– Вписать! – решил Татаринов. – Вписать!
   Вписали.
   – А еще, – сказал Гурьян, поглядывая на свечи, – дело касаемо до наших баб казачьих, до худых казаков. Надобно, чтоб блудня на Дону извелась совсем во всех городках. Женок примужних, каковы срамом прельщают молодых казаков, каковы наговором всяким живут, расточая беспутные ласки, бить на майдане жестоко плетьми. Блудников и блудниц, а они непременно будут сыскиваться, бить опять же плетьми бесщадно, загодя до пояса, бить их у столба, а имена их, прозвища вписывать следует в особую книгу…
   Все засмеялись.
   – Придумал! Да то уже давно делается, – сказал Иван Зыбин.
   – Делается-то оно делается, да не по закону. А надобно то делать теперь по писаному закону.
   Вписали и такую статью.
   Гурьян нашел для свода казачьих законов еще одну статью.
   – Вот жеребцы наши, ежели дело взять всерьез, ведь все они в дорогой цене, – сказал он. – Везем их издалека, из Аравии, с Булгарии, с Персии, с других стран, а доглядывать жеребцов некому. Поставим пастухами Ваньку, Митрошку, Гаврюшку, Тимошку, а они, доверие наше получивши, жеребцов не гораздо берегут. В ночном попасе похрапывают, завалясь на бок, а жеребцы добрые тонут в затонах, опасных трясинах, камышниках… То разве дело? Жеребца нам содержать дорого. Даем жеребцу лучший корм, чистую воду, светлую конюшню. Пал жеребец – мы везем его на кладбище на телеге крашеной. Кладбище для породистых жеребцов у нас отдельное, огороженное, каждому жеребцу ставим ограду, делаем надпись: каких маток он дал нашему Дону, каких коней, какие атаманы ездили на них, в каких делах те кони бывали, какие сраженья за ними числятся. Для жеребца у нас есть лекарь, знающий дело. Для людей у нас нету лекаря. А для жеребца и зерно потребно купить отборное, и хороним мы их, наилучших жеребцов, с особыми почестями. Держим мы их до старости во внимании. Поим такого жеребца из особых бочек…
   – То верно, – заметил Татаринов, – жеребцы разоряют нас. Жеребца мы холим так, как казака не холят. Верно? Занедужит жеребец – мы караулим его недели две, не отойдет ли? Жеребцу-то надобно иметь пятнадцать маток. Он ведь что крымский хан Бегадыр-Гирей. На шестьсот маток надобно иметь сорок лучших жеребцов. Иначе войску худо. Для жеребца – особый луг, особо сочная трава. Верно? А отвечать за жеребца и беречь его порой не можем. И какову же статью вписать нам в закон?
   – А такову, – говорит Гурьян. – Утонул жеребец в болоте – смерть пастуху! Утонул в реке – лишить пасту­ха всего… И смотря каков жеребец был – пастух достоин самой лютой смерти…
   – Складно! – сказал Черкашенин.
   И еще было положено ежегодно собираться войску в круг, разбиваться на курени, вписывать – которая речка которому куреню достается. Рыбу следует ловить куренями. А который курень залезет в чужую речку – два года тому куреню не лавливать рыбы. Речки делить по жребию.
   Гурьян сбил нагар со свечей, сказал еще есаулам и атаманам:
   – Отныне пойдут у нас на Дону порядки новые, порядки хорошие, верные. Куда ни кинь – выходит единомыслие. Иные наши полоняники в огонь идут, а у тебя слезы катятся. Иных в кандалы куют – радуешься, что и закандальные служат верно, стойко, без всякой границы любви к своей родине. Иные в полон идут и никогда голов своих не вешают. На таких полоняников глядеть любо. Казаки иной раз щадят врага елико возможно. А сила той любви не простая, а достойная нашей души и сердца. За великое можно отдать все: и жизнь, и счастье. Не тем, так я думаю, жива душа жены мужниной, что она с мужем обвенчана, а тем жива душа жены мужниной, что сердце ее слилось с душой и с сердцем мужа. Велик ли он, казак, мал ли он, знатен ли, не знатен, но коль жена выбрала себе в мужья друга верного, о неверном друге и сказывать нечего, надо любить верного друга, блюсти, хранить, сам бог велит. Хорош вышел у нас закон по бабьему делу. Всем хороши законы! Единомыслие – всегда сила, а коль сердце не подойдет к сердцу – сорную траву пожечь можно запросто, пожжешь дурную траву, а малое время спустя пожнешь молодую. Глубока жизнь – поглубже рек, поглубже океанов!
