---------------------------------------------------------------
© Copyright Рауль Мир-Хайдаров
WWW: http://www.mraul.nm.ru/index1.htm
Email: mraul61@hotmail.com
Date: 28 Sep 2005
Повесть представлена в авторской редакции
---------------------------------------------------------------



В городе сносили и строили, строили и сносили... Исчезали почти
библейской древности кривые улицы, горбатые, пыльные тупики и переулки;
исчезали целые кварталы-махалли с высокими глинобитными дувалами скрытых от
глаз подворий.
Уходило прошлое навсегда, навечно. Уходило тихо и шумно, с радостью и
печалью.
И оттого, что рушилось все вокруг, становилась беспомощной чья-то
память, державшая на примете, как маяк, какую-нибудь чинару, которой один
Аллах ведает сколько лет.
Бегут годы. Вон и тебе уже за семьдесят, а она, могучая мать-чинара,
украшение и гордость махалли, какой была на твоей памяти -- самой высокой в
округе, с дарящей прохладу раскидистой кроной,-- такой и осталась. А если
огрубела, потрескалась кора неохватного ствола да вокруг дерева вздыбилась
холмом почва, упрятавшая громадные корневища в выжженной солнцем земле,--
так ведь и ты уже не юноша чернобровый с тополиным станом.
Время-хозяин на всем ставит свое тавро, никто и ничто не остается без
его меты. Но как ни меняет время облик всего сущего, у старой памяти
ориентиров много. Если подняться вверх по Чигатаю -- узкой, извивающейся,
как пустынная змея, улице, на которой едва две арбы разминутся, да и то если
ездоки с уважением отнесутся друг к другу,-- выйдешь к былым складам
горторга, который по привычке называют караван-сараем. Давным-давно отшумел
свое караван-сарай, считай, с тех пор, как последних лазутчиков Джунаидхана
выловили в нем, а за пыльными глухими складами с подслеповатыми окнами так и
остался -- караван-сарай.
С этой улицы, с любого ее конца, в глубине запутанных улочек-лабиринтов
можно было увидеть два минарета. Один, тот что повыше, выглядел молодцом:
высок, прям, строен. Многие, кто помоложе, из поколения атеистов, особенно
праздный туристский люд, принимали минарет за трубу какой-нибудь хилой
котельни или фабрики, но, когда десять лет назад на самой его верхотуре
свили гнездо аисты, каждому стало очевидно, что никакая это не труба и что
выстроена башня совсем для других целей.
"Чтобы не путалось богово с мирским",-- сказал в ту весну кто-то из
седобородых, у кого и дел-то осталось на земле что занимать красный угол в
чайхане. Минарет стоял заколоченный, никому не мешал, и о том далеком
времени, когда по его крутым ступеням в последний раз поднимался муэдзин
призывать правоверных на утренний намаз, помнили только старая чинара да
несколько стариков, коротающих остаток дней в чайхане.
Другой минарет, видимо, и в лучшие свои годы был попроще и ростом не
вышел, да и кладка его из кирпича-сырца была без затей, не радовала глаз. То
ли устав от времени, то ли по какой иной причине наклонился он, и довольно
заметно, в сторону овражка, где бежала узкая торопливая речушка -- сай.
Иные, демонстрируя свою образованность, называли минарет падающей башней и
упоминали про какой-то далекий итальянский городок. В махалле же минарет
называли просто -- Кривой Мухаммад Ходжа.
Поговаривали, что минарет, построенный на деньги кривого ростовщика
Мухаммада, человека скупого и вздорного, хоть и совершившего хадж в Мекку,
наклонился сразу же после курбан-байрама. Глядящий в сай минарет был словно
людским укором ростовщику, обманувшему мастеровых при расчете. Каких только
денег ни сулил ходжа, чтобы выправили минарет, но охотников почему-то не
нашлось. Молва успела стать легендой, и следов ходжи давно не найти, а
минарет все падает и никак не упадет.
А рядом, за щербатым дувалом, обдавая пылью прохожих, нарушая все
правила ГАИ, неслись по Чигатаю серебристые рефрижераторы с местной
минеральной водой, а то, сверкая лаком и вызывая восторг махаллинской
ребятни, бесшумно лавировал по петляющей улице вишневый "Икарус", возивший
футбольную команду, известную всем своими взлетами и падениями.
