"Если Думу разгонят, то это будет последний акт правительства, после которого оно перестанет существовать".
   Очевидно, при таком настроении никакого конкретного плана действий для Думы составить было невозможно. Оставалось предоставить ход событий случаю - и решениям парламентской фракции. На съезде еще можно было кое-как справиться с ораторскими страстями, и мой доклад, с небольшими поправками, был принят. Но было ясно, что те же настроения перейдут и в Думу. Предзнаменования были самые плохие. А тут, в последнюю минуту, под занавес съезда, мы были оглушены "событием чрезвычайной важности".
   Упомянутый проект "октроированной" конституции, намеченный еще Витте и опубликованный "Речью" в порядке lex ferenda (Законопроект, внесенный на обсуждение.), был издан в виде "основного закона", наложившего на народное законодательство новые путы. Этим правительство "поставило всю политику своей власти под чрезвычайную охрану неприкосновенных для Думы" законодательных норм и тем "покрыло всё, что ставит преграды выражению воли народных избранников". Говоря это, я должен был признаться съезду, что, с согласия Центрального комитета, я выкинул из своего доклада отдел о возможности подобного покушения на {363} права народа. "Теперь мы приобрели право быть резкими", говорил я, сам чрезвычайно взволнованный... "На этот обман народа мы должны отвечать немедленно". Ц. К. составил спешно проект резолюции, которая заканчивалась заявлением, что "никакие преграды, создаваемые правительством, не удержат народных избранников от выполнения задач, возложенных на них народом". Это был уже стиль Первой Думы. Но из рядов съезда раздались восклицания, "слабо; надо резче; это не выражает нашего настроения". Только по настоянию Родичева съезд принял нашу резолюцию единогласно...
   10. КОНФЛИКТЫ МЕЖДУ ДЕПУТАТАМИ В ДУМЕ
   Если даже в нашей собственной среде трудно было свести разногласия к единству, то среди собравшихся в Государственной Думе депутатов разных течений это оказалось просто невозможно. Наша победа на выборах оказалась вовсе не такой полной, как нам казалось сгоряча.
   Кадетов было в Думе только треть всего ее состава - 34% (153 члена в начале; потом это число поднялось до 179, т. е. 37,4%). Слева от нас - не сразу - сложилась группа, называвшая себя "трудовой". Мы могли бы составить с нею большинство (57%), если бы она не была очень пестра, и ее вожди не тянули бы в разные стороны. Но "ближе к к. д." стояли только 20 членов (из 107), а такое же число тянуло к с. - р. и к
   с. - д. Таким образом думское большинство вышло случайным и колеблющимся. Вопрос решался всякий раз тем, на чью сторону склонится центр 48 "трудовиков", отметивших себя "беспартийными" или вовсе уклонившихся от отметки. Это была прогрессивная часть крестьянских депутатов. За них и шла между нашими двумя фракциями постоянная борьба. Были в Думе другие крестьяне, особенно боявшиеся начальства и не самоопределившиеся до конца. Правительство даже пыталось залучить их в особый пансион, которым заведывал некий Ерогин - и который получил насмешливую кличку "живопырни". Но эти крестьяне вели себя особенно таинственно и держались замкнуто, скрывая свои {364} действительные взгляды. Расчет правительства - и Витте - получить в Думе "сереньких" и составить из них "министерскую партию" явно не удался. Но и никакой другой "министерской" партии в Думе не было.
   Направо от нас сидела небольшая кучка "октябристов", также обманувших ожидания Витте. Там было несколько культурных людей, которые были сконфужены своим названием и переименовались в партию "мирного обновления"; к ним присоединилось и несколько человек из группы "демократических реформ". Большей частью обе группы голосовали с нами; но иногда они нас удивляли своими политическими сюрпризами - и, обыкновенно, очень некстати.
   Дальше направо шла чернота - худосочная и бессильная. Наиболее влиятельные лидеры черносотенцев в эту Думу не попали; только извне они слали правительству заказанные им телеграммы о разгоне Думы, которые гостеприимно печатались в "Правительственном вестнике".