   Гурьян потушил свечи. В длинные и высокие окна замка пробивался утренний свет.
   Важное дело было сделано.
   Михаил Татаринов стоял у открытого окна, облокотясъ на подоконник. Солнце поднималось не торопясь, огромное, красновато-сизое, оставляя на реке игристую, золотистую, широкую россыпь. Там вдали, в синеватой, просторной, бескрайней донской степи за Азовским морем, оно оживляло зеленые молодые травы, сочный камышник, накаляло прохладный воздух.
   Мысли Татаринова бежали далеко… Он думал о том, как народы Кавказа, славянских стран, Молдавии, Валахии, вот уже которые века стонущие под турецким игом, быть может, купцы Албании, Греции, соберутся когда-нибудь в Азове-городе. Сядут они за широкий стол с казаками Дона вольного и поведут беседу без хитрости, без корысти о дружбе. Думал он, как пойдет в Азове-городе большая беседа о житье, о воле, о светлой доле. И следует для того твердой ногой стоять на берегах морей Русского[1] и Азовского.
   Татаринов знал: если не султан Амурат IV, так другой какой-нибудь турецкий султан придет с войском и станет тучей у стен Азова-города…
   Думы атамана были не легкие, но и дело сотворить не легче. А сковать дружбу великую всяких народов, живущих по-разному, следует. Но это не саблю острую в Багдаде сковать, не клинок – в Дамаске.
   Почесывая бороду, пристально поглядывая и прищуриваясь на посеребренный и позолоченный солнцем Дон, Черкашенин сказал:
   – Ты, видно, Михаил, о яковлевском бунтовстве все думаешь? Не ломай, атаман, о том голову. Так сотворилось, так оно должно было быть… Я так понимаю: без грозы нигде ничего не бывает. Гроза в Азове прошла. Зной иссушает траву, после грозы и проливных дождей трава всегда зеленеет, поднимается. Это, Михаил, верная примета жизни.
   Татаринов будто очнулся:
   – Ты прав, старик. Доброе дело не умирает.
   Они молча вышли из замка, взошли на высокие стены крепости и, быть может, впервые увидели свою обновленную землю, краше которой, казалось им, не было в целом мире.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

   Притихшее, сосредоточенное войско стояло на майдане. Есаул Порошин по указу атаманов неторопливо читал законы. Лицо есаула было бледное и усталое. Впереди – войско. Позади – атаманы, старшины. Воспаленные глаза Порошина стремились не пропустить ничего. Читал есаул громко, толково, внятно. Такой тишины и в церквах, и в соборах еще не бывало.
   Войско не выкрикивало, как прежде: «любо!», «не любо», – слушало терпеливо и молча. Иной раз в рядах слышался тяжелый вздох. Иной раз кто-нибудь тихо застонет, – видно, тому казаку грозит отлучение от войскового круга. Но когда Федор Порошин зачитал статью, карающую за убийство своего же казака, Иван Бандроля, высокий детина с рябоватым лицом, заголосил, как баба на погосте. С чего бы это?
   Вчера за Кабаньей балкой под горячую руку он пришиб своего же казака, Андрея Лихаря.
   Ивана Бандролю еще не судили. А судить, видно, будут.
   – Братцы! – вопил Бандроля. – Братцы, пощадите! Я то по пьяному делу сотворил.
   – Почто ревешь, дура! – выкрикнул кто-то. – Тебя еще не судят, а ты уже орешь, словно поросенок резаный. Помолчи!
