Сипа, которого недуг избавил от подобной участи, стал козлом отпущения для нашей мачехи, относившейся к нему беспощадно.
   Отец, целиком поглощенный работой и светской жизнью, не имел понятия об участи, уготованной его детям. Такова была атмосфера в доме, куда я приехала на летние каникулы. Драма не замедлила разыграться.
   Предлог был пустяковый. Мачеха дала мне маленькое колечко, принадлежавшее ее ребенку от первого брака. Однажды, когда я мыла руки, оно соскользнуло в умывальник.
   Катастрофа обнаружилась за столом. В гневе мачеха наговорила мне такие мерзости, что, потеряв над собой контроль, я бросила ей в голову тарелку и убежала.
   Немного погодя, укрывшись в зимнем саду, я услышала, как рядом в гостиной говорят, что меня пошлют в исправительный дом. Кровь бросилась мне в голову.
   Все смешалось в сознании. Только одна мысль оставалась ясной и все более и более неотвязной: бежать, бежать во что бы то ни стало, любым способом покинуть навсегда этот дом, где я ощущала одну ненависть. У меня быстро сложился план. Прежде всего, нужны деньги. Я тут же подумала о старом друге отца, у которого была дочь моего возраста и который всегда питал ко мне слабость. Он был португальским консулом. Не колеблясь, я посвятила его в свой замысел и попросила четыре тысячи франков.
   Как я сумела этого добиться? Как смогла убедить его? Когда он понял, как я глубоко несчастна, как твердо мое решение, то дал мне деньги и обещал все хранить в тайне.
   В полночь, когда гостиная была все еще полна людей, я незаметно покинула дом, захватив только маленькую сумку с самым необходимым.
   Улица внушала мне дикий ужас. Несмотря на то что ночь была относительно светла (стоял сентябрь), я боялась всего и особенно – быть пойманной. Но ни минуты не думала о том, чтобы вернуться. Шла и шла, пока не достигла маленькой рощи, где решила укрыться. Вскоре услышала приближающиеся голоса и не смела пошевелиться. С отчаянно бьющимся сердцем, свернувшись калачиком, замерла в своем убежище, как загнанный заяц. Наконец, решив, что опасность миновала, дрожа от страха, снова пустилась в путь по дороге к Антверпену. В пригороде, в первом попавшемся маленьком отеле попросила дать мне комнату. Вот там я и познакомилась с клопами… Рано утром на трамвае уехала в город. Ноги у меня были стерты до крови.
   В Антверпене я села на пароход, плывущий в Лондон. Лондон – цель моего путешествия. Англия казалась мне идеальным местом, где можно спрятаться. Море, разделявшее меня с семьей, внушало чудесное чувство безопасности. Не помню, кто дал мне адрес семейного пансиона на Кэйппел-стрит. Во всяком случае, я направилась прямо туда. Он оказался чрезвычайно чистым и приличным. Хозяин не задавал вопросов, а моей главной заботой было как можно быстрее обзавестись пианино, которое могло поместиться в моей маленькой комнате. Я совершенно никого не знала в Лондоне, и это давало буквально завораживающее чувство свободы: улица была для меня неистощимым источником опьянения.
 
   Чтобы выглядеть взрослее и респектабельнее, я решила купить маленькую черную плоскую шляпку с бантом из стекляруса. Эта модель предназначалась для вдов. Но она буквально обольстила меня, когда я увидела ее в витрине, и показалась верхом совершенства. В сущности, все что угодно на голове четырнадцатилетней девочки[52], наверно, могло выглядеть очень красиво.
   Я много играла и бродила по улицам. Никто не заговаривал со мной. Детство обладает привилегией таинственной защиты. Может быть, отчасти это объясняется его наивностью и гордостью. Два месяца в Лондоне пролетели незаметно[53].
   Ничего не слыша о своей семье, я считала, что опасность миновала, и решила вернуться в Париж.
   Путешествие на пароходе в 3-м классе, с жуткой тошнотой, было ужасающим. В поезде в Кале я познакомилась со славной женщиной по имени Армандин. Тронутая моей юностью, она говорила со мной с такой нежностью, что я тут же призналась ей в своей беде. Так как я не знала, где остановиться в Париже, она отвела меня в маленький отель, заботилась обо мне и вскоре нашла мне пристанище на улице Сен-Жан рядом с авеню де Клиши. Пристанище в ту пору стоило менее пятиста франков в год и не облагалось налогом.
 