   Гораздо серьезнее и опаснее были наши так называемые "друзья слева". Из-за неудавшейся тактики бойкота и они были слабо и безлично представлены. Только в конце приехали кавказские социал-демократы, взяли палку и начали проводить свою тактику. Но внутри Думы тесные рамки этого учреждения и строгости наказа связывали руки. Их директивы приходили извне, развивались на митингах и в газетах - и были направлены, главным образом, против нашей думской фракции. Их влияние в Думе ослаблялось их внутренними распрями. Провал революционной тактики конца 1905 г. заставил их устроить примирительный съезд в Стокгольме, в апреле 1906 г.; но, вместо "объединения", тут опять произошло расхождение между побежденными большевиками и их меньшевистскими критиками. Такие вожди, как Аксельрод, Плеханов, доказывали основательно и серьезно невозможность тактики захвата власти пролетариатом при помощи победоносной революции. Они продолжали утверждать, что только "буржуазно-демократическая" революция возможна в России и что с "либералами" и "капиталистами" не следует бороться, а надо их поддерживать, Всё это настолько бесспорно доказывалось декабрьским провалом, что меньшевики одержали верх на съезде.
   Но... на практике продолжала {365} применяться большевистская тактика. На сложные рассуждения меньшевиков большевики по-прежнему отвечали демагогическими призывами к примитивным инстинктам масс.
   Этой пропагандой меньшевики были оттеснены почти до позиции кадетов. В их газетах мы встречали даже некоторую поддержку. Это отразилось и на отношении к Думе. Меньшевики из Ц. К. предлагали на митингах требовать замены правительства министерством из думского большинства, считая при этом к. д. и трудовиков за одно целое и ожидая от Думы подготовки "дальнейшего шага к борьбе". Напротив, большевики петербургской группы с. - д. считали Думу "бессильной", предлагали отколоть трудовиков от "либеральных партий", "обострив конфликты внутри Думы", на почве "требования от Думы открытого обращения к народу". Напрасно Плеханов объяснял им, что, дискредитируя Думу, они тем самым поддерживают правительство, которое не будет дожидаться, пока народ придет на выручку, а просто разгонит Думу. Большевики твердили свое: "народу придется всё взять самому; дело идет о решительной борьбе вне Думы".
   Это означало - возвращение к декабрьской тактике 1905 года, и, конечно, перенесение этого рода идей в Думу больше всего ответственно за ее катастрофу. Большевикам удалось подсунуть трудовикам предложение: "организовать на местах комитеты, избранные всеобщим избирательным правом, для обсуждения аграрного вопроса". "Нам нужно создать в стране ту силу, которая даст нам возможность победить... Мы хотим привести русский народ в то движение, которое остановить невозможно". Так откровенно аргументировал трудовицкий лидер Аладьин, защищая предложение, конфузливо внесенное трудовиками уже 26 мая...
   Таково было положение, сложившееся после выборов в Первую Думу. Мое отношение к нему определялось, прежде всего, тем, что я лично не попал в члены этой Думы. Правительство кассировало мой квартирный ценз, который я пытался себе устроить.
   В памятный день 27 апреля я встретил у ворот Таврического Дворца депутатов, возвращавшихся по Неве из Зимнего Дворца - в старый дворец Потемкина. Крыжановский выражал сожаление по поводу моего (второго) разъяснения; по {366} его мнению я "был вреднее вне Думы, чем в Думе". Он, как и другие, был уверен, что я "дирижирую Думой из буфета". Я не могу отрицать, что я имел в Думе известное влияние. Как член Ц. К. партии, я мог участвовать ближайшим образом в деятельности парламентской фракции. В "буфете" у нас был общий стол, за которым, во время завтрака, спешно обсуждались текущие вопросы дня, ввиду перегруженности думской работы. Во время самых заседаний я мог следить за ходом прений не только сверху, с хор, но и снизу, из ложи журналистов, налево от ораторской трибуны. Общение с депутатами отсюда было постоянное. И всё же "дирижировать" не только всей Думой, но и нашей фракцией я никоим образом не мог. Не мог бы, даже если бы был депутатом. Я говорил о настроениях фракции (и партии) тотчас после выборов - и о трудности руководства ею при господствующем настроении тех месяцев. И я, конечно, тем менее мог бы нести ответственность за поведение всей Думы.
