– Ты… закрой только!
   Он рявкнул и ещё что-то в мой адрес, потоптался на месте, но войти в столовую так и не решился. Ещё раз грязно выругавшись, он уставился на меня – глядя в пор, почти не мигая. «Гляделки» продолжались довольно долго. Мои притихли.
   Такого в детдоме давно не бывало, а может, и вообще никогда. Самое благоразумное в этой ситуации – сделать вид, что ничего не произошло и убраться восвояси. Ведь и раньше в моём присутствии «срывалось» нередко. Но это было, чаще, в силу привычки именно в такой форме выражать богатую гаму внутренних ощущений и оттенков душевного состояния. Любой воспитатель на подъёме раз десять получает в свой адрес подобные приветствия, а то и покруче… Но сейчас многоэтажный адрес прозвучал конкретно, целенаправленно и даже провокационно. Это был вызов. На него должно ответить. И ответ должен быть симметричным. Эмоции возобладали, рассудок был бессилен и просто отказывался отслеживать строгую симметрию.
   Как?! На глазах моих любимых чад, обожаемых питомцев сделать вид, что «ничего не произошло»?!! Признать себя слабее? Но этого здесь не прощают. За свою честь надо уметь постоять, иначе никто с тобой просто не будет считаться. В этом доме царили свои порядки, но и здесь не всегда физическое превосходство приносило сплошные дивиденды. Самым мышечно-сильным был как раз мальчик огромного роста. Олигофрен, безвольный и довольно флегматичный парень. Его обижали все кому не лень, а он только плакал и бубнил себе под нос: «Отстаньте… ну отстаньте же!» Он не пользовался никаким уважением, и дружили с ним только те, кого вообще ни в какие компании не принимали. Его обижали уже по привычке, потому что привыкли обижать, а он этому не сопротивлялся. А ещё был мальчоночка – росточком от горшка два вершка. У него в раннем детстве был перелом позвоночника – в драке толкнули, ударился спиной о батарею. Было это в возрасте семи лет. С тех пор он и остался при тех же сантиметрах. Носил корсет. Но его никто никогда не обижал – он был бесстрашен, хотя никогда ни с кем больше не дрался. Он спокойно и твёрдо смотрел в глаза любому «великану», и… никто не решался его ударить. Он действительно никого не боялся, с какой-то мудрой, простодушной доброжелательностью воспринимал этот жестокий мир, не ныл, был всегда приветлив и общителен. Его уважали. Самыми задирами и забияками, «основными» были всё же хитрые, верткие, но физически не самые видные дети. Они и коноводили в детдоме. Однако грубая агрессивная сила тоже многое значила, но и она отступала на второй план, если вдруг её подавляла сила моральная.
   .. Вот и выходило, что отступать, в буквальном смысле, некуда – не было на это никакого морального права. Отступить сейчас, под натиском Голиченкова, было бы не просто позорным, но и подлым, по отношению к моим воспитанникам, действием. Да и не спасло бы меня от дальнейших издевательских выходок бывших.
   А мои уже собрались кружком и настороженно за всем наблюдали.
   Мне сделалось нехорошо, удушливый, противный ком стоял в горле. На кончике языка вертелось немало оскорбительных инвектив в адрес Голиченкова, типа: «Ах ты дрянной хамчик!»… Однако вслух я спокойно, насколько возможно, сказала только это:
   – Немедленно извинись – передо мной и моими воспитанниками.
   Я говорила с достоинством, но голос мой всё же противно срывался, и какие-то отвратительные писклявые нотки совсем не по делу всё же прорывались… Прекрасно понимая, что за этим последует, я мысленно «прижала уши». На этот раз брань приобрела щедрые «элементы барокко» – столь забористых словесных перлов даже здесь мне ещё не доводилось слышать. Не всё было текстуально ясно, но основная мысль этого изощренного словоблудия всё же до меня дошла: «В момент раздолбаю».