 
 
   – «…А женок примужних, – читал есаул дальше, – которые из-за прихоти своей и блуда срамного прельщают молодых казаков, тех женок, которые живут наговором всяким, бить жестоко плетьми на майдане. Блудников и блудниц, ежели они все еще будут сыскиваться в городках, опять же бить плетьми на майдане, привязав к столбу. Имена и прозвища таковых вписывать в особую книгу».
   – Ге! – крикнул кто-то, раскатисто расхохотавшись. – Такие у нас найдутся. Поначалу ту статью должен испытать Ксенофонт Кидайшапка! Все войско в позор поставил. На какую бабу польстился…
   – Ха-ха! – тонко, звонко и заливисто расхохотался маленький, бойкий, широкоплечий и беззубый казак Кондрат Ломайшкворень. – Ха-ха! – И того казака нельзя было удержать от заразительного смеха. Так и раскатывается. Так и раскатывается.
   Смеялись сначала казаки первых рядов, потом вторых, третьих. И вот уже хохотали люди на всем майдане. Смех перекатывался волнами от первого ряда к последнему. Все знали Ксенофонта Кидайшапку, а кто не знал его, глядя на смеющихся, смеялся еще больше.
   – Ха-ха! Словили сазана на удочку… Лови другого!
   – Вот так Татаринов! Удружил! Всю жизнь народную знает. Его не проведешь! – говорили казаки и казачки, вытирая слезы от неудержимого смеха.
   – Казав кум, що добра кума була, та вчера скисла! – снова выкрикнул какой-то шутник. – Хо-оо-роший закон!
   – Ха-ха! – гремело войско.
   – Да дид у его лисий, а баба куца! От чужой бабы тепло знаймав! Ха-ха!
   Рыжебородый запорожец снял шапку, густым басом вставил:
   – З горя казак стару обнимае, бо молодой не мае! Всим звистно: «Що курици сниться?» – «Просо!» – «А дивици що?» – «Парубок!» – «А Ксенофонту що?» – «Молоко от птици, молоко от дивци, молоко от жинци». Не досталось Ксенофонту молока от жабы, помешали ба­бы. Гонит дивка парубка, а сама вид його не йде!
   – Га-га! – гоготало войско. – «Ой, ти, хлопче, ненароком коло мене трешься боком! Семене, не притуляйся до мене!» А сама тильки того й хоче!
   Порошин читал дальше. Он иногда останавливался и смотрел, как заразительно и громко смеялись казаки, атаманы. Видно, всем пришлась эта статья по душе, по нраву. Он ждал, когда все казаки угомонятся. Да где там!
   Раздорского городка казак Ивашко Птаха вышел, взял за рукав Ксенофонта, длинного как жердь, вывел вперед, поставил перед войском. Ксенофонт вздрогнул. Тонкие губы его затряслись. Скулы худые задергались. Серые глаза зазыркали туда и сюда и спрятались, глядя в землю. Длинные, сухожилью руки Ксенофонта свисли до самых колен, а ноги, высокие и тонкие, заметно дрожали.
   – Ну и дятел! – сказал ездовой Груня, казак в рваной свитке, в старой бараньей шапке с красным верхом. – Ростом-то с верблюда, а умом с блоху… Вот первая блудня! Судить будем. Нам бабьи кучеры уже надокучили!
   – Ну так что ж порешим, казаки? – улыбнувшись, спросил Татаринов. – Будем, стало быть, судить блудню по новому закону?
   – Любо! – крикнуло войско.
   – Седай, казак, теперича на седло да погромче покрикивай: «Ку-ка-ре-ку!»
   – А с бабой-то как нам быть? Она – блудня первая! – закричал казак Груня. – Почто нести такой тяжкий крест одному Ксенофонту?
   – С Мариной, что ли? – спросил Тимофей Разя. – Али с Татьяной?
   – С Настей да с Пелагеей, с Христиной косой, с Маланьей босой!
   – Да им всем статья надлежит веселая: привязать к столбу и бить плетьми нещадно. Бывает, у жинки муж помирает, а она кобеля себе подбирает. Тут вся блудня налицо. Откуда только понабралось их, блудни такой? Пороть! Пороть!
   Войско дружно и громко крикнуло:
   – Та статья люба нам!
