- Неужели, Дунюшка, тут тебе на родительском месте худо? Смотри не промахнись. Уж коли с тетушкой вместе жить, так пусть она к тебе перебирается.
   - Я звала, да она тоже толкует о родном гнезде.
   Погодим, подумаем.
   - Погодим.
   Макаровна еще хотела бы поговорить, но Дуня сослалась на нездоровье и выпроводила старуху.
   Две недели Евдокия пробыла в Куйме, а не в Липецке: тетушка для отвода глаз-так посоветовал Иван Петрович. Присматривалась к "истинно православным", слушала поучения старицы и наивные россказни простоватой Феклы. Крайне осторожно, чтобы сектанты не заметили, беседовала с колхозницами.
   И чем больше знакомилась с деятельностью изуверов, тем сильнее нарастал гнев в ее душе, тем противнее становилось общение с ними. А от цели была далека.
   Елизавета все окружила ореолом таинственности и загадочности и не спешила показать "настоящих подвижников".
   Разговоры с Феклой кое-что прояснили. Она слепо, без рассуждений принимала все, что было сказано ей о боге, о вере, о царстве небесном. Ко всему Фекла прикладывала земную мерку куйминского масштаба, все подводила под свою повседневность. Дальше Куймы она- не бывала. Когда-то в начальной школе выучилась читать, а после школы ни разу не взяла в руки ни книги, ни газеты.
   Речь зашла о председателе колхоза.
   - Антихрист меня смущает-на работу заманивает. Ведь до того, как старица меня просветила и на* правила на путь спасения, я в колхозе была в почете, на работе старалась, премии, грамоты получала.
   - Интересно-покажи-ка грамоты!
   - Я их сожгла в печке, на них печать антихриста.
   - О каком Мишутке тогда говорил председатель?
   - Сынок у меня был старшой. Михаилом звали.
   На войне убили. Работал.он до войны трактористом.
   Комсомольцем был. Старательный и смиренный парень. А вот бог покарал за неверие. Как получила похоронную, все во мне перевернулось, думала, с ума сойду, вот как жалела! Спасибо, мать Лизавета успокоила, свет истинный мне открыла. Нынче я своей твердой верой, молитвами и смирением выпрошу у господа, чтобы Мишеньке простились его грехи и хоть на том свете ему вышло облегчение...
   В другой раз Фекла вроде бы похвалилась, на какие жертвы она пошла ради спасения себя и своих детей.
   - Жили мы справно, я много зарабатывала, и Мишенька тоже не меньше меня. Ведь в те годы до самой войны в колхозе не худо давали на трудодни.
   Софрон ничего в дом не приносил, но и из дому не тянул. Он по печному делу мастер, во всей округе работал, не в колхозе. А что заработает, то и пропьет. Была у нас корова, телка, двух овец держали, ну и куры там, утки. Справно жили.
   В словах Феклы звучали довольные нотки, в глазах загорались радостные огоньки, но сразу гасли.
   Спохватывалась, что увлеклась, торопливо крестилась, и глаза ее тускнели.
   - Куда все это подевалось?
   - Будто не знаешь. Все пошло на божье дело, на спасение душ наших. Софрон меня и сейчас бранит за это, да что с него возьмешь-он не нашей веры, безбожник.
   - Ты же говорила, что он спасается...
   - Спасается от властей, а не от грехов. С войны убег, вот и спасается. Куда от него денешься, мы венчанные...
   Дуня снова заговорила с Елизаветой о своем намерении распродать скотину, дом и покончить со всем хозяйством, но уже в новом варианте: переселиться к тетке в Липецк. Старица встревожилась не на шутку и стала исподволь внушать Дуне, что не надо спешить, что ликвидировать (так и сказала - "ликвидировать")
   готовое хозяйство проще простого, а вот поставить новое одной не под силу.
   - А ведь ты, матушка, сама говорила, что богатому дорога в царство небесное заказана.