   Этого было достаточно. Вызов принят. Инстинкт самосохранения отдыхает…
   – Ты ведешь себя непозволительно, – спокойно и даже чуть-чуть торжественно говорю я. – И по этой причине должен получить то, что тебе причитается.
   – Чиво, чиво? – пищит он.
   – Получишь сполна. Надеюсь, всё понял?
   Голиченков с минуту смотрит на меня молча, даже слегка приоткрыл рот. Наконец изрёк:
   – На что эта нудная тётя намекает?
   Зависла неприятная, зловещая тишина. И вдруг эту гнетущую тишину разорвал дикий безобразный хохот. Он вынул из кармана черной кожанки в талию пару перчаток. Натянул их на вой кулачище и, медленно раскачиваясь, гундосит:
   – Да я тебя… мелочь толстопузая… на месте пришью!
   Случалось, и не раз, что бывшие так отделывали сотрудников детского дома, что те приходили в себя, будучи в больнице. К уголовной ответственности «деток» привлечь было трудно: вопрос щекотливый, да и месть незамедлительно последует, и тогда уже вряд ли больница поможет. К тому же, почти у всех в медицинских картах значилась: задержка в умственном развитии. Судили же их, главным образом, за воровство.
   – Разбираться будем? – гундосит он, дыша на меня перегаром.
   – Я не стану разбираться при свидетелях. Это будет слишком плохо для тебя.
   – Да ты чё? – снова хохочет он. – Может, выйдем?
   Нагло ухмыляясь, он толкает ногой входную дверь.
   – Ребята, я на минуточку… – говорю своим и следую за ним. Боковым зрением замечаю – мои чада насмерть перепуганы. Авторитет кулака бывших для них угрюмая реальность, бывали биты. И не раз…
   Вслед за Голиченковым я вышла на крыльцо, плотно притворив за собой дверь.
   Оглядываюсь – окрест ни души. Детдом фасадом выходит на пустырь. Помощь не придёт ниоткуда – поздние прохожие предпочитают делать крюк, лишь бы не ходить гиблым местом. Так что кричи караул – никто не услышит, а услышит, так разве что ускорит шаг в противоположном направлении.
   – Ну и?
   Голиченков нагло ощерился.
   – Я не желаю тебе зла и плохих последствий, можешь извиниться.
   – Бон шанс, значицца?
   Уже перестав ухмыляться, смотрит пристально, щуря цыганские глаза и снова отвратительно отвешивая нижнюю губу.
   – Не прорубаю.
   – Последний шанс, перевожу для неграмотных, – поясняет он. – У древних греков такое выражение было. В школе надо было лучше учиться, поняла?
   – О! Да ты полиглот! Ха. Знаток античной словесности, значит?
   – Обзываться, ага?
   (Это уже начали заводиться по-новой.)
   – Ага.