   Порошин стал читать статью о пастухах-табунщиках, о жеребцах, за которыми бывал малый присмотр. И эта статья понравилась войску, и тут сразу крикнули, чтоб судить нерадивого табунщика Ананаса Сидоркина, по вине которого в Позадонье, пал лучший жеребец войска Белый Лебедь и кровная кобыла Лихая.
   Все статьи закона были приняты едино и голосами, и мнением. И порешено было: завтра же с восходом солнца, чтоб иным неповадно было, чтоб не отлагать дел, поскольку и преступники жили еще в крепости, – судить их по новым статьям со всей строгостью.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

   Быстроглазый, стремительный Степан Разин кинулся в теплую донскую воду. Перемахнув реку в ту и в другую сторону, выскочил на берег и, словно резвый конь, помчался по крутым скатам к крепости.
   Позади остались донские просторы: бесконечные степи, широкие гирла реки, высокий шелестящий камыш.
   Тут, в Азове-городе, совсем не так, как в старом казачьем городе Черкасске было. Там знакомые низины, заливные луга, отлогие суглинистые берега Дона и даль, сколько глаза достать могут. Там тоже степи. Да степи совсем другие: повольнее, пошире, поровнее. Привык к черкасским степям и затонам Степан, привык, и кажется ему, что лучше того старого казачьего города Черкасска нет нигде. Там не только степи – и небо просторнее.
   Ширь под Черкасском описать невозможно. Благодать – поискать только. А тут, в Азове-городе, непривычно ему. Азов брали – ему то нравилось. Пушки отгремели – одна скука! Бабы своим делом заняты: рубахи да портки в Дону стирают. Строевые казаки – своим. Старики – былое вспоминают. Малые казачьи ватажки на море ходят, громят турецкие галеры. Иные казаки на вылазки идут, выведывать вражьи замыслы. Другие в Крым – в ответ на татарские набеги. А ему никакого дела не дают. Сведет он коня Михаила Ивановича Татаринова на Дон, искупает, прогонит галопом по степи, поставит в конюшню – и целый день слоняется без дела.
   Город Азов нельзя сказать, что не полюбился Степану, но стены его каменные, высокие, башни с узкими окнами, бойницами сковывали его, связывали. Неразворотно Степану в Азове-городе. Давно ему хотелось узнать, что делается там, далеко за донской землей, – на Руси. В Москве хотелось побывать, куда частенько ездили знатные казаки да атаманы. Чего только не повидали они! Чего только не говорили о Москве!..
   Степан остановился, задумался. Впереди стояли грозные стены крепости, внизу серебрился Дон.
   Братаны его, батяня, дед и мамка росли на Дону, кормились. Многие воевали и умирали на этой земле, политой слезами и кровью.
   Слава о Доне идет добрая, речь – хорошая. Дело ли ему покидать Дон? Но ведь с Дона же тихого летели ясные соколы во все края света. А в тех краях Степан не бывал еще.
   Дедусь Черкашенин частенько приговаривал: «Один раз родила казака мати, один раз и умирати!» Степан и помереть готов был, лишь бы ему побывать в Москве, один бы разок слетать на край света.
   Стоит Степан, размышляет, а Дон бежит, бежит. Гордый, величавый Дон, приплескивая волнами, стремится к морю.
   Присел Степан на пригорочке, и поплелась в его голове длинная думка-стежечка…
   По дороге к крепости шел дед Черкашенин. В старом зипунчике, с палкой в руке.
   – Ты почто же, молодой казак, задумался? – спросил он Степана. – Не обругал ли тебя кто? Не отхлестал ли кнутом братан?
   – Братанчик поругивает меня по великим праздничкам. А ныне, дедусь, буден день, – уважительно ответил Степан.
   – Так чего же ты сидишь тут, кручинишься? Вижу, думу нелегкую думаешь? В твои-то годки и без думок прожить можно.
   – Ох, дедусь, невесело мне. Невесело!
   – Ну, сказывай! Сказывай без утайки.
   – Врать непривычен. Отродясь не врал. Задумал я, дедусь, Азов-город покинуть, в Москве побывать. А там, из Москвы, гляди, и до края света добраться.