   Моя новая квартира состояла из маленькой передней, двух комнат, туалетной и кухни. Армандин посоветовала купить мебель в магазине «Дюфайель», где она продавалась в рассрочку. Я выбрала кровать и зеркальный шкаф из бамбука, велела оклеить одну комнату розовыми, другую небесно-голубыми обоями. И платила за все это по сто франков в месяц…
   Мне особенно нравились занавески в спальне: светло-голубые, в розовую и белую полоску, с узенькой серебристой нитью. Но предметом моей гордости и восхищения была люстра-фонарь из кованого железа с разноцветными стеклами. Возвращаясь домой, я не могла удержаться, чтобы немедленно не встать на стул и не поцеловать мой фонарь. Армандин окончательно стала обслуживать меня. А когда через год я вышла замуж, унаследовала все мои сокровища из квартиры на авеню де Клиши…
   Обосновавшись, я сообщила моему дорогому Форе, что вернулась в Париж; подумала и о том, чтобы успокоить отца. Так я узнала, что мачеха через несколько дней после моего исчезновения попросту решила облачиться в траур по своей падчерице.
   В это время пришло известие о смерти моего брата Эрнста. Для меня это был страшный удар. Эрнст – большая привязанность моего детства. В девятнадцать лет он нашел смерть в Тонкине, где попал в засаду. Отправившись в разведку, он спускался в джонке по реке и встал во весь рост как раз в тот момент, когда появился противник, убивший его выстрелом в лоб. Вскоре после этого я получила от него письмо. Он писал о своем отвращении к профессии военного, о желании умереть, о том, что никогда у него не было ни одного счастливого дня. По какой случайности судьбы он погиб как раз в тот день, когда я сбежала из дома?
   Так как мои четыре тысячи франков почти растаяли, я попросила Форе найти мне учеников. Он тут же нашел: одну из дочерей русского посла Бенкендорфа – потом его старшая дочь, затем младшая и, наконец, его жена захотели брать у меня уроки! Так что я почти не покидала их дом, где меня обожали. Вскоре появилось достаточно учеников, чтобы прилично зарабатывать на жизнь: я получала восемь франков за урок!
   Мой отец весьма одобрительно отнесся ко всему этому и даже навещал меня на улице Сен-Жан, так как я, естественно, отказалась переступить порог дома его жены.
   Некоторое время спустя я встретилась на улице с господином Натансоном, моим будущим свекром[54]. Мы не виделись уже много лет, и он был так растроган, узнав, что я сама зарабатываю себе на жизнь, что захотел навестить меня.
   Взволнованный, он кричал о скандале и собрал семейный совет. Разумеется, мачеха вопила и снова говорила об исправительном доме. Перспектива вернуться в Сакре-Кёр теперь, когда я познала независимость, мне тоже не улыбалась. Поэтому я спокойно заявила, что подожгу монастырь.
   Только отец понял, что меня нельзя заставить отказаться от свободы, за которую я слишком дорого заплатила. Он настоял на том, чтобы поместить меня в семейный пансион на улице Клеман Маро и чтобы я продолжала заниматься с Форе и давать уроки Бенкендорфам. Партия была выиграна.
   Раз в неделю в пансионе устраивали «вечера». Я вспоминаю очаровательную американку, любовницу старого месье Нобеля[55] – того самого, кто учредил премию, – и актрису, ставшую известной как Сюзанн Авриль. Обе они были, естественно, много старше меня и время от времени увозили с собой по вечерам. Вот тогда-то я снова встретилась с Таде Натансоном, племянником покойной мачехи. Он немедленно отправился к моему отцу просить моей руки. Мне только что исполнилось пятнадцать лет.
 