Где-нибудь на улице, ежедневно меняя место наблюдения, таился толстый,
сонный на вид лейтенант ГАИ. Он как из-под земли появлялся перед
лихачами-шоферами, считавшими себя непревзойденными ловкачами, и, лениво
поигрывая жезлом, загораживая собой треть дороги, громогласно объявлял: "На
улице Чигатай движение одностороннее! Штраф плати!"
Вот так тесно сплеталось на этой улице старое и новое, вчерашнее и
сегодняшнее, прошлое и будущее, уже витавшее над махаллей...
Борис Михайлович Краснов появился в махалле в самом конце пятидесятых,
теперь уже далеких годов. Тогда его и по отчеству еще не величали, а звали
просто Борей или Борисом.
В осеннее утро, окрашенное теряющими листву чинарами, опаздывая, как
ему казалось, к месту назначения, стремительно несся он вверх по Чигатаю, на
ходу впитывая в себя контрасты не по-осеннему жаркой улицы. Его цепкий
молодой глаз, привыкший к мягким, теплым российским тонам, приметил в
разгоравшемся оранжевом свете близкого солнца и чинару, и минареты, и многое
другое...
Первые впечатления, восторг новизны, неизведанное и оттого прекрасное
чувство перемен в жизни, в краю новом, необычном, навсегда запали в сердце
молодого инженера. Было-то ему тогда неполных двадцать два года от роду.
Оттого, наверное, много позже -- когда уже работал в другом районе огромной
столицы,-- если случалось оказаться в старом городе, он вдруг ощущал
какой-то душевный подъем, как в те давние молодые годы, и каждый раз его
обдавало теплом и надеждой на перемены к лучшему.
На работе его приняли по-товарищески сердечно. Тогда, впервые
поднимаясь вверх по Чигатаю и разыскивая нужный тупик, Краснов удивлялся: да
может ли быть среди этих глухих, осыпающихся дувалов какая-нибудь служебная
контора? И закрадывалось сомнение -- уж не напутал ли он с адресом?
Монтажное управление, вернее, здание, в котором оно располагалось,
оказалось и впрямь необычным, как необычным было для него все вокруг в этом
южном краю.
Уже через час после того, как он появился во дворе, сплошь укрытом от
солнца виноградником, отчего на земле лежала пестрая, как маскхалат, тень,
Краснов получил в свое распоряжение отдельный кабинет. Оглядывая высокие
расписные потолки, чем-то напоминавшие Китай, но с изящной арабской вязью на
темных балках, он не переставал удивляться: "Шахерезада... Шахерезада, да и
только".
И полетели дни и недели. Где-то далеко, там, откуда приехал Краснов,
уже давно убрали огороды, пустые поля с потемневшим жнивьем прихватывали по
утрам густые заморозки, и все чаще и чаще лили нудные, обложные дожди.
А во дворе их управления с прогнувшихся лоз свисали тяжелые виноградные
гроздья, и солнце сквозь пожухлую листву, словно порядком подустав за
бесконечное лето, светило мягко, покойно, и казалось, конца этому теплу и
благодати никогда не будет...
"Надо же... теплынь... Сахара..." -- частенько думал Краснов и
вспоминал попавших по распределению в более суровые края товарищей, которые
уже облачились в плащи и пальто, ходят в шапках и свитерах, и много всяких
других забот, наверное, свалилось на них в преддверии суровой зимы. А тут
все еще разгуливают в пиджаках.
Сто рублей, положенный ему оклад, конечно, не студенческая стипендия,
но все же... Краснов продолжал жить скромной, выверенной студенческими
годами жизнью и потому с удивлением вдруг обнаружил, что вырос из своих
куцых пиджаков, как-то неожиданно увидел изношенность любимых рубашек, а уж
об обуви и говорить не приходилось. Может, такое прозрение произошло оттого,
что начальник производственного отдела -- а был он ненамного старше Бориса
-- являлся на работу в таких ослепительно белых сорочках и начищенных
туфлях, что Краснов, глядя на свои стоптанные сандалеты и брюки, плохо
державшие стрелки, насмешливо думал о себе: "Чучело огородное, а не
инженер".
И все же он принадлежал к поколению предвоенных лет, поколению, может,
и не крепкому телом, как нынешние акселераты, но крепкому духом,
целеустремленностью, для которого моральные ценности стояли куда выше
накрахмаленных рубашек. И он с завидным упрямством провинциала впитывал в
себя все, что мог дать ему столичный город. С энергией, вызывающей уважение,
Краснов восполнял зияющие пробелы в своем культурном образовании. В записной
книжке четким, несколько размашистым почерком у него были записаны названия
опер и балетов, драматических спектаклей, которые непременно надо
посмотреть. Здесь же значились адреса почти всех музеев: этнографического,
краеведческого, музея природы, атеизма, прикладного искусства и других, о
существовании которых многие горожане и не подозревали. Выставочные и
лекционные залы, библиотеки, кинотеатры -- всему нашлось место в этой
старой, студенческих дней, книжке.