   - Говорила, и верно говорила. Только священное писание не каждому дано понимать. Если ты держишь хозяйство только для себя, не видать тебе вечного блаженства, а если от него будет польза истинно православным христианам, тогда оно во спасение. Нам, гонимым, нельзя в открытую, притворяться надобно, чтобы не попасть в дьявольские сети, кои поставлены на нашем пути. И домик твой пусть в крайней нужде даст приют тем, кто вынужден скрываться от глаз мирских.
   Не раз в течение дня Макаровна показывалась на глаза. То в огороде копается, то заглянет в хлев, то зайдет на кухню, то обратится с ненужным вопросом.
   Дуня видела, что старуху распирает какая-то новость, но, зная нрав соседки, не торопилась с расспросами:
   чем больше натерпится, тем обстоятельнее и правдивее расскажет.
   В сумерки старуха снова пришла. Чтобы больше не томить ее, Дуня спросила:
   - Новенького тут, Макаровна, без меня ничего не было?
   - Новость есть, да такая, что не знаю, с какого бока и подойти-то к ней. Ввязалась на старости лет в такое дело, что не знаю, как и выкарабкаться.
   На широком рыхлом лице-неподдельная тревога.
   Глаза, обычно чуть видные из-под заплывших век, округлились и беспокойно бегают, словно ищут лазейку.
   - Что случилось? Чего ты растерялась так?
   - Дезертира я приютила.
   Чего-чего, а этого Дуня и предположить не могла.
   - Ври больше!
   - Кабы врала, а то истинная правда.
   А с дезертиром старуха связалась так. Поздно ночью в дверь избушки кто-то постучался тихонько и робко. Открыла. Человек небольшого роста быстро прошмыгнул в избу мимо оторопевшей хозяйки.
   В полутьме предстал перед Макаровной невзрачный мужичонка в истрепанной шинели.
   - Ведь, поди ты, не испугалась, не закричала. Чего мне бояться, небось не молодая. "Тебе, сукин сын, чего надобно?" - спрашиваю. А он писклявым голоском просится на ночлег. "На побывку домой путь держишь? Раненый?" Он и открылся сразу: "Схорони, говорит, меня, сбежал я". А я ему: "Вот сбегаю в милицию, там тебя и схоронят". - "Не сбегаешь, говорит, какой тебе резон: по судам затаскают за укрытие дезертира". - "Чего, бессовестный, плетешь? Рази я тебя укрывала?" - "Ты докажи, что не укрывала". Вит ведь какой настырный! Потом спрашиваю, почему он ко мне попал, рази у других не мог укрыться? Сказал, что к другим опасно, а у меня, видишь ли, не опасно. "Лежал, говорит, я целый день против твоей избы в бурьяне и наблюдал. В твою избу за целый день никто не зашел и, кроме тебя, никто не выходил.
   Значит, одна живешь. Сколько-то раз перекрестилась-значит, верующая. В самом крайнем хорошем доме никого не приметил, никто не появился, и только ты одна управлялась там со скотиной, - значит, хозяева в отлучке. Вот к тебе и явился". Пришлось приютить. Покормила вареной картошкой-от ужина осталась.
   Постоялец оказался усердным богомольцем. Постоянно крестится и молитвы шепчет, а сам все в окошко наблюдает. О себе рассказал, что до войны был псаломщиком, а из армии убежал, потому что не его это дело.
   - Что ты мне, глупой старухе, посоветуешь, милка?
   - В таком деле я тебе не советчица. Если он тебе не мешает и не боишься - держи.
   - Кабы не мешал. Избенка-то у меня не для двоих. Кто заглянет-и спрятаться некуда. Он пропадет, и мне не слава богу. Вот какую петлю на себе я затянула... Дунюшка! - Голосок тоненький, заискивающая улыбка. Причудливый узор крупных "и глубоких морщин изобразил на пухлом лице и страх и надежду. - Нет, нет, не смею, прогонишь...
   - Договаривай, коли начала.
   - Взяла бы ты Афоню к себе в дом, - выпалила Макаровна, как в холодную воду окунулась.
   - Какого Афоню?
   - Беглого, Афанасием зовут.
   - Ты что, совсем рехнулась? Или меня считаешь самой последней потаскухой? Как же я к себе мужика возьму?