   – Совсем охамела…
   Он сплюнул, едва не попав на мою туфлю. Снова смотрим друг на друга. Небольшой перевес на его стороне. Глаза в глаза. Ещё мгновение – и будет поздно. Он просто размажет меня по стенке и уйдёт героем. Изо всех своих сил бью наотмашь по этой отвратительной физии. Это была самая отчаянная пощечина, какую мне когда-либо приходилось закатывать – одно время было принято и даже как бы снова вошло в моду среди слабого пола древнее средство самозащиты: в ответ на хамство – со стороны лица мужеского пола – нежными ручками щедро в это лицо влепить пощечину. Это ведь не так уж и больно, скорее стыдно, иногда даже реанимирует усопшую совесть. Это всё равно как, в наказание за проступок, драть мальчишку за уши – не сильно больно, зато улучшается кровоснабжение мозга, и сорванца тут же перестаёт клинить…
   (Прошло ещё лет пятнадцать, и теперь в ответ на пощёчину здоровенный детина-хам уже мог, вполне без потери лица, дать женщине сдачи. Времена изменились, и нравы – тоже…)
   … Тут же отекла рука. На какую-то долю секунды он рефлекторно отшатнулся, потом снова подался вперёд, наклонился ко мне… И дрогни я в этот момент – «кранты» без вариантов… Потом уже, много лет спустя, когда я вспоминала про этот случай, во рту появлялся неприятный горький привкус и слабели ноги. Точно так же я вспоминала, как мы однажды в детстве втроём переплывали довольно широкую реку. Переплывали – это, конечно, сильно сказано. Двое из нас ещё кое-как умели плавать (вообще-то по-собачьи), а третьим был ребенок лет пяти. Он держался за наши шеи – так мы и плыли. Но вот почти на середине что-то его, наверное, испугало, и он стал судорожно цепляться за нас и кричать, мешая и не давая плыть… Мы тогда едва не потонули – просто каким-то чудом мне вдруг удалось встать на дно – вот так, нащупывая дно, буквально «на мысочках», мы и перешли вброд оставшуюся часть реки… Самое интересное, что потом, когда я, уже одна, без компании, пускалась вплавь на другой берег, ни разу этого брода обнаружить мне не удалось. А тогда будто само дно поднялось – для нашего спасения…
   …Я смотрела на него, не отрываясь. Наверное, так смотрят заклинатели змей.
   Прошло ещё несколько секунд, а мне показалось – вечность. Зрачки его глаз то суживались, то расширялись – как у разъярённого кота. Ноздри свирепо раздувались. Но уже было ясно – ответного удара не последует. Поединок состоялся. Молчит, не уходит. О чём-то напряженно думает. Молчу и я – искоса поглядываю на его лицо. Потом он очень тихо и как-то нерешительно задумчиво произносит:
   – Задень тебя, так в милицию побежишь…
   – Хо.
   – А что? Не побежишь что ли?
   – А с каких это пор ты милиции стал бояться? Слово даю – не побегу. Только знай – схлопочешь ещё раз.
   – Драться что ли будешь? По-настоящему?
   – Ага. Ногами. И больше по голове.
   – Шустрячка…
   Смеётся.
   – Так я пошла. Меня воспитанники ждут.
   – Стой! – хватает меня за рукав.
   И снова напряженное молчание – глаза в глаза. Что-то мучительно соображает… Но вот лицо его стало светлее – видно, спасительный вариант придумал.
   – Ладно, иди. Жалко тебя просто. Дети-то свои есть?
   – А как же. Двое, – с готовностью отвечаю я.
   – Тогда живи, – благодушно разрешает он.
   – Просто огромное мерси. Доброта из тебя так и прёт…
   – А то.
   Мы уже мирно беседуем. Разглядываю его не без любопытства. Нельзя не отметить приятную метаморфозу – что-то человечное, добродушное даже появилось в его угрюмых чертах…
   Да и глаза как-то умненько уже смотрят… Разглядывает и он меня.
   – А ты, и, правда, молодая. Симпатичная вроде…
   – Тогда привет. Я к детям… Конфликт исчерпан.
   Влетаю в столовую и бодрым голосом верещу, вне себя от первобытной радости вновь обретённой жизни:
   – Каша не заледенела? Все поужинали?
   К тарелкам никто и не притронулся…
   Вслед за мной, как-то боком протискивается Голиченков, саживается на заповедный диван и намертво влипает в него под перекрёстными взглядами моих малявок. Надо ли живописать, до чего они были поражены?! В вестибюле появляется Оля Тонких – вид её до чрезвычайности воинственный. Похоже, кто-то из моих успел-таки слетать за ней – могли выйти через запасной вход или вылезли в окно. А может, через кухню – там тоже есть дверь для выноса бачков с отходами и загрузки продуктов. Я стараюсь делать вид, что не замечаю её боевого задора, и что вообще ничего не случилось. Они остаются одни – бывшие и Голиченков, намертво вмонтированный в диван. Дверь в столовую закрыта. После уборки – столов и под столами, мы отправляемся наверх, а бывшие устремляются к раздаточному окну Остатки сегодня особенно обильны.