   Форе, к этому времени уже ставший знаменитым, расплакался, когда я объявила ему о своей помолвке. Он во что бы то ни стало хотел заставить меня сделать карьеру концертирующей пианистки и умолял раз и навсегда отказаться от замужества.
   – Ты не имеешь права так поступать со мной… – говорил он со слезами. – К тому же, если ты выйдешь замуж, ты всегда будешь несчастна.
   Но я начала понимать, что свобода возможна только вдвоем, и одиночество меня тяготило.
   Бабушка, окончательно поглотив свое состояние, вынуждена была продать дом в Алле. Она жила теперь в Брюсселе, и я решила поехать к ней, чтобы там дождаться возраста, необходимого по закону для замужества. Потеряв деньги, бабушка не потеряла ни живости, ни аппетита. В маленьком особнячке в Брюсселе ели так же хорошо, как и в огромном алльском доме. Однажды она вызвала своего зятя (моего дядю Костера) и поделилась с ним своими финансовыми затруднениями.
   – Как вы можете так говорить, матушка, – сказал он, – где ваше достоинство?
   – У меня нет достоинства, сын мой, – ответила старая дама, которая думала о деньгах, необходимых для ее кухни, – у меня есть только бедность.
   В конце концов он все же пришел ей на помощь из тщеславия, так как ее почти ежедневно навещала королева.
   В один прекрасный день мы увидели Катрин, старую кухарку из Алля, сидевшую на соломе в тачке, которую тащил крестьянин. Она хотела умереть только у бабушки. Она там и умерла.
   У бабушки было сердце двадцатилетней, и мы прекрасно ладили друг с другом. Относительное безденежье не могло затронуть ее врожденную щедрость. Так, не имея возможности делать денежные пожертвования, она отдала в дар собору знаменитый золотой венок деда с выгравированными на его листьях именами почитательниц. Он увенчал голову Святой Девы. Узнав об этом, ее сын Франц[56] устроил отвратительную сцену. Но бабушка, приподнявшись на цыпочки, дала ему пару увесистых пощечин.
   Теперь она выходила только по утрам, чтобы причаститься. Часто к четырем часам пополудни к ней приезжала бельгийская королева, и старые дамы вели нескончаемые беседы за чашкой кофе с молоком. В это время, запершись в своей комнате, я запоем читала.
   В доме у бабушки я познакомилась с другом дяди Франца, Ван де Вельде[57]. Он был первым, кто заставил меня понять настоящих современных писателей – Метерлинка и Гюисманса[58]. Роман «Там» произвел на меня огромное впечатление. Я увидела в нем некое приобщение к тайне.
   Благодаря дружбе бабушки с королевой я была приглашена на придворный бал. Мне заказали платье из бледно-голубого тюля с широким муаровым поясом. Когда я увидела себя в огромном зеркале в передней дворца, то остановилась, ошеломленная этим видением. Убедившись, что это действительно я, бросилась к зеркалу и целовала свое отражение перед множеством оторопевших выездных лакеев.
 
   Этот первый бал был для меня волшебной сказкой, и когда я вальсировала с наследным принцем, чувствовала себя как в раю.
   Вскоре после этого бала произошла любопытная вещь, значение которой открылось мне значительно позже. Растянувшись на кровати и смеясь до упаду, я читала «Дон Кихота», когда постучали в дверь: «Мадемуазель, мадам просит вас спуститься в гостиную».
   Я быстро встала, на цыпочках подошла к двери и заперла ее на ключ. Никто и ничто не заставит меня спуститься! Я сама удивилась своему сопротивлению: такие капризы не были мне свойственны. Бабушка сама поднялась и умоляла прийти в гостиную. Ни просьбы, ни угрозы не заставили меня открыть дверь. Вечером за обедом я узнала, что особа, так настойчиво хотевшая видеть меня, – сестра бабушки, та самая, которая пятнадцать лет назад была любовницей отца и родила от него ребенка.
   Инстинкт? Предчувствие? Какой-то внутренний голос? Хотя в тот момент я понятия не имела об этой трагической истории, ничто на свете не могло заставить меня увидеть эту женщину… которая невольно стала причиной смерти моей матери.
   Хотя в новом доме было только два пианино, в нем, наполненном яростными вагнеристами, всегда звучала музыка. Мой дядя Франц Серве заканчивал оперу по либретто Леконта де Лиля[59] «Аполлонид» (она была впоследствии показана в Карлсруэ, дирижировал Моттль[60]). «Парсифаль»[61] тогда только что в первый раз был поставлен, и меня окружали старые господа, со слезами на глазах рассказывавшие историю голубок и Грааля. Признаюсь, я не разделяла их энтузиазма.
   Раз в неделю Таде приезжал навестить меня и оставался на два дня. Как только мне исполнилось пятнадцать лет и три месяца, мы поженились[62]. Это была грустная свадьба: прошел всего месяц, как умерла бедная бабушка. Церемония происходила у моего дяди Костера. Растрогавшись, он сделал меня своей единственной наследницей.
   В приданое я получила триста тысяч золотых франков, которые полностью ушли в лучший бельевой магазин Брюсселя.