   - Какой он мужик, видимость одна, только что в штанах ходит, а так-ангел бесплотный.
   - От себя отпихиваешь, чтобы меня в тюрьму запрятать?
   - Что ты, Дунюшка! Я ведь о тебе забочусь. Вот ты снова, может, к тетушке либо еще куда отправишься, а в доме и сторож будет. Все-таки какой-никакой мужчина. И поживет недолго, говорит, - волосья отпущу и смотаюсь.
   Чтобы выиграть время, Дуня сказала:
   - Ладно. Дай подумать, утром скажу.
   - Подумай, милка, подумай.
   Поздно ночью Дуня подошла к дому Киреева и тихо постучала в окно. Дверь открыл Иван Петрович.
   - Все ли благополучно? Ну рассказывай, какие новости у "тетушки"?
   Дуня торопливо стала докладывать, что видела, что слышала в Куйме, но Киреев перебивал ее и просил говорить подробнее. Его интересовала каждая мелочь. А Дуне не терпелось сказать о самом главном.
   - Иван Петрович, я дезертира нашла! - и сбивчиво передала то, в чем ей повинилась Макаровна.
   - Спасибо, Дуня.
   - Посылайте скорее за ним, тепленьким возьмете! - торопила Дуня.
   - Значит, старуха хочет своего постояльца к тебе сплавить. Ну что ж, возьми!
   - Иван Петрович! К чему такие шутки? Неужели вы мне не верите?
   - И не шучу, и верю.
   Дуня была совсем сбита с толку. Иван Петрович, который обязан ловить дезертиров, вдруг хлопочет об укрытии. Она пытливо всматривалась в лицо Киреева, а он медленно свертывал цигарку, прикуривал от лампы, пускал густой едкий дым в потолок.
   - Чего проще взять и арестовать дезертира, к тому же тепленького. Верно ведь? А начальник дает смешной, а может, глупый совет. Я не буду скрывать от тебя своих планов. Враги наши очень осторожны.
   Ты. сколько крутишься возле них, а все еще мы не добрались до основного логова. Мы не знаем, где скрываются главари, что они замышляют, где хоронятся дезертиры. Сумеем это узнать - спасем многих детей от смерти, откроем глаза обманутым и тем, кто еще может быть обманут.
   Мы с тобой сейчас знаем одного дезертира - Софрона. А сектанты могут скрывать и еще кого-нибудь.
   Эта секта не религиозная, а политическая, антисоветская, для которой религия - средство маскировки.
   Афоня, говоришь, церковник? Значит, за него ухватятся. Ты расскажешь о нем монашке, она тебе больше доверять будет. Твой Афоня нам может пригодиться.
   А взять его мы всегда успеем. Поняла?
   - Понять-то поняла, а только надоело мне с этими извергами встречаться. Бросила бы все!
   - Бросить легче легкого. Мне, может быть, тоже бросить? Пусть сектанты продолжают свое черное дело.
   Дуня впервые видела Киреева таким взволнованным. Эта взволнованность передалась и ей.
   - Простите, Иван Петрович. Пойду к ним. Все, что в моих силах, сделаю. Лизка хитра, но и я не Фекла.
   - Только не горячись, будь осторожна, меньше спрашивай, больше слушай и замечай.
   ...Дуня еще спала, а старуха уже подоила корову, выгнала ее в стадо, задала корм поросенку и завтрак пряготовила. Сели за стол. Макаровна с трудом скрывала нетерпение. Торопливо пережевывая пищу, спросила:
   - Подумала, Дунюшка? Больно уж тихий Афанасии. Пусть бы охранял твое добро.
   - Ладно, веди своего Афоню, - после небольшой паузы сказала Дуня, познакомь. Проведи так, чтобы никто не видел.
   Маленький согбенный человечек повесил измятую шинель на гвоздик у двери и предстал перед хозяйкой в затасканной гимнастерке. Редковатые светло-рыжие волосы, видно, недавно отпущены и торчат во все стороны. "Как одуванчик", - подумала Евдокия. Одуванчик шагнул вперед, споткнулся о половик и ныром подлетел к столу. Дуня звонко рассмеялась. Афоня смутился и низко поклонился. Все это было похоже на сцену из плохой комедии.