   – Да не очумел ли ты? В твои ли годки такое дело замышлять?
   – Ей-ей, дедусь, хочу в Москву.
   – Лихо! Один такую думку держал, аль кто сове­товал?
   – Один! – хмурясь сказал Степан.
   – Дойти до Москвы ты дойдешь. Да ведь в дальней дороге и попить, и поесть надобно. А где ты все это брать будешь?
   – Добуду! Людей добрых на белом свете много. Краюху хлебца подадут. Водицы испить неужель откажут? А краюхи хлебца хватит мне дён на десять, я не из прожорливых.
   – Ловко! А батяне то ведомо? Братану Ивану?
   – Скрывать я не стану. Непременно поведаю. А с зарей поднимусь и в путь-дорогу. Откладывать дела моего никак не можно…
   – Поди, у тебя пятки босые горят?
   Степан глянул на свои босые длинные ступни, ответил без колебаний:
   – Горят!
   – Ты, видно, в Дону перекупался?
   – Все едино уйду. Ты, дедусь, свету повидал немало. Царю Ивану Грозному служил, грамоту из царских рук получил. Ты бы лучше порассказал мне, дедусь, как люди на Руси живут. Глядишь, в пути-дороге мне и пригодится. Окромя тебя, никто так не расскажет.
   Дед присел на землю, заговорил:
   – Ведомо ли тебе, что перед всяким боем наши неприятели в трубы трубят, в барабаны бьют, в зурны играют и гикают зычным голосом? Соберут своих воинских людей множество тысяч, шевелят войском, яко волна шевелит песок при море. Выйдут они в поле во всех доспехах. Шеломы у них золотые, сбруя новая, блестящая. Горит, что заря красная. Шеломы искрятся звездами. Сабли на солнце сверкают. Гарцуют недруги, похваляются. А мы-то, смертные, глядя на них, поговариваем: «Эка невидаль, рать поганая собралася. Свистит! Блестит! Гроза надвигается. Ложись да помирай!» На что Добрыня Никитич, как то в сказках сказывается, богатырем слыл, и тот, завидя несметную силу татарскую, говаривал: «Не бывать-то нам на святой Руси, не видать-то нам свету белого; побьют-то нас татаровья поганые». А пойдет дело воинское, начнется битва – иное выходит. Шеломы вражьи золотые траву приминают. Доспехи дорогие, глядишь, все поле битвы усеяли. Сбруя огненная – вся рваная. Головы хвалебщиков заносчивых, что шар к шару, впокат по степи лежат…
   – К чему ты это клонишь, дедусь?
   – А вот к чему. Не похваляйся, сынку, коли ты в такой дальний путь собрался… Поостынь малость, поразмысли потолковее, порасспроси умных людей, которые часто в Русь ходили, узнай, каково простому люду на Руси живется. Тогда, взяв торбочку недырявую, шагай к Москве. Но знай наперед: на Руси великой, где земли и люда черного много, не так-то сладко живется. Непорядков на Руси от трона царского, от двора боярского река льется огненная. Верю, задуманное тобою сбудется. Но время твое само придет.
   Тут дед Черкашенин за право почел, не откладывая, поведать молодому, несведущему Степану Разину о жизни на Руси.
   – Еще при царе Иоанне Грозном, – сказал Черкаше­нин, – непорядков накопилось столько, что и поныне они во всем сказываются…
   Степан придвинулся к деду.