Глава четвертая

   «Ревю Бланш» – Клод Дебюсси – Встреча с Ибсеном и Григом – Дружба с Малларме и Тулуз-Лотреком – Гийом Аполлинер – Дело Дрейфуса – Поль Верлен – Влюбленность Вюйара
   Наша квартира на улице Сен-Флорентэн[63] не замедлила стать центром «Ревю Бланш»[64], основанного Таде и его братом Александром[65].
   Так я оказалась окруженной Малларме, Полем Валери, Лотреком, Вюйаром, Боннаром (над тремя последними в ту пору все насмехались, вешая их картины вверх тормашками), Леоном Блюмом, Феликсом Фенеоном, Геоном, Тристаном Бернаром, Жюлем Ренаром, жена которого убирала квартиру, Анри де Ренье, очаровательным Мирбо и его женой – героиней «Голгофы», Жарри, Ла Женессом, Коолюсом, Дебюсси (женатым на маленькой черненькой козочке), Волларом, прелестной Колетт, казавшейся школьницей с ее треугольным личиком и осиной талией, и ее мужем Вилли[66], которого мы называли ее учителем. Я плохо понимала его рассказы, слишком непристойные для меня. За некоторым исключением все были «моложе тридцати лет», а мне – шестнадцать. Я приходила в ярость, что меня называли «снобкой», когда, смотря мои картины, спрашивали: «Это корова? Это гора?..» Конечно, мы образовывали особый, своеобразный мирок, над которым насмехались те, кто не мог принадлежать к нему.
 
   Пьер Луис[67], живший на улице Глюка, однажды собрал у себя множество друзей, обещая, что они услышат шедевр: речь шла о «Пелеасе»[68], которого Дебюсси сам играл на пианино и пел все партии. Я была единственной женщиной. Лакей в белой куртке разносил коктейли. Я еще никогда в жизни их не пробовала. В ту пору они готовились из желтых, зеленых, красных ликеров, которые наливались в бокалы один на другой. Растянувшись на кушетке à 1а Рекамье, с восхищением рассматривая японскую куклу в человеческий рост, которая находилась напротив меня, я пила коктейль за коктейлем и рассеянно слушала слова Метерлинка. Лишь туше Дебюсси тронуло мое сердце. В моем замутненном от разноцветных ликеров сознании Мелизанда превратилась в японскую куклу, и я придумывала целую историю, не имевшую никакого отношения к чуду, которое происходило в этом салоне…
 