   - От Макаровны я знаю, что ты дезертир, воевать не хочешь. А кто будет защищать землю от врагов?
   - Какой из меня защитник, - смиренно произнес Афанасий. - Мне бы переждать малость, а на войне и без меня управятся.
   - Да уж как-нибудь. А ты что собираешься делать?
   - Больше месяца скитался по лесам, по оврагам, впроголодь. Где картошки копнешь, где христовым именем кусок хлеба выпросишь. Изнурился я, отдохнуть бы малость, лик изменить, а уж потом как-нибудь устроюсь, ухоронюсь где ни то. Примите вы меня на короткое время, помолюсь за вас.
   - Помолиться я и сама могу.
   - Все-таки я священного звания, а вы, хозяюшка, и на истинный путь недавно встали.
   - Тебе Макаровна наговорила? Ладно, пока оставайся, только носа не показывай никому, нет тебя, и все тут.
   - Разве я сам себе лиходей? Ежели сцапают, и шлепнуть могут, а мне умирать еще рано.
   VII
   Ночь черной шубой накрыла землю. Моросит густой дождик. Тишина кажется осязаемой, звуки теряются в кромешной мокрой тьме. Ни огонька, ни светлой точки.
   В келье у Елизаветы (так она называет свою избушку) тепло. Десятилинейная керосиновая лампа под зеленым абажуром освещает стол с белой скатеркой.
   Окна плотно завешены. Небольшая печь с плитой, вделанной в шесток, не похожа на обычные в этих местах деревенские печи. Это произведение Софрона, еще довоенное, по специальному заказу монахини. Стол, как и положено, в красном углу под божницей, перед которой теплится лампадка. Три иконы в богатых серебряных окладах. У правой стены кровать, застланная стеганым голубым одеялом, с кружевным подзором, поверх одеяла подушки в белоснежных наволочках.
   Рядом с кроватью у окна маленький столик, на котором стоит швейная машинка. Деревянный желтый пол застлан домоткаными дорожками.
   На столе тоненько посвистывает начищенный самовар. За столом-мать Елизавета и наставник Федор.
   Когда-то рыжая курчавая бородка его разрослась широким веером и стала пегой. Буйная грива зачесана назад и спускается на плечи, на спину, переплетается с бородой. Лицо отливает желтизной и слегка опухло.
   Густые брови нависли над выцветшими глазами. Глубокие и- редкие морщины на лбу, мелкие на висках и на щеках, две резкие вертикальные над переносицей делают лицо старика строгим.
   Одеты они по-мирскому: на Елизавете-светлое с крупными яркими цветами платье, ловко пригнанное к сухопарой высокой фигуре, на Федоре - синяя сатиновая рубаха, заправленная в полосатые брюки.
   Рядом с самоваром графин с водкой, два граненых стакана и обильная закуска. Выпивают, закусывают и молчат. Поговорить бы, да не о чем, - все сказано-пересказано. Федор снова тянется к графину. Елизавета лениво тянет:
   - А не хватит?
   - Не дошло еще. И ты выпьешь?
   Елизавета промолчала. Федор наливает себе полный стакан, ей половину. Она сама доливает вровень с краями и залпом осушает. Федор пьет мелкими глотками, не торопясь, с протягом. Видимо, дошло. Глаза у обоих замаслились. У Елизаветы на щеках проступил румянец. Старик вплотную подвинулся к ней и обнял за плечи.
   - Спой, Лизанька, мою любимую.
   У Лизаньки голос напевный, и упрашивать ее не надо. Она затянула:
   Запад угас, и лучи догорели
   За дальней угрюмой скалой,
   О чем так тревожно дубы прошумели
   И шепчется ветер с листвой?
   У Федора пьяные слезы падают на бороду.
   - Эх, Лизка! А ведь жизнь-то уходит. А впереди...
   Песня заканчивается с надрывом:
   Наш день отошел, и лучи догорели,
   Прощай, уходи, позабудь...