   Отбой. Укладываю детишек спать. Вроде всё хорошо, никто не носится, умылись без гвалта, чинно разошлись по спальням. Но у меня на душе почему-то всё ещё тревожно… Откуда этот внутренний не уют? Вспоминаю отмеченную боковым зрением окаменевшую фигуру на диване и понимаю: была во всём случившемся какая-то непонятная пока подлость.
   Но почему? Что же здесь подлого? – сопротивляется моя самолюбивая половинка. – Он мужчина в расцвете сил, здоровенной какой… Я же – хрупкая, даже субтильная женщина. И рядом с ним – просто пигмей. И вёл себя – как хам. А хаму дать по физии – святое дело. И вот тут до меня дошло: не хам, а в маске хама! Хам не будет страдать из-за моральной травмы. Если хама даже заслуженно унизить, задеть его самолюбие, он не усовестится, не придёт к раскаянию, он – озвереет. Такова будет реакция хама! Хам скорее растопчет унизившего его, чем проявит великодушие.
   Я вспомнила его мгновенное выражение лица – там, на крыльце. Таких глаз не бывает у негодяев и хамов! И вспомнила ещё, что такие же глаза бывали и у Бельчикова, и у моих разнахальтных девах-лохмашек… Ранимые, не души, не имеющие никаких средств самообороны, буквально с пелёнок в осаде – какими они могли ещё стать? Отсюда и маска хама (которая, конечно, со временем, может и прирасти к лицу), и чрезмерная похвальба ухарскими поступками, хулиганскими выходками… Отсюда и злость, желание мстить. И мстят чаще всего тем, кто вообще в их бедах не виновен. Уж во всяком случае – меньше всех… Бравада сошла, и я, внутренне растерянная ещё больше, чем сам Голиченков, отправилась в отрядную.
   Я уже понимала, почему мгновенная радость моих воспитанников вскоре сменилась таким же чувством растерянности – ведь после этого инцидента я как бы автоматически переходила в разряд «сильных мира сего», встала на одну доску с «основными» – бывшими. Их «уважали», в смысле – боялись, но не любили. А как теперь относиться ко мне?
   .. Около одиннадцати, когда уже последние «совы» разбрелись по спальням, я села на диван на стратегическом посту – как раз на перепутье между этажами, помогая находить дорогу «случайно заблудившимся». Вдруг на этаж влетает перепуганная ночная.
   – Милицию что ли вызвать? – напряженным шёпотом говорит она мне.
   – А что такое?
   – Там этот… Лохматый… Какой-то дикий весь… Как бы детдом не поджёг…
   – Ой, ну что вы! – смеюсь я, а самой ещё страшнее, да признаваться нельзя.
   – Зачем милицию?
   Это вслед за ночной на этаж врывается Оля Тонких.
   – И ты всё ещё здесь? – в ужасе говорю я.
   – Не волнуйтесь, Ольга Николаевна. И ты, Норка, тоже не мандражируй. Всё хоккей.
   Смотрит решительно – хоть сейчас в бой!
   – Ладненько. Попроси его, чтобы сюда поднялся, – говорю Оле. – Скажи, что я зову.
   – Счас, я вмиг, – радостно говорит она и тут же исчезает.
   Не успела собраться с мыслями, как появился он. Недоверчивый взгляд исподлобья, весь как-то ощетинился – чего надо, воспиталка?
   – Звали?
   – Звала. Присядь, пожалуйста.
   Неловко примостился на краю дивана. Молчит. Из спален выглядывают любопытные – продолжение сериала?
   – А ну, пошли брысь!
   Двери мгновенно захлопываются. Снова молчит, ждёт, когда я сама начну говорить. И я говорю:
   – Ты прости меня, Боря… Приятного мало, сама понимаю… Но у меня не было другого выхода!
   – Да ладно… – уныло бормочет он, сосредоточенно расковыривая диванный валик.