   Кончив играть, Дебюсси спросил меня: «Ну так как же?» Я побагровела от стыда и молила Бога, чтобы он принял за волнение мою беспросветную глупость. Только несколько месяцев спустя, услышав «Пелеаса» в «Опера-Комик»[69], почувствовала все его волшебство. А ведь пошла на спектакль в очень плохом настроении, простуженная, без всякого желания слушать музыку.
   К тому же была сильно раздражена: Леон Блюм уверял, что она гениальна.
   И вдруг, как только прозвучало: «Вот что он написал своему брату Пелеасу…», нервы мои содрогнулись, затрепетали, как слишком натянутые струны, и я поняла, что совершалось великое чудо. Это была моя первая любовь. Я вышла из театра, садилось солнце (стояла весна), прошлась по бульвару и, потрясенная, явилась в «Ревю Бланш». Там застала Катюлля Мендеса[70] и Мирбо, большого друга Метерлинка, который ничего не понимал ни в музыке, ни в моем невнятном бормотании, когда я пыталась объяснить ему свое волнение.
   Только на другой день на генеральной я снова увиделась с Дебюсси. В зале была настоящая буря. Издеваясь, уже переименовали оперу в «Менелая и Палиссандр»[71]. (Слава богу, в ту пору существовали еще идиоты, которым нравилось не все!)
   Дебюсси повторил свой вопрос: «Так как же?..» Я разрыдалась, и мы обнялись. Я обычно очень поздно ложилась. Но на этот раз отказалась идти ужинать и быстро вернулась домой, поглощенная моим новым сокровищем… В течение двух лет бывала на каждом спектакле «Пелеаса». И я, которая так смеялась над страстными почитателями Байрейта[72], вечно твердившими одну и ту же фразу из Вагнера, могла сесть за пианино и без устали двадцать, пятьдесят раз подряд повторять излюбленные аккорды из моего «Пелеаса». Сегодня я предпочитаю слушать по радио только фрагменты из оперы. Услышать ее целиком для меня почти непереносимо: вся моя юность вновь возникает передо мной.
   Несколько дней спустя после премьеры в «Опера-Комик» я увидела, как Дебюсси с женой прильнули к витрине магазина «Потель и Шабо», где была выставлена гусиная печенка. Я вошла в магазин, купила ее и разделила с ними. Эта прозаическая встреча была последней с автором «Пелеаса». Глупая ссора вскоре разлучила нас. Жена, которую он бросил, оказалась в нищете. Мы с Равелем и Бреваль[73] устроили ей маленькую ренту… Этого Дебюсси никогда мне не простил…
   Через пятнадцать лет, когда я жила в отеле «Мёрис», мне позвонил портье и сообщил, что мадам Дебюсси хочет меня видеть. Это оказалась первая мадам Дебюсси. Я с трудом ее узнала. Ко мне вошла женщина, объемом с зеркальный шкаф. Она предложила купить у нее рукописную партитуру «Пелеаса». К сожалению, это было всего несколько испачканных страниц. Разумеется, я их купила за ту скромную цену, которую она попросила, и больше никогда ее не видела.
   Когда Дебюсси умер в 1918 году, за несколько лет до кончины Сен-Санса[74], которому устроили национальные похороны, на погребение нас собралось не более дюжины старых друзей.
   Недавно я нашла у себя карточку мадам Дебюсси, отправленную ею в благодарность за посланные на похороны цветы. Под выгравированным именем «Мадам Клод Дебюсси» она написала от руки: «Вы будете часто плакать по нему. Какая катастрофа!»
 
   Как раз в год моего замужества Люнье-По[75] приобщил Париж к творчеству Ибсена. Он поставил несколько его пьес. Но ревностные почитатели драматурга горели желанием познакомиться с великим человеком и увидеть, как играют его произведения в Норвегии. Летом Таде и я вместе с Люнье-По отправились в Кристианию[76]. Город до такой степени добропорядочный в то время, что в нем не было тюрьмы: за отсутствием преступников туда некого было сажать. Мы сразу заметили, что Ибсен – король этой страны благоразумия. Мы встретились с ним в лучшем отеле города. В просторном рединготе, с огромным цилиндром на голове старого льва, едва сев, он поставил его на стол точно напротив себя, потом достал из кармана гребешок, начал приводить в порядок свою гриву и тщательно взлохматил бакенбарды. Я была очень заинтригована, почему, проделывая все это, он внимательно смотрел на дно своего цилиндра. Вскоре мне открылся ключ к этой загадке: на дне цилиндра мэтра было закреплено маленькое зеркальце. Впрочем, в этом заключалась основная слабость Ибсена, постоянно занятого своим внешним видом, очарован которым он был до такой степени, что наводнил город своими фотографиями. Сопровождавший нас журналист настойчиво рекомендовал мне попросить драматурга надписать одну из них. В то время как Ибсен, закончив причесываться, раздавал улыбки направо и налево, Люнье-По ринулся приветствовать его. Ибсен делал вид, что не говорит по-французски. Наш друг-журналист служил переводчиком. Он представил нас Ибсену. Его лицо льва засияло от удовольствия, когда он узнал, что я была бы очень польщена, если бы он подписал мне свою фотографию!.. (Позднее мне объяснили, что, если я хочу получить карточку, мне непременно нужно купить ее, так как продажа фотографий была одним из источников дохода великого человека. Скупостью объяснялось и то, что он приказывал приносить ему в номер отеля кучу газет, чтобы не покупать их в киоске.) Тем более я была удивлена, когда на другой день, зайдя за нами, чтобы отвести на репетицию «Строителя Сольнеса», он принес свою фотографию не только надписанную, но даже вставленную в рамку, которую мне подарил!