   ...Весь уездный городок знал, что Катя Веселкова родила от архиерея Варсонофия. Ей в ту пору меньше восемнадцати лет было. Келейник владыки монах Пимен, дружок Катиной вдовой матери, пристроил девушку в мужской монастырь скотницей, коров доить.
   Через короткое время Пимен отвел Катю в покои архиерея в угоду похотливому старцу. Однако и мамаша не видела греха в том, что ее чадо переспит у владыки в опочивальне: ведь он представитель бога на земле и может отпустить любой грех.
   Катя-помнит розовый полумрак в келье епископа, его шелковую мантию и сладкую настоечку, коей он потчевал отроковицу. Утром проснулась рядом с бородатым, еще не очень старым человеком.
   Принесла матери отрез сатина на платье.
   - В подоле не принеси! - строго сказала мамаша порядка ради.
   Через какое-то время дочка родила хилого мальчика, который жил недолго. Владыку перевели в другую епархию, а Катю упрятали в девичий монастырь, где она и приняла имя Елизавета.
   Проходили в монастыре молодые годы, но ни посты, ни молитвы не остудили горячую кровь христовой невесты, и ухитрялась она встречаться в укромных местах'с молодыми послушниками и нестарыми монахами соседнего мужского монастыря. Высокая, черноглазая, строгая с виду Мать Елизавета наставлениями игуменьи Макриды, полюбившей ее за льстивый язык, постигла науку оправдания любых грехов "священным писанием", ежели это выгодно, научилась влезать в доверие к простодушным людям.
   Февральскую революцию монахини встретили без особого волнения. Будет ли царь, или кто другой станет у власти, им все равно, за кого молиться, лишь бы все по-старому осталось в монастыре, лишь бы их не трогали и не рушилось бы тихое, сытное, безмятежное житье. Вот когда пришла Советская власть и объявила отделение церкви от государства, девы зашипели, словно осы в потревоженном гнезде. Игуменья Макрида, женщина властная и бесцеремонная, пошла в уездный исполком, где на первых порах засели эсеры.
   В бывшем кабинете председателя земской управы за обширным, украшенным резьбой письменным столом, покрытым зеленым сукном, восседал невысокий, юркии^ белесый человек. На нем кумачовая рубаха и черный городской пиджак нараспашку Игуменья вошла размашисто и властно - Простите, ради бога, не знаю, как вас величать: то ли господин, то ли товарищ. Все теперь перепуталось. Бывало, захожу в эти апартаменты, меня встречает его высокоблагородие господин земский, к ручке прикладывается. А ныне как? Для вас я не товарищ, а вы мне не ваше высокоблагородие Давайте по-простому: я игуменья женского Успенского монастыря, по имени Макрида. А прибыла я к вам по важному делу.
   Председатель Совдепа от неожиданности потерял на время свою важную осанку и чуть не подошел к игуменье под благословение, но вовремя спохватился и строго спросил:
   - Какое, гражданка игуменья, у вас дело к Советской власти?
   - Деeлo у меня как раз по нынешним временам. Мы хотим сотворить коммуну.
   Председатель остолбенел. Передвигая на столе письменные принадлежности, после затянувшегося молчания проговорил:
   - Вы что, шутить сюда пожаловали, издеваться над Советской властью? Я велю вас сейчас же арестовать!
   Стукнул кулаком по столу и потянулся к блестящему никелем звонку.
   Игуменья подчеркнуто спокойно сказала:
   - Не к лицу вам запугивать слабую женщину.
   Выслушали бы лучше, что я скажу, авось нашли бы общий язык. Советская власть отделила церковь от государства-нам это ведомо. Мы властям не прекословим^ Сам Христос говорил, что всякая власть от бога. Но ведь и нам жить надо, пока господь не призовет в свои чертоги. Не хлебом единым, но и не без хлеба. В монастыре у нас одни женщины- старые немощные подвижницы и молодые девы, душу спасающие. На них вся опора. Работящие, смиренныепусть кормят старух. Вот я и задумала: переделать наш монастырь в коммуну. И вам не зазорно иметь дело не с монастырем, а с коммуной, и нам хорошо.