Жил он в ту пору на Чиланзаре, в общежитии. Преимущественно одноэтажный
город тех времен раскинулся на огромной территории, словно тогда уже
предвидел свой бурный рост и заранее застолбил себе место.
Каждодневная утренняя поездка на троллейбусе до Хадры казалась ему
путешествием в неведомые края. Он часто стоял у огромного пыльного окна в
конце салона и сквозь свои неторопливые мысли, обрывочные думы слышал, как
музыку, ленивый голос кондуктора: "Беш-Агач... Караташ... Алмазар..."
Каждое название в этом городе заключало в себе не только музыку, но и
тайну... Самарканд-Дарбаза... Домрабад... Ахмад Даниш...
Он выходил на Хадре и пешком спускался к Чукурсаю, чтобы, минуя
знаменитый базар, отмеченный во всех туристских проспектах, выйти к Чигатаю.
Он шел по остывшим за ночь тротуарам, ощущая под тонким слоем асфальта
булыжное мощение, еще сохранившееся в прилегающих ко дворам проездах.
Арыки поутру казались полноводнее и журчали веселее. Справа, из
распахнутых высоких ворот парка, веяло утренней свежестью. За решетчатой
оградой, оплетенной цветущей лоницерой, виднелись присыпанные красноватым
песком безлюдные аллеи. Борис уже знал, что среди вавилонского многоязычия
города в этом парке чаще всего звучала татарская речь. Татары давно
облюбовали себе этот скромный парк и отмечали в нем старые и новые
праздники.
На базаре он не задерживался. Покупал две пышные, прямо из тандыра,
горячие лепешки, еще на одну серебряную монетку покупал к ним кисть
винограда, пару персиков или истекающих соком груш, но чаще всего "кандиль"
-- яблоки с нежным девичьим румянцем.
Тут же на базаре, в одной из многочисленных чайхан, полупустых поутру,
он завтракал, выпивал традиционный на востоке чайник зеленого чая. Из
интереса Краснов заходил то в одну, то в другую чайхану и повсюду встречал
почти одинаковые, в алых розах металлические подносы, на которые он клал
лепешки и вымытые фрукты.
Но все же он быстро разобрался, что при кажущейся одинаковости чайханы
очень отличаются друг от друга. В одних, воровато оглядываясь, понижая голос
до шепота, сидели как на иголках за нетронутым чайником чая
оптовики-перекупщики, рядившиеся с растерявшимися от оглушающей суеты города
дехканами. В других восседали важные, громогласные, бритоголовые мясники.
День им предстоял нелегкий: и огромными двенадцатикилограммовыми топорами
намашутся, и туши многопудовые ворочать придется -- только успевай! А среди
дня из чайханы два подростка, племянники чайханщика, понесут в мясные ряды
подносы с лучшими чайниками и пиалами без единой щербинки. Мясники испокон
веков на базаре -- торговая элита!
Обнаружил Краснов и чайхану, где звучала громкая речь казахов,--
казахские земли с запада вплотную подступали к городу.
На работе он сразу пришелся ко двору, потому что имел редкую по тем
временам специальность -- инженер по антикоррозийным покрытиям. Документы в
институт он подавал, как большинство парней, на отделение гражданского
строительства, но на собеседовании оказался представитель вновь
организованного факультета. Краснова он особенно не уговаривал, сказал
только: "Десять процентов ежегодно производимого металла съедает коррозия".
Это и определило выбор профессии юношей.
Большая химия только зарождалась в этих краях, и защиту огромных,
шатрообразных газгольдеров, строительство сернокислотных и электролитных
цехов, завода фосфорных солей вело монтажное управление, затерянное в
каком-то из тупиков Чигатая.
К зиме главный инженер стал все чаще брать Краснова на объекты в
близлежащие промышленные города: Чирчик, Алмалык, Ангрен, Ахангаран,
постоянно держал его при себе на крупных совещаниях у заказчика или в
министерстве.