   Моя роль, прежде всего, определялась личной близостью к руководящим членам партии, попавшим в Думу, - моим коллегам по Ц. К.: Петрункевичу, Винаверу, Кокошкину, Родичеву. Петрункевич стоял над всеми нами, как "патриарх" направления и как живая совесть партии. Но ни он, ни вся фракция не могли следить за калейдоскопом ежедневных, обыкновенно бурных, событий в зале заседаний. Тут нужно было быть всегда начеку и принимать решения моментально. На эту роль как-то сами собою выдвинулись трое: Винавер, Кокошкин и я. Но Кокошкин часто бывал болен, и его внимание сосредоточивалось на общих и принципиальных вопросах. Оставалось нас двое люди с разными подходами, но как-то дополнявшие друг друга. Я отметил в биографическом очерке Винавера, что он подходил к думской работе, как юрист; я - как историк.
   Гибкий и сильный ум Винавера сразу схватывал особенность положения и запечатлевал его в яркой, чеканной формуле, где стушевывались острые углы и сглаживались противоречия. Формула могла не решать вопроса, но она обыкновенно была для всех приемлема. Ее обычно приподнятый, несколько риторический тон, отличавший литературный талант Винавера, очень хорошо соответствовал {367} торжественному стилю резолюций первой Думы. Блестящая брошюра Винавера о "Конфликтах в Первой Думе" наглядно объясняет, как удавалось его дипломатическому воздействию улаживать столкновения между группами, возникавшие чуть не каждый день, и протаскивать скрипучую телегу Думы до ближайшего вязкого ухаба. Это помогало "тянуть" работу Думы, как требовал наш преддумский доклад; по отнюдь не содействовало изменению ее общего политического направления. Этот способ разрешения конфликтов был, своего рода, тканью Пенелопы или работой Сизифа.
   Меня больше интересовала связь между отдельными эпизодами дня - и их общее отношение к тому, что происходило вне Думы. К этого рода "конфликтам", сгущавшимся вне Думы, но вызываемым думскими поведением, я вернусь в следующем отделе. В параллелизме тех и других конфликтов, внутри и вне, и крылись причины думской трагедии. Если бы была возможность моего "дирижерства", то она заключалась бы в устранении общего источника тех и других конфликтов - путем умерения политического темперамента Думы и усиления политической прозорливости власти. Но ни то, ни другое, - ни, в особенности, сочетание того и другого не оказались возможными, ни для меня, ни для кого-либо другого.
   Нам троим - Винаверу, Кокошкину и мне, противостояли трое "лидеров" трудовиков: Аладьин, Жилкин и Аникин. Я знал лично только первого - по встречам в Лондоне, где он играл довольно жалкую роль в составе тамошней эмиграции. Помню, на собраниях у жены И. В. Шкловского, 3. Д. Шкловской мы вместе с хозяйкой вышучивали надутую серьезность Аладьина при его внутренней незначительности, а он неуклюже отбивался, как-то по-медвежьи. Это был совсем маленький человек, честно зарабатывавший хлеб сведением бухгалтерских счетов у мелких лавочников в Вайтчапеле. И я никак не мог предполагать, что встречу его в Петербурге в роли лидера трудовиков и в позе самого развязного из трибунов Первой Думы. Его речи были гладки, но они были донельзя грубы, нахальны и вызывающи. После одного из первых своих выступлений он пришел ко мне и, развалясь на диване, спросил тоном, не допускающим возражений:
   {368} "Ну, что, каково"? Я ему ответил, в том же тоне: "Очень скверно"! Аладьин не смутился: "Вы не понимаете. Теперь так надо. Вы еще увидите, что будет". И он, действительно, скоро прославился на всю Россию. Двое других были люди совестливые и скромные; с ними можно было разговаривать серьезно. Но они как-то стушевывались. Руководить они не могли.
   С трудовой группой в целом у нас, - особенно в начале, когда она еще не попала под внешние влияния, - отношения были самые дружественные. Меня лично, в самые ответственные моменты совещаний о первых шагах в Думе, выбирали председателем совместных заседаний с ними. Предварительное обсуждение ответа Думы на "тронную речь" происходило сообща между двумя нашими "тройками". По вопросу о выражении недоверия министерству я опять председательствовал в соединенном заседании - и намеренно склонил собрание к формуле трудовиков. Другой раз, при совместном обсуждении, как поступить, когда царь не принял думской депутации с адресом, трудовая группа согласилась со мной на более умеренной формуле к. д. Однажды, к моей большой гордости, наша фракция послала меня к крестьянам - защищать кадетский аграрный проект.