   Наши девы будут сами обрабатывать землю для своего пропитания, налоги будем платить исправно, а вы не мешайте только нашим религиозным чувствам.
   Царя в молитвах поминать не будем.
   Уговорила Макрида председателя, получила разрешение на "коммуну", и жизнь в обители потекла по старому размеренному руслу. Службы справляли, подаяния получали, на украшение храмов собирали зерном и деньгами. Посевы сократили, скота убавили, и работой сестры себя не утруждали. Елизавета стала заместителем Макриды, которая в исполкомовских бумагах именовалась председателем коммуны. Хитростью Елизавета превосходила игуменью, грамотностью тоже: ведь окончила женскую прогимназию.
   Ненастным осенним вечером Макрида в своей келье грела старые кости, повернувшись спиной к нечке голландке, где сухие березовые дрова переплавлялись на золото углей. Елизавета примостилась на низенькой скамеечке напротив игуменьи.
   - Чего молчишь? По глазам вижу, что какую-то сплетню подцепила. Выкладывай уж!
   - Нет у меня, матушка, никакой сплетни, а вот на сердце тоска и тревога. Чует мое сердце, что недолго нам председательствовать. Этого дурачка и его компанию турнули из Совдепа, их место заняли коммунисты-большевики. Доберутся они до нас, как бог свят.
   Надо подумать о спасении своем и о наших сестрах.
   Ты ценности обительские куда схоронила?
   - Никто их не найдет, Елизаветушка. Бог даст - власть сменится, и все окажется на своем месте.
   - А если, не дай бог, с тобой что случится?
   - На все воля божья. Боюсь я тебя, уж больно ты хитра, обманешь старую. А то бы все тебе открыла,
   Вода камень точит. Лизаветины льстивые речи переточили скрытность и осторожность игуменьи: перед смертью открыла она тайну захоронения монастырских ценностей. После того как Макрида предстала перед всевышним, власть перешла к Елизавете.
   Вскоре Елизавета забрала драгоценные камни, кресты золотые, золотые монеты царской чеканки и тайком покинула "коммунарок". Осиротевшие монашки растащили все сколько-нибудь ценное и разбрелись кто куда, словно мыши по норам попрятались, шепотком предсказывая скорое падение Советской власти, стращали стариков и женщин приходом антихриста.
   Постепенно старые монашки поумирали, молодые вышли замуж, обзавелись детишками и занялись крестьянским трудом.
   Елизавета же направилась к центру России. Переходя от села к селу, не скрывала своего монашеского звания, читала по покойникам, осторожно проповедовала слово божие. Никто ее не обижал, разве иногда мальчишки кричали вслед "галка-цыганка", да что с них спросишь?
   И так добралась Елизавета до подмосковного села Завидова. Понравился ей дом Федора Козодерова с лавкой в одной половине и сам хозяин - молодой, бойкий, краснорожий. Попросилась на ночлег-стрельнув не без лукавства черными глазами. Приютил странницу Федор и жене своей приказал, чтобы обходилась с монашкой вежливо и почтительно. Елизавете нетрудно было обольстить простодушную Матрену кроткими речами, запугать вечными муками на том свете, усыпить^ ее недоверие медоточивыми речами, а самой приворожить Федора-мужика жадного и на деньги, и на бабьи ласки. Так и жили втроем.
   Матрена пикнуть не смела. Федор был заворожен не только чарами многоопытной в любовных делах монашки, но и ее золотишком. Пошло оно на расширение коммерции Козодерова. Стал он скупать большими партиями скот и успешно торговать мясом на городском рынке. Червонцы укладывались в сундучке Федора под контролем Елизаветы.
   Начало сплошной коллективизации Козодеров встретил буйно: пьяный куражился и задирал сельских активистов, пока не был основательно избит своим бывшим батраком. И тут Лизка подсказала:
   - Бежать надо, Федор! Ликвидируют как класс.
   К тому идет, по газетам судя. Я уже подобрала местечко, где укрыться. Деньги прихвати, а все добро оставь Матрене.