Нужен он стал скоро и начальнику производственного отдела, и девушкам
из лаборатории, постоянно консультировавшимся у него. Даже плутоватый
кладовщик Мергияс-ака, не доверявший никому, информацию о свойстве новых
красок, эмалей, растворителей, эпоксидных смол и порошкообразных
наполнителей старался получить не в лаборатории, а непременно у Краснова. В
прохладе огне- и взрывоопасных складов, оглядывая заставленные полки и
стеллажи, Мергияс-ака говорил: "Все знает, ничего не путает Краснов.
Молодец, учился, дурака не валял, как некоторые",-- и почему-то зло косился
в сторону конторы. А поостыв, добавлял: "Ин-жи-нир, хорош инжинир!" И как-то
неожиданно для Краснова стали величать его Борисом Михайловичем,
Борисом-ака.
Однажды, в начале зимы, в туманное и сырое утро Краснов торопился на
работу. За пазухой нового, недавно купленного пальто у него лежали две
горячие лепешки. Чайхана, в которой он, как обычно, хотел позавтракать,
оказалась закрытой, и Борис решил попить чаю с вахтером: у того на плите
зимой всегда кипел чайник.
Он шел по мокрому Чигатаю, ощущая тепло и запах свежих лепешек, и так
велико было искушение откусить кусочек, что он невольно замедлил шаг. И тут
вдруг его окликнули:
-- Товарищ инжинир, доброе утро! День сырой, зайдите в чайхану, выпейте
пиалу чая.
В проеме распахнутой двери стоял рослый мужчина в меховой безрукавке и
широким жестом приглашал войти.
За дверью Борис увидел ярко горевшую лампочку и часть стены, завешенную
тяжелым темно-красным ковром. Оттуда на Краснова дохнуло теплом, древесным
углем и типично восточным запахом множества ковров. Эту чайхану на Чигатае,
неподалеку от управления, Краснов приметил давно и уже знал, что она
махаллинская, а это совсем не то, что базарная. Доступ сюда имеют обычно
лишь завсегдатаи и местные жители.
Борис секунду раздумывал, но улыбка не сбегала с лица чайханщика, жест
был искренен и щедр, и он вошел.
С тех пор Краснов частенько бывал здесь, но с особым настроением
заглядывал именно поутру, поздней осенью и зимой...
...В сутеми слякотного или морозного утра, когда скудно отапливаемый
мангалами старый город нехотя просыпался, Краснов, приподняв короткий
воротник пальто, спешил, как обычно, через базар. Лепешечник, за спиной
которого жарко исходил паром тандыр, уже как старому знакомому протягивал
ему две с любовью отобранные лепешки, и он, не сбавляя темпа, обгонял
какие-то неожиданно возникавшие из светлевшей тьмы согнутые, закутанные
фигуры, слыша вокруг себя почему-то приглушенный, не свойственный базару
говор. Странно, даже арбакеш, чей голос перекрывает в полдень многоязычный
гомон, поутру был удивительно тих.
Восток... Загадка...
Всегда, в любой день, еще издали, едва свернув с Сагбана, он видел
светившиеся окна махаллинской чайханы. Вытирал взмокший от быстрой ходьбы
лоб, вынимал у порога из-за пазухи лепешки и решительно распахивал дверь.
Обычно в это время посетителей не было. На его приветствие Махсум-ака,
проводивший последнюю инвентаризацию чайников или возившийся с самоваром,
отвечал бодро и с какой-то беззаботной веселостью: "Э, салам алейкум,
Борис-инжинир, мархамат, заходи скорей".
От огромных, потускневших, с зеленоватым отливом медных самоваров
разливалось тепло. В отсутствие посетителей горела одна лампочка напротив
двери, и поэтому уходившие в темноту стены казались завешенными черными
коврами, только вдруг проезжавшая мимо машина била в окна ярким лучом фар, и
на миг стена озарялась кроваво-красным...
Чуть позже, когда он уже пил чай с наватом и парвардой -- дешевыми
восточными сладостями -- и вел оживленный разговор с Махсумом-ака,
объявлялся второй посетитель. Обычно это был кто-нибудь из соседнего дома.
По-домашнему кутаясь в длинный, до пят, стеганый чапан, он велеречиво и
церемонно обменивался любезностями с чайханщиком, а заметив в глубине зала
Краснова, так же любезно обращался и к нему: "Доброе утро, товарищ
инжинир..."
"Инжинир"... Так и повелось за ним в махалле это прозвище, и
произносилось оно так, словно кладовщик Мергияс-ака специально
прорепетировал со всеми жителями квартала. Звание "инженер" в те годы еще
было почитаемым, и, что говорить, Борису Михайловичу такое обращение
нравилось.