   – Я была неправа. Так ты не сердишься на меня? – Я сам вроде виноват…
   Щедро проливаю бальзам на его уязвленное самолюбие и сама чувствую невероятное облегчение.
   – Ну что, мир?
   – Да ладно… Смят.
   Не знает, что и отвечать, как себя держать. Думал, что зову прослушать нотацию.
   – Ну, я пошёл. До свидания.
   – Иди, конечно. Счастливо тебе и – удачи. Кивает и тихо уходит.
   Уже за полночь я вышла из детского дома. Тьма кромешная, ни зги не видать. Лампочка над входом, как всегда, разбита… Слабо светят далёкие огни на трубе ТЭЦ. Вдруг от стены отделяется тень, чуть поодаль мелькает другая. Глаза уже немного привыкли – господи, кто это?
   – Темнотища…
   – Ага.
   – Давайте провожу, что ли до остановки.
   Это Борис. За углом торопливо скрывается чья-то знакомая фигурка-Оля…
   – Спасибо. Но только чего бояться? Это ведь наша зона.
   – Вот именно – зона.
   – Зона…
   – А вы храбрая.
   – Льстишь?
   Если честно, я человек скорее пугливый, чем храбрый. Боюсь многого – насекомых, неожиданных телефонных звонков, дурных известий. Темноты боюсь с детства. Моя бабушка жила недалеко от старообрядческого кладбища. Перспектива общения с хулиганами тоже радости не доставляет… Так что – какая уж тут храбрость?
   Идём рядом, как старые знакомые. Настойчиво отбирает у меня сумку – она довольно тяжелая (после замечания Татьяны Степановны о «престиже» ношу с собой сменку – для уборок и прочего, чем занимаюсь вместе с отрядом (игра в баскетбол, хотя бы, ну ещё пару книг – читаю детям перед сном)).
   – Я вам чеканку сделаю. Вам понравится, вот увидите, – говорит Борис. – Если хотите, конечно.
   – Очень хочу, – говорю я. – Давно мечтаю что-нибудь такое над столом повесить.
   – Точно?
   Даже в темноте видно, как просияла его физия.
   – Вы не думайте, я не какой-нибудь…
   – Да что ты! Ничего такого я и не думаю.
   – Просто нас здесь за людей не считают. Мол, и так перетопчемся.
   – Ну, это ты слишком. Как вы к людям, так и они к вам. Логика простая. Но вы ничем не хуже других, это правда. Просто не всегда правильно себя ведете. Вот и всё.
   – Да я про другое…
   Мы шли к остановке самым запутанным путём. Он с каким-то остервенением что-то сбивчиво говорил, изливал свою не по годам усталую душу, а я думала о том, как всё непросто у этих ребят складывается, как заскорузли и очерствели сердца этих всё-таки ещё детей… Сирот, чьё детство украдено, и юность непонятно как проходит.
   Отец и мать Бориса Голиченкова живы. Его самого и ещё двоих – младших сестрёнок отправили в детприёмник десять лет назад – по заявлению соседей. Беспробудное пьянство потерявших уже человеческий облик, однако, не старых ещё родителей, нигде постоянно не работавших. Скандалы и драки каждый день вот и всё, что видел Борис и его сестры с первых лет своей жизни. Так могли ли они быть другими, все эти Бори, Мамочки, Ханурики? Слушала его и думала о том, смогу ли я хоть что-нибудь сделать, чтобы мои воспитанники не пополнили криминальные ряды «бывших» через несколько лет? Если бы я увидела их такими, какими были эти бывшие, мне незачем было бы жить дальше…
   Странные, однако, наступали дни. Татьяна Степановна, авторитетно поглядывая на «неумёх», самоучек (никто из воспитателей не имел столько «корешков», как она, в том числе и об окончании курсов английского языка), иногда выдавала менторским тоном ценные советы. За мною она особенно внимательно присматривала, видя во мне, вполне возможно, способную ученицу. Её тёмные очки солидно поблескивали, когда она, потряхивая локонами парика, говорила:
   – С ними, главное, не терять дистанцию. Не заноситься, но и не позволять садиться себе на шею. Ко мне в пионерскую приходят, мы там вяжем, и, между делом, беседуем.