   - Чтобы я бросил св-ое кровное добро, чтобы Матрене оставил? Все равно коммунисты заберут...
   Разговор этот, на свою беду, подслушала Матрена. Ее давно уже мучила ревность, она с трудом сдерживалась, чтобы не выцарапать глаза бесстыднице в монашеском одеянии. А тут случай помог убедиться в заговоре против нее.
   Распахнув двери в горницу, где в обнимку сидели Федор с Лизаветой, Матрена бросилась на странницу.
   - Властям донесу, о чем задумал со своей!.. - кричала разъяренная женщина. - Обо всем расскажу!
   Федор носком сапога ударил жену в висок. Матрена стихла, а он в ярости продолжал наносить ей удары по голове.
   - Будет, Федька, убьешь, - сказала Елизавета, когда Матрена уже не дышала.
   Труп жены Федор бросил в подполье и засыпал землей.
   А ночью запылала усадьба Козодерова. Сгорел дом и все надворные постройки, сгорела и скотина, которую не успели выпустить.
   Теперь Федька Козодеров постарел и мало был похож на того ухаря-купца. После бегства из Завидова он жил у Елизаветы в Куйме и никому на глаза не показывался: ежели поймают, помилования ждать нечего, сам обрек себя на небытие. Днем в подполье, ночью в избе у Елизаветы. В самое глубокое ночное время вылезал во двор и взахлеб вдыхал чистый воздух. Такое житье поначалу даже нравилось: сыт, в тепле, в безделье и в безопасности. Только поначалу.
   Для здорового мужика безделье утомительно, да и надежды на скорое освобождение убывали по мере роста силы и могущества Советского государства.
   Елизавета не только видела это своими глазами, странствуя по деревням и ближайшим городам, но и по газетам, которые внимательно читала.
   Федор принялся за строительство надежного подземного убежища.
   В боковой стенке Подполья прорыл траншею длиною около метра и такого же диаметра. Потом началось строительство убежища. Днем Федор копал землю, ночью выносил ее на огород. За год работы неторопливой, а поэтому и необременительной, была устроена подземная "келья". Получилась небольшая, но вполне просторная для одного комната с маленькой печуркой, с вытяжной трубой для вентиляции. Печурка топилась только в сильные морозы, ее дымоход был вделан в печную трубу. В одной стенке выкопал нишу для постели, в другой - вроде шкафчика для посуды и всякой мелочи. Лаз в подземелье закрывался ставнем, обмазанным землей.
   Первый год нелегального бытия был для Федора годом усердного учения. Ежедневно монашка натаскивала его по "священному писанию", разучивала с ним молитвы, знакомила с религиозными обрядами.
   Она учила его правилам поведения среди верующих: поза, мимика, дикция все отрабатывалось до мелочей. И из Федьки Козодерова постепенно вырабатывался благообразный старец, добрый пастырь, мудрый проповедник.
   Когда отец Федор был более или менее подготовлен для той аудитории, какую представляли "истинно православные", он стал в сопровождении сестры Елизаветы ночами выходить сначала в ближайшие, а потом и в дальние деревни для душеспасительных бесед с сектантами, для укрепления в них истинной веры и твердости.
   С каждым годом все дальше от Куймы совершал он паломничество. С наступлением теплых дней, одетый под сезонника, направлялся он на юг. Маршруты были давно освоены Елизаветой. Останавливался у своих-они и накормят, и с собой дадут. Где поездом, где на попутной машине, а где пешком добирался до Кавказских гор. В небольшой малодоступной долине Бзыбского хребта есть маленькое поселение, все жители которого "истинно православные". Многие из них прибежали сюда в тревожные дни коллективизации, не дожидаясь раскулачивания и высылки на север. Они сумели на благодатной земле наладить доходные хозяйства. Благо, никому до них дела не было: ни налогов, ни поставок. Сюда каждое лето стекалось до десятка старших наставников сектантов. Они помогали хозяевам обрабатывать землю и пасти в горах стада коз и овец. Собираясь на беседы, судили и рядили - что называется, делились опытом подпольного существования, договаривались о связях друг с другом.