Может быть, быстро упрочившееся уважение сослуживцев и доброе
расположение махаллинского люда явились причиной того, что однажды в
обеденный перерыв здесь, в этой чайхане, он принял неожиданное для себя
решение: "Остаюсь... пущу корни на узбекской земле... женюсь..."
Мергияс-ака, составивший ему в тот день компанию, заметил, как
изменился в лице "инжинир", и торопливо спросил: "Что случилось, Борис-ака?"
Краснов, на миг побледневший от охватившего его волнения, с улыбкой
обвел глазами зал, словно заново увидел все вокруг, и весело ошарашил
кладовщика:
-- Жениться решил, вот что, Мергияс-ака...
А ведь до этого момента и мысли подобной в голову ему не приходило.
Работа по распределению казалась необходимостью -- не более, а там --
большие стройки Сибири, Дальнего Востока... Краснов не был исключением из
правила, думал: вот отработаю положенное, наберусь опыта и подамся в края, о
которых мечтал с друзьями в долгие студенческие ночи. И вдруг... "остаюсь".
"Женюсь" вовсе не означало, что он решил завтра же бежать в загс,--
нет. Просто под "остаюсь" он подразумевал: "всерьез, надолго, с семьей,
домом... с детьми".
Конечно, девушка у него была. Жила она в том степном, насквозь
продуваемом ветрами, жесткой поземкой городе, где Краснов окончил институт и
где теперь доучивалась она. Туда, в домик на окраине, окруженный чахлыми
акациями, шли его письма, и иногда, мысленно, он называл ее -- моя невеста.
Принятое решение внешне, казалось, не отразилось на нем, но круто
перевернуло всю его жизнь. Он вдруг понял, что до сих пор видел происходящее
как бы снаружи, глазами приезжего, а сейчас вглядывается и изнутри, что ли,
примеряя все к будущей своей жизни.
Невесту о своем решении он не известил, только пригласил в гости на
зимние каникулы. Волновался он и от мыслей о встрече и о том, понравится ли
ей "его" город, который он не переставал открывать для себя и делился этим в
каждом письме. Он даже привел ее в "свою" махаллинскую чайхану, о которой ей
было писано и переписано.
Однако его восторгов она особо не разделяла, хотя запах арбузов в
зимней чайхане вызывал у нее умиление (запасливый чайханщик на зиму
закатывал под айван их сотни три). В какой-то миг Краснов почувствовал, что
она равнодушна к его Урде и Чорсу, к древним чинарам и застывшим под тонким
ледком хаузам.
Но это был такой краткий миг, лишь на доли секунды он ощутил, что она
не понимает его... Все тут же забылось и перебилось чем-то иным, милым и
трогательным. Теперь он уже не помнит, жест или слово, а может, ее улыбка
отвлекли его от нерадостных мыслей. В молодости всем кажется, что избранницы
смотрят на мир нашими глазами. Позже, в семейной жизни, натыкаясь на глухую
стену непонимания, он с грустью вспоминал даже зимой пахнущую арбузами
чайхану своего прошлого.
Она уехала в холод, метель, к чахлым акациям, чтобы через два года
вернуться к нему навсегда. Краснов продолжал работать и забегать по утрам в
чайхану. Даже положенные отпуска не использовал, довольствовался
компенсацией. К тому же и работы было много. В свободные дни он часами
пропадал в книжных магазинах, часто ходил на концерты, потому что гастролеры
жаловали этот теплый, уже названием своим навевавший тайну и ожидание город.
Жил он все там же, в общежитии, хотя в махалле ему предлагали за
небольшую плату отдельную комнату. Но он отказался -- не хотел лишать себя
прелести каждодневного путешествия. Иногда Краснов немного изменял свой
пеший маршрут: с Хадры сворачивал влево, спускался к площади Чорсу и опять
же, минуя базар, выходил к себе на Чигатай. Он быстро усвоил, что суета,
торопливость на Востоке не в чести, и старался никуда не спешить без
причины. С обостренным вниманием вглядывался он в окружающее, подмечая то,
что ранее ускользало от его взора. С наслаждением он впитывал в себя древний
город: его краски, шумы, его пыль, зной, многоязычие, завезенную приезжими
суету и исконную степенность. И часто, подтверждая однажды принятое под
настроение решение, мысленно говорил себе: "Да, мне здесь жить..."