   Не могу скрыть удовольствия, с которым впоследствии я прочел в "Конфликтах" Винавера крестьянский отзыв. По его словам, я "тогда был популярен в трудовой группе и крестьяне даже выражали сожаление, что у нас де нет такого, чтобы так ясно и умно излагал". Крестьяне имелись и в нашей фракции; они составляли у нас 6%: всё солидные, дельные люди, из северных губерний.
   Вся эта первая стадия дружественного общения, однако, быстро прошла, когда началось влияние на трудовиков партийных интеллигентов. На митингах началась систематическая травля к. д. Но этот тон, видимо, крестьянам не нравился. Тяга к нам еще усилилась, когда приехали с. - д. с Кавказа и стали пропагандировать революционную борьбу вне Думы. Крестьяне, наконец, не выдержали такого руководства и решили выйти из трудовой группы. Они образовали, в составе 40 членов, особую "крестьянскую фракцию". Это обещало изменить всю физиономию Думы и, может быть, даже дать нам большинство. Но как раз - это было накануне роспуска Думы {369} - из-за "воззвания к народу" произошло наглядное распадение кадетского большинства. Правительство предпочло объявить всю Думу, по выражению министра Шванебаха, "новым советом рабочих депутатов или союзом союзов". Винавер записывает, что в самый день роспуска Жилкин обратился к нему со словами: "теперь уже пойдем за вами", на что Винавер ответил коротким: "поздно".
   Были, конечно, демагогические заскоки, исходившие и из нашей кадетской среды. Проф. Герье, учивший нас отношению к французской революции по Тэну, издал в те годы ученый памфлет, где собран был целый букет подобных кадетских выступлений. Я с раздражением прочел эту тенденциозную книжку. Неужели и мы это говорили? Но цитаты были по-профессорски точны и аккуратно выужены из стенографических отчетов Думы. Пришлось признаться самому себе: да, действительно говорили. В самом деле - грешны. Если бы говорили чаще такие речи, нас меньше бы бранили слева...
   Упомяну еще о своем отношении к внефракционному национальному объединению "автономистов" в парламентскую группу. Основное ядро группы было очень компактное. Из 63 членов 43 принадлежали к польскому Коло и к представителям северо-западных и юго-западных губерний. Это были очень состоятельные, частью крупные землевладельцы. Литовцы, латыши и украинцы составили еще 16 членов ядра. Путем присоединения членов других фракций оно удвоилось в числе.
   Я в эту группу не вошел - и относился к ней о осторожностью. В печати я объяснил причины этого. Вопросы национальные, сами по себе, грозили осложнить вопросы социальные и конституционные, составлявшие нашу главную задачу. Разница желаний и требований различных национальностей слилась бы при этом в общие формулы: я уже понимал, что это есть способ к повышению требований наименее готовых к "автономии" народностей. Наиболее готовые, поляки, в лице А. Р. Ледницкого, и обратились ко мне печатно с своим отдельным вопросом, почему мы умолчали о польской автономии в ответе Думы на тронную речь. Я отвечал, также печатно, что в отношении партии к польскому вопросу ничего не изменилось. Я не упоминал уже, что, {370} с своей стороны, Коло внесло законопроект, не согласный с нашими общими предположениями. Тот же А. Р. Ледницкий отметил, однако, что "лишь в партии" к. д. все нерусские народности могут "найти действительную опору и поддержку". Он упомянул также и о многочисленных выступлениях членов фракции к. д. по национальному вопросу.
   Основным вопросом, отделявшим нас от наших главных противников, большевиков, оставался всё тот же вопрос: через Думу или мимо Думы? В противоположность меньшевикам, они сразу утверждали две крайности. То "Дума бессильна"; то, напротив, она так сильна, что может прогнать министров и декретировать все нужные законы. То "мобилизация всенародного мнения и воли" есть лишь средство, чтобы оказать "внепарламентское давление" на Думу; то, наоборот, сама Дума есть средство для организации внепарламентской воли народа. В самой Думе трудовая группа трактовалась то, как "мелкая буржуазия", то как "элемент революционный".