   – Запоминай, Степанушка, покрепче. Пригодится. Язвы в нашем государстве развелись великие! К примеру, во многих церквах звонят и поют не по старинному уставу. Многие иконы пишутся неприлично. Десятники да недельщики судят людей и управу чинят не по правилам: всякие дела волочат подолгу. Дела ябедные сочиняют с ябедниками. Дурные женки и девки, с судьею по заговору, многих чернецов, попов и мирян обвиняют ложно в насилиях, во всяком дурном позоре. Иные взяли за правило прийти в монастырь, постричься, якобы для покоя телесного, а в самом-то деле лишь для того, чтобы там бражничать. Архимандриты и игумены иных служб вместе с братией не справляют, а пробавляются с гостями у себя в кельях. Иные богатые люди своих племянников помещают в монастыри лишь для того, чтобы жить им там на всем готовом – монастырском. К ним в кельи приходят женки и девки, ребята молодые. А что ни на есть голь перекатная, люд бедный, всякая братия беднейшая, которая алчет и жаждет присмотра и успокоения, бродит по миру. Монастырские богатства держатся во власти родичей детей боярских, гостей-купчишек, приятелей да всяких темных друзей. Прямые нищие, калеки, воины и люди увечные шляются повсюду без всякого призору. Монахи и попы пьянствуют, вдовые попы соблазняют замужних женок. Старцы хитрые с иконами ходят по миру и просят подаяния на монастырское житье, а коль соберут его вдосталь, то тут же и пропьют. Помни, Степан: в некоторых церквах на Руси люди стоят в шапках, с палками, говорят срамные слова; попы и дьяконы – волосья им повыдернуть бы бесчинно! – церковные причетники всегда пьяны, без всякого страху стоят и бранятся; иные попы в церквах дерутся между собою, таскают друг дружку за волосы и матершинничают, яко псы на псарне. Эх, сынку, Степанушка, знал бы ты дела все кабальные, пытошные, то не захотелось бы тебе с этих вольных степей уходить…
   – Да я же, дедусь, не совсем с Дона пойду. Пойду я ширину да длину света приметить. О попах занятное сказываешь. Так все и впрямь дерутся, и впрямь матершинничают?..
   – Не вкривь же. Многие из них двоеженцы, троеженцы; в алтари баб всяких водят. Коснись дела, станут пытать их – клянутся, божатся, крестное знамение во лжи кладут. В иных монастырях монахи, и монахини, и просто обыкновенные миряне вместе живут. Эх, Стенька! То разве тоже, коль монастыри отдают деньги в рост, зерно и хлеб бедному люду отдают с великим приростом, вино давят и продают его то крадучись, то беспошлинно. Простой люд морят голодом…
   Степан строго посматривал на Черкашенина. Таких сказок он еще ни от кого не слыхивал.
   – Священники в церквах всегда должны показывать примеры добродетели, трезвости, благочестия. А они иной раз такое творят – ужаснешься. Заиграют где гусли, загудят перегудники, затеются где потехи хульные с вином зеленым, – попы первые там гуляки. Сидят, пьют, балаганят, ризы снимают, распоясывают. Иоанн Грозный даже указ издал. В указе том было сказано, что священническому и иноческому чину не велено в корчмы входить, упиваться, празднословить, браниться; и которые священники, дьяконы и монахи станут по корчмам ходить, упиваться, по дворам и улицам скитаться пьяными, сквернословить, непристойными словами браниться, драться – таких бесчинников хватать и заповедь на них царскую брать, по земскому обычаю, как с простых людей бражников берется, и отсылать чернецов к архимандритам, к игуменам, и те их должны смирять по монастырскому чину; а попов и дьяков отсылать к поповским старостам, которые объявляют о них святителям… допытываются, кто их поил… Вот таково житье на Руси, Степанушко.
   Степан, задумавшись, подсел поближе, попросил:
   – Дедусь, ты бы мне еще поведал о том житье. Глядишь, все впрок и пошло бы!
   – Дитя малое, познаешь все, время терпит. Бесчинств на Руси много.
   Рассказ деда словно перенес пылкого Степана в другое царство, за тридевять земель. Ему не верилось, что все это возможно.
   – Сказывай, дедусь, сказывай…
   Дон тихо плескался, грелся на солнце, плавно входил в берега Азовского моря. Солнышко припекало щедро, и над степью едва заметно поднимался знойный туман, розовел далекий донской горизонт. Черкашенин пристально глядел вдаль.