По утрам, на пути к управлению, Краснов раскланивался с множеством
людей; прижав ладонь к сердцу, осветив лицо улыбкой, ему отвечали тем же.
Только бледные немощные старики, бухарские евреи, удостаивали его лишь
кивком головы.
И трудно было ему по молодости понять, от гордыни ли это или от немощи,
когда с трудом дается каждый жест. А может, с высоты библейского возраста
они считали, что жест достойнее слова? Ему нравились эти молчаливые старики.
В белых чесучовых костюмах, оставшихся, наверное, еще с бойких нэпмановских
времен, поры их молодости и удач, встречались они Краснову только по весне и
в долгие теплые дни осени. От слякоти, стужи, жары они прятались и
уберегались за высокими дувалами.
Пробегая утром мимо птичьего базара, Борис часто встречал их в
петушином ряду. Покупали они только живую птицу и обращались с ней словно
маги или гипнотизеры. Еще минуту назад хорохорившийся красавец-петух
горланил на весь базар и вдруг под слабыми руками старика, ощупывавшего его
бока, затихал, смирялся. Странно, но каждый из этих стариков всегда покупал
птицу одного оперения: или огненно-рыжих петухов, или белых хохлаток, или
рябых, первой осени, цыплят... По оперению петухов, которых несли в связке
головами вниз, отчего птицы вели себя удивительно смирно, он и различал
старцев-евреев, от возраста ставших почти на одно лицо.
Чем лучше он узнавал город, тем сильнее привлекала его чайхана в
махалле. Все неписаные законы ее в один вечер мог бы объяснить ему
Мергияс-ака, но Борис до всего хотел дойти сам. Вечерами, с тех пор как он
сменил в производственном отделе начальника-щеголя, Краснов частенько
задерживался на работе. Возвращаясь, он заходил в чайхану и обычно играл
партию-другую в шахматы. Между ходами он внимательно оглядывал многолюдный
зал и через распахнутые настежь окна видел, что к вечеру заполняются айваны
и во дворе. Он слышал, как снаружи гремели ведрами и шумно расплескивали
воду,-- это добровольные помощники Махсума-ака поливали арычной водой двор и
обдавали из шлангов деревья, и, как после дождя, пахло землей и садом.
"Клуб, чисто мужское заведение",-- часто думал в тишине вечера Краснов.
Приходило на память прочитанное об английских клубах. Но общими здесь и там
могли быть разве что давность традиций и исключительно мужской состав.
Английский клуб был закрытым, только для избранных, а чайхана была доступна
каждому. Более всего ценились здесь остроумие, общительность, доброта,
участие в жизни махалли. Краснов заметил, что директор таксопарка чаще
других поливал двор и деревья, потому что делал это ловчее всех: и пыль не
поднимал, и грязь не развозил, и после него долго еще лежал на земле влажный
узор, нанесенный простым шлангом. Знал он и то, что директор завозил на зиму
в чайхану уголь и дрова и на краску в ремонт не скупился, но чтобы к нему
из-за этого было какое-то особое отношение, Краснов не замечал.
...Позже, когда он сам стал начальником управления и продолжал
подниматься все выше по служебной лестнице, Борис тоже немало сделал для
этой чайханы, но отношение к нему оставалось таким же ровным, как и вначале.
И всегда называли его здесь "инжинир", вкладывая в это слово раз и навсегда
заложенную меру уважения...
Заканчивая играть в шахматы, когда на город уже ложились дымные
сумерки, Борис Михайлович иногда замечал, как в чайхане появлялись дети. Они
молча отыскивали кого надо и, что-то шепнув, бесшумно исчезали.
И Краснов представлял, как когда-нибудь он будет так же ходить вечерами
в махаллинскую чайхану, играть в шахматы или нарды, или просто сидеть на
открытой веранде с чайником чая и за ним, приглашая его на ужин, будут
прибегать сын или дочь...
Он и многих детей уже знал, потому что работников управления часто
приглашали на праздники, свадьбы, торжества в махалле.
В тесных, похожих на японские, двориках от бывших садов остались лишь
орешина или урючина, яблонька или одинокий тутовник и в центре непременно
крохотные клумбы с цветами. В этих домах, окнами во двор, с балаханой на
втором этаже, текла ровная, скрытая от глаз жизнь.
Отсутствием пышности, простотой привлекала его и чайхана в махалле.
Здесь никому не было дела до его куцых пиджаков и стоптанных башмаков. Здесь
признали в нем его самого...
Много позже, когда время у него было расписано по минутам и он редко