   Я на этот раз занял уже решительную позицию. "Здесь наши дороги расходятся", - повторял я вчерашним "друзьям слева". "Мы не верим в возможность организованного выступления масс в настоящий момент и потому нисколько не хотим ни "поднимать ада", ни помогать нашим друзьям совершать те подготовительные меры, которые, по их мнению, могут им пригодиться для достижения этой цели... Как ни непрочна на первых порах ткань конституционного правосознания, - эту ткань мы хотим укреплять, а не возвращаться вспять к стихийной силе Ахеронта".
   Казалось, эта позиция была ясна. Была ли она принята во внимание властью? Здесь мы подходим к вопросу, который разделил министров и сановников на две противоположные группы: за и против дальнейшего существования Думы. Должен признать, что теперь, когда я знаю подробности этого внутреннего конфликта в правительстве и в высших сферах, я склонен приписывать более серьезное значение усилиям сторонников сохранения Думы, чем думал тогда, судя по ходу внешних событий. Конечно, вопрос был слишком серьезен сам по себе - ив особенности серьезен именно для сторонников сохранения старой монархии. Нет, поэтому, {371} ничего удивительного, что именно сторонники сохранения монархии, более вдумчивые и дальновидные, высказывались и действовали в пользу сохранения Думы, тогда как сторонниками ее роспуска оказались бюрократы, руководимые, кроме пассивной верности традиции, также и соображениями личного самолюбия и честолюбия.
   Решающими факторами в этом конфликте между министрами и сановниками оказались, с одной стороны, неподвижная царская воля, а с другой, утопизм левых течений Государственной Думы.
   11. КОНФЛИКТ МЕЖДУ МИНИСТРАМИ ВНЕ ДУМЫ
   ("Министерство доверия" или роспуск?).
   Основной конфликт между Думой и правительством -тот конфликт, на который мы заранее шли ("конфликт уже существует" нашего преддумского съезда) и к которому левые стремились, открылся не сразу. Ему предшествовал короткий промежуток нашей "идиллии", когда мы еще не потеряли надежду провести в Думе свой план в строго-"парламентском" порядке. Но этот наш "парламентаризм" и ускорил конфликт с министерством Горемыкина. Наш председатель, С. А. Муромцев, по своему положению, считал себя вторым лицом в государстве после монарха и потому не хотел, как потом Родзянко в Третьей Думе, вступать с царем в личные отношения без "призыва" и иметь у царя "всеподданнейший доклад". Мы поэтому были отрезаны от всяких сношений с властью, кроме "парламентарных". В Думе, на председательском месте Муромцев тоже "священнодействовал", не вмешиваясь в ход занятий и ожидая, в своем пассивно-замкнутом величии, первых шагов и формальных обращений со стороны самих депутатов. Надо сказать, что и по самому характеру своих отношений к фракции, формально-отдаленных, он не мог следить за фактической работой Думы. Последний раз, как член фракции, он присутствовал на открытии нашего кадетского клуба, недалеко от Таврического дворца, и тут же предупредил нас, что после своего избрания в председатели он должен будет выйти из состава фракции, {372} чтобы быть вне партийных группировок. Величественная поза нашего председателя, надо признать, была принята всеми, как олицетворение величия самого учреждения, - и создала Муромцеву огромную популярность. Но Дума была предоставлена себе, и мы лишились естественного посредника в неизбежных столкновениях с властью.
   В самой Думе тоже "священнодействовал" М. М. Винавер, придавая парламентарный стиль думским выступлениям. С этой точки зрения мы истолковали приветствие царя депутатам в Зимнем Дворце, как "тронную речь". Ответом на нее должен был быть "адрес", который должна была представить царю избранная Думой специальная депутация в личной аудиенции. Это должно было быть, как при парламентарном режиме, единственным случаем прямого обращения народного представительства к монарху. И мы занялись составлением "адреса", имея в виду, при этом единственном поводе, включить в него все наши намерения и пожелания. Мы при этом строго различили то, что считали правами Думы, от того, что входило в прерогативы монарха. "Намерения" наши входили в первый отдел - наших собственных действий, "пожелания" от монарха - во второй отдел адреса. В эту последнюю категорию вошла просьба царю о полной амнистии, указание на невозможность для Думы работать с Государственным Советом и на необходимость отменить пределы законодательной деятельности Думы, только что ограничившие ее законодательную компетенцию "основными законами". Особо была подчеркнута в этой второй части адреса и необходимость создания "министерства, пользующегося доверием большинства Думы" - для того, чтобы ответственность перед народом была "перенесена" с монарха на его министров.