   – А, беседуя, покуриваем, – говорю я, зная уже наверняка, где, «в случае чего», стреляли сигареты мои воспитанницы. – А заодно, информацию собираем.
   – Что… что?
   Татьяна Степановна считала своим моральным долгом быть в курсе всех детдомовских новостей, и новости эти приносила ей не сорока на хвосте.
   – Мне не нравится то, что мои девочки слишком часто уединяются в пионерской, а потом…
   – Так это ревность? Ха-ха-ха! – смеётся Татьяна Степановна беззлобно. – Напрасно, ей-богу, напрасно. Вы мне – не конкурент.
   Она закурила, помахала рукой, разгоняя дым, и сказала после паузы:
   – А эта… как её… страшила Тонких, так она просто без ума от вас. Чем её приворожили? Домой водили, признавайтесь.
   – Чушь какая-то. Никуда её не водила. Разве что в милицию.
   Больше мне сказать было нечего. Да и Татьяна Степановна не была настроена на серьёзный разговор.

Глава 9. Там у меня собака дома. С ней гулять надо

   В октябре началась самая дикая кампания за всю мою бытность в детском доме – тесты по определению «интеллектуальной сохранности» воспитанников. Как раз в это время к нам и прибыл ещё один новичок – пятнадцатилетний Игорь Жигалов. Он был не такой, как большинство детдомовцев. Вежливый, доброжелательный Исполнительный! А это чрезвычайно редкие качества у детдомовцев. (Речь, конечно, не о шестёрках.) Не перекладывал своей работы на других, хотя и не был слабаком, он мог бы при желании подчинить себе десяток шестёрок… В отличие от всех прочих, Игорь сразу же начал называть меня по имени-отчеству. Такой воспитанник меня очень радовал – не всё же время трудных получать – «из рук в руки»! К тому же, Игорь умён, имел приятную наружность и всегда опрятен. Но вот что было удивительным: именно Игорь не пришёлся ко двору, а не кто-то другой из всех новеньких, прибывших в наш детдом в этом году. Именно его невзлюбила люто Людмила Семеновна! Отчего это – я пока не понимала. Как-то не выдержала и спросила прямо:
   – Людмила Семеновна, мы должны разрешить Игорю хоть раз в неделю бывать дома. Мне кажется, он очень скучает.
   – Дома? Да вы что? – ужаснулась она. – Нечего там делать! Мать ненормальная, ему вредно с ней видеться. Посмотрите личное дело.
   Она рассвирепела – мгновенно, без удержу стала изливать бурлящую в её душе злобу. Щеки мелко тряслись, губы кривились, а массивный торс колыхался так, что я на всякий случай отступила на шаг назад. Открыла мне глаза на это её свойство – ненавидеть непохожего на всех – конечно же, Нора, которая очень тонко разбиралась в самых сложных хитросплетениях особенностей человеческих характеров.
   – Да её просто бесят люди, имеющие развитое чувство собственного достоинства! Ведь над такими не очень-то поизголяешься.
   Умная Нора всё правильно поняла… Когда я поделилась своими сомнениями с Татьяной Степановной, та очки свои импортные, замечательные сняла и, близоруко прищурившись, прошептала, оглядываясь по сторонам так, будто намеревалась разгласить страшную государственную тайну:
   – Ему что-то не нравится? Каков принц, однако! Раз сюда попал, забудь про дом, если ты «не такой, как все».
   – А что? Почему нельзя оставаться самим собой, будучи здесь?
   – Он детдомовец, и путь у него отсюда один. И он заранее должен быть готов к этому пути. Эти люди обречены.