   – А Москва, – заговорил опять он, – сильный, преславный, каменный град. Течет там река Москва. Из каменна града Москвы взлетают под синие небеса купола церквей златоглавых, и гремят они своими златыми колоколами по всем окрестностям переливчатыми звонами. И нет более нигде такого града. Все крученое, золоченое, искусное сотворено крестьянскими руками, крестьянскими топорами, крестьянскими умами, выдумщиками. А делалось все по русскому обычаю, по русской смекалке. Побываешь в Москве – познаешь силу русскую, могутную, не в пример другим славную. Силы-то у нас столько есть, Степанушка, что в чистом поле травы. Жги ее, рви с корнем ее, коси косой – падает, а оглянешься – опять буйно растет, молодеет, зеленеет, густеет. Вот, Степанушка, какова Русь наша. Ее копытами топтали татары, под корень валили строения всякие и людей вели в полон во все стороны, а она, Русь, не токмо Москва, вся каменная! Стоит и стоять будет до скончания веков! Так!
   Беседа их затянулась до сумерек, а Степан и не замечал времени.
 
 
   – Москва, стольный град, Степанушка, – третий Рим, четвертому не бывать! Ты слыхивал о великом Риме?
   – Не слыхивал.
   – Ну и дурь голова. Пора бы знать. – Черкашенин погладил старой, шершавой ладонью голову Степана. – Рим-то хорош, а Москва лучше. Она яко великое солнце на великой нашей русской земле. Красуется Москва церквами деревянными и каменными, людьми терпеливыми и гордыми, незыблема стенами и умами. Места Руси обширные, привольные, преизобильные во всем. На Руси у нас всякого угодья много, и не можно обрести его в других странах. И красотою, и крепостью, и богатствами человеческими наша великая Русь никому не уступит. Бывал я в Чудовом монастыре. Вот где богатство! Золото! Серебро! Иконы дивные! Ризы на попах – глаза разбегаются! И в Москве богатств много, но и нищих множество, калек, больных… Иные бродят по Москве как тени загробные, валяются в ямах прямо на улицах. Неимущим негде свою голову приклонить. Так и скитаются… Юродивых, куда ни пойдешь, найдешь. Бездомные помирают с голоду, замерзают в переулках, а то и прямо на Красной площади. Но зато бояре живут, процветают, богатеют, людей черных морят с голоду, грабят, где можно, изнуряют тяжкими работами. Сами они в тюрьму попадут – живут здорово. В монастырь попадут, опалой сосланные, – живут, блаженствуют. Вот разве голова у которого боярина слетит на плахе, тогда считается – был-де такой боярин в ответе перед царем…
   Степан заслушался, затих, глубоко задумался.
   – Пойдешь по Руси, Степанушка, всего наглядишься. Только, мой совет, повремени. Тебе же ведомо, что люди бедные, разоренные, обиженные, обездоленные бегут с Руси к нам на Дон, счастья да своей доли ищут. Им тут вольнее и сытнее…
   – А какова их доля у нас? – сказал Степан. – Беспорядков и у нас немало. Азов-крепость брали дружно, а взяли – передрались, головы один другому стали снимать, едва атамана Татаринова не зарубили, да и тебе, дедусь, хотели было сбрить голову саблями. Почто мятеж учинили? Добра не поделили. Атаманская булава заморочила дурные головы. Понарубили-то сколько – кладбище новое выросло у стен города. Нескладно, дедусь, и у нас. И мне без дела сидеть в Азове, глядеть на стены каменные нет охоты. Дон-реку покидать жалко, на степях вырос, под донским солнцем грелся…
   – Повремени, Степан, на Руси ты еще будешь… А в Азове-городе дел для тебя тоже хватит. Пойдешь на Черное море с атаманом Осипом Петровым громить турецкие галеры. Пойдешь с Наумом Васильевым к Бахчисараю – татар бить. И под Азовом разыграется такое – а непременно разыграется, – какого ты еще не видывал. Турский султан никогда не помирится на том, чтоб отстать от крепости. Тут такие дела начнутся!.. Торговля пойдет, другие народы будут съезжаться к нашей крепости, купцы из Москвы будут, из Киева, Казани, Астрахани. Наглядишься на все, побываешь в важных казацких делах, и тогда – с богом… Иди в Москву. Но люди поговаривают: как только султан завоюет Багдад, он непременно двинет турское войско к Азову, и тут будет великая битва, а мы, люди русские, оставить сию крепость не можем. Так-то, послушай ты старика всерьез и не ходи пока с Дона.