанное с книгой "Трое в лодке". Каким образом, черт побери, мог я когда-то считать ее "забавной" - ума не приложу! Но ведь так было. И я отчетливо помню, что смеялся над ней до слез. Однажды, лет через тридцать, я взял ее вновь и стал перечитывать. Никогда не встречался я с таким ничтожным и пошлым вздором. Еще одно разочарование, хотя далеко не такое сильное, ожидало меня, когда я начал перечитывать "Торжество яйца"20. Оно оказалось едва ли не тухлым яйцом*. А ведь когда-то я над ним смеялся и плакал.
   О, кем я был, чем я был в те давние тоскливые дни?
   Итак, я начал говорить о том, что при повторном чтении я постепенно убеждаюсь, что больше всего мне хочется перечитывать те книги, которые были прочитаны в детстве и ранней юности. Я уже упоминал Хенти, будь его имя благословенно! Есть и другие - такие, как Райдер Хаггард, Мери
   Из этого не следует, будто я восстаю против Шервуда Андерсона, который так много значил для меня. Я по-прежнему восхищаюсь такими его нишами, как "Уайнсбург, Огайо" и "Множество браков" (примеч. автора).
   Корелли, Булвер-Литтон, Эжен Сю, Джеймс Фенимор Купер, Сенкевич, Уйда ("Под двумя флагами"), Марк Твен (в особенности "Гекльберри Финн" и "Том Сойер"). Не прикасаться к этим книгам с мальчишеских лет, подумать только! Это кажется невероятным. Что же касается По, Джека Лондона, Гюго, Конан Дойла, Киплинга, то я не много потеряю, если никогда не загляну снова в их книги*.
   Мне также очень хочется перечитать те книги, которые я некогда читал вслух дедушке, когда тот сидел за своим портняжным столом в нашем старом доме в Четырнадцатом округе в Бруклине. Как я припоминаю, одной из них была биография нашего великого "героя" (тех времен) - адмирала Дьюи. В другой рассказывалось об адмирале Фэррагате и, кажется, о битве в заливе Мобл, если такое сражение вообще имело место. Что касается последней книги, я теперь не сомневаюсь, что при работе над главой "Мой сон о Мобле" в "Азрокондиционированном кошмаре" живо вспоминал это сочинение, посвященное героическим подвигам Фэррагата. Ясно, что моя концепция Мобла была окрашена книгой, которую я прочел пятьдесят лет назад. Но именно благодаря книге о генерале Дьюи я познакомился с моим первым живым героем, и это был вовсе не Дьюи, а наш заклятый враг - филиппинский мятежник Агинальдо. Моя мать повесила над моей постелью портрет Дьюи, пребывающего на борту боевого корабля в открытом море. Внешность Агинальдо я теперь помню смутно, но чисто физически он ассоциируется у меня со странной фотографией Рембо, сделанной в Абиссинии, где тот стоит в одеянии, напоминающем тюремное, на берегу реки. Навязывая мне нашего драгоценного героя, адмирала Дьюи, мои родители были далеки от мысли, что тем самым взращивают во мне семя мятежа. Рядом с Дьюи и Тедди Рузвельтом Агинальдо возвышался словно колосс. Это был первый Враг Общества Номер Один, появившийся на моем горизонте. Я по-прежнему чту его имя, как по-прежнему 417 имена Роберта Ли21 и Туссена Лувертюра, великого освобо