   – Да что за ерунда! – вскричала я. – Я почему-то думала, что у всех детей должны быть одинаковые шансы на будущее.
   – О!? У гения и олигофрена?
   – Способности могут быть разные, родители тоже, достаток, но возможности должны быть у всех равные. Другое дело, как они этим воспользуются… Но как можно отсекать иные пути, запрещать этим детям хотя бы мечтать об иной судьбе, отличной от судьбы их родителей? – возмущалась я, так и не поняв, всерьёз или в шутку говорит всё это Татьяна Степановна.
   – Они – другие, и судьба у них у всех общая, один путь – в обслугу. Они чернорабочие этой прекрасной жизни, вот кто такие они, твои любимчики.
   – Ну, знаете ли, это что – розыгрыш?
   – Глупости.
   – Вот и я говорю.
   – Глупости, да, то, что вы говорите. Именно так, – довольно резко сказала Татьяна Степановна.
   – А если вы не разыгрываете меня, конечно, то это уже на кое-что коричневого цвета становится похоже! – разъярилась я. – Бред какой-то!
   – Увы – реальность, – сказала она и снова взялась за свой блокнот. – Вы просто отстали от жизни. На всех её просто не хватит.
   – Чего…не хватит?
   – Хорошей жизни на всех не хватит. Так было всегда, прошу заметить…
   – Простите, мы живём в советской стране…
   – Вот именно.
   – В советской! За что люди отдавали свои жизни тогда? За равные возможности для всех, а не для избранных. Разве не так? – спросила я, глядя на её алый галстук.
   – Ну и не отдавали бы. Вам нужны советы? Их советы? А своей головы на плечах нет? Объясняю. Произошла историческая смена элит, как теперь говорят, а жизнепорядок остался тот же. Только не все это пока ещё поняли. Читайте новых авторов, это полезно для прочистки мозговой плесени. Хотя бы Небитова почтите. Вот, могу дать…
   На третий день пребывания в детском доме Игорь должен был отправиться на обследование в психиатрическую больницу. Его забрали с третьего урока – меня в это время не было. Из больницы он не вернулся – определили в отделение для «трудных». И ещё несколько ребят забрали. На профилактику… Для Игоря настали тягостные времена. Он был до того домашний, что проживание в казенном заведении, необходимость спать на казенной кровати, есть из общей посуды в общей столовой, да ещё сидеть взаперти, и так изо дня в день, было для него совершенно невыносимым, нестерпимо мучительным существованием… Есть ведь дети, которые устают от самого факта длительного нахождения в режиме. Игорь был именно такой.
   Из больницы приходили тревожные вести – часто беспричинно плачет. Пятнадцатилетний подросток плачет! Ни аминазин, ни другие нейролептики ему не помогали – плакал, рвался на волю, просился повидаться с мамой. На десятый день мне, наконец, разрешили навестить Игоря. Я ждала в комнате для свиданий и страшно волновалась. Наконец он вышел вслед за медсестрой – худющий, с огромными ввалившимися глазищами в красных прожилках от постоянных слёз. Сел на краешек стула и, яростно кусая губы, проговорил:
   – Я дам вам письмо. А вы его отдайте Людмиле Семеновне.
   – Хорошо, конечно, так мы и поступим. А что за письмо? Ты уверен, что это нужно?
   Он, отвернувшись от меня, тихо плакал. Крупно вздрагивала спина. Так и прошло это свидание…
   – Вы прочтите, если хотите, это не секретно, – сказал он, доставая из-за пазухи бумажный треугольник.
   Вот что было написано на листочке в клеточку:
   «Дорогая Людмила Семеновна!
   Очень вас прошу от всего сердца – заберите меня отсюда. Обещаю, что всегда буду вас слушаться и буду вести себя всегда только хорошо.
   Людмила Семеновна!
   Мою маму и сестру ко мне почему-то не пускают. Пустили только воспитательницу. А я очень скучаю по дому. Заберите меня отсюда! Очень вас прошу!