   Составляли этот адрес мы трое: Кокошкин дал основной материал, уже давно проведенный через партию и через фракцию. Винаверу принадлежала стилистическая обработка. От моего проекта остались в адресе лишь несколько отдельных выражений. Мы очень гордились этим документом; в случае провала Думы, которого мы ожидали, адрес Думы, в нашем представлении, должен был служить ее завещанием для осуществления в {373} будущем всего в нем намеченного. Но мы имели дело с настоящим, а не с будущим.
   Министерство, прежде всего, решило игнорировать все наши парламентские приемы. Наша делегация не была принята царем; на "адрес" мы получили ответ не от имени царя, а от того министерства, которое мы не считали заслуживающим доверия. При этом две части нашего "адреса" были смешаны в одно целое, и из этого смешения выведена криминальная сторона "адреса": наше якобы вмешательство в царскую прерогативу. Получалось нечто вроде "оскорбления величества".
   В Совете министров, по воспоминаниям В. Н. Коковцова, "не было разноречий". "Уступка натиску Думы недопустима". Коковцов формулировал три положения, особенно "недопустимые": "отмена права собственности в порядке принудительного отчуждения" (это - наш аграрный проект), "отмена основных законов и переход к ответственному министерству", и "захват всей власти управления народным представительством". Конечно, ни "отменять собственность", ни "захватывать всю власть" Дума вовсе не собиралась, а, напротив, утверждала собственность и отдельность власти, охраняя прерогативу императора. Но эти поспешные утверждения испуганного бюрократа свидетельствовали о возбужденной думскими заявлениями тревоге. Тревога эта еще поддерживалась извне. По сообщению того же В. Н. Коковцова, донесения губернаторов министру внутр. дел П. А. Столыпину единогласно говорили о "нарастании революционного подъема и об отсутствии способов бороться с ним". "Власть совершенно дискредитирована", докладывали они, "и общее внимание обращено только на Думу".
   Эти донесения с мест Горемыкин и Столыпин регулярно докладывали царю. Казалось бы, те же голоса с мест и указывали на Думу, как на способ борьбы против "революционного подъема". Но этого-то как раз и боялась бюрократия, - кажется, даже больше, нежели самого "революционного подъема", с которым только что справились своими средствами. Словом, поход на Думу был решен в Совете министров. В боевом духе и была составлена В. И. Гурко - этим enfant terrible (Бедовый ребенок.) реакции - министерская декларация в ответ {374} на думский "адрес". Министры предпочли этот текст более мягкому проекту Щегловитова. Сам царь тогда еще, видимо, колебался. Он говорил даже, что идея министерского выступления ему не нравится. Не следовало ли бы ему, как "настаивают" некоторые окружающие, обратиться к Думе лично? По сообщению Гурко, "настаивал" А. П. Извольский, предлагавший форму речи царя с "трона". Это было бы, - правда, несколько своеобразное - продолжение думского "парламентарного стиля". Но, очевидно, по этой же причине Столыпин и Коковцов решительно возражали против личного вмешательство царя. Здесь уже проявился признак внутреннего разногласия между министрами - и здесь же воля царя склонилась в сторону сопротивления Думе. Он не только отказался от выступления перед Думой, но даже сожалел, что министерская декларация недостаточно решительна.
   13 мая Горемыкин "едва слышным" голосом прочел эту декларацию - не царя к Думе, а министерства, без упоминания о полномочии царя. Декларация была груба по форме и слабо мотивирована по содержанию. Совершенно незаконное заявление о том, что аграрное предположение Думы "недопустимо", вызвало среди депутатов целую бурю. Не только к. д. и трудовики, но и M. M. Ковалевский и гр. Гейден доказывали с трибуны неконституционность декларации и в один голос кончали свои речи требованием отставки правительства и замены его ответственным министерством. Горемыкину удалось только объединить Думу на основном требовании к. д. формула "недоверия" к правительству была единогласно принята Думой. Брошенная сверху перчатка была поднята и думская "идиллия" кончилась. 13 мая стало датой, которая знаменовала начало открытой